Даринька прибежала в спальню и хотела изорвать все, "все поганые эти тряпки, которыми ей платили". Но ее удержало, что это все - чужое. Она упала перед Казанской и исступленно "почтк кричала": "Пречистая, вразуми!., спаси!.." Увидала голубой шарфик Вагаева и стала осыпать "безумными поцелуями, как самое дорогое, что осталось", - призналась она Виктору Алексеевичу, повторяя в безумии: "Теперь все равно, пусть… что хочешь со мной, все… пусть, пусть!.." Чувствуя, что спасение только в н е м, она побежала в залу, припала к ландышам, с самого утра ее томившим, и стала страстно их целовать, призывая в безумии: "Скорей же!.. скорей!.." - прижимая к груди корзинку. Видевшая это девочка перепугалась и позвала старушку: "бабушка, опять барыня упадет, цветочки головкой мнет!" - но тут позвонили в парадном. Даринька кинулась к окошку. Синие сумерки густились: смутно темнелись лошади, кто-то стучал каблуками на крылечке. Кинувшаяся отпирать девочка крикнула на ходу: "Никак давешняя опять франтиха!"
"Тетя Паня" принесла с собой морозный воздух и шумную веселость. Ночь какая! в инее все, волшебное, и луна… на тройке теперь чудесно! В цирк сначала, а после к "Яру" - звезды какие на снегу, как бриллианты!.. "Душка моя чудесная!" - напевала она, целуя и кусая Дариньку. Сбросив меха, она оказалась в бархатном черном платье, в кораллах на полной шее, в бархотках выше локтя, с алыми бабочками на них, с шелковой алой розой у височка. Поплясала у зеркала, прищелкнула, - ничего бабенка? - упала в кресла, кинула лихо шлейф, передернула голыми плечами: "Такого чего-нибудь, что-то я прозябла! - и привлекла к себе Дариньку. - Это еще что? глазки опять нареваны?!"
Даринька бурно разрыдалась.
Они удалились в спальню. Все "тетя Паня" понимала, - разобрала все по волосочку.
Только самый последний подлец так может. Обмануть девочку, такую, отнять у Господа, поиграть, развратить и кинуть… так подло откупаться - неслыханно! Что такое?.. Нет выхода!.. Всегда найдется. И нечего реветь, а… смеюсь-веселюсь, никого я не боюсь… окромя Господа! Да как это так, некуда уйти! Первый миллионер жениться хочет, а она - некуда уйти! Да в него все институтки влюбляются, на шею вешаются, за конфетки даже. А присватайся - маменьки передерутся. С подлецом жить можно, а… Игуменья твоя, баронша прогорелая, не сказывала, небось, черничкам, какая была Ева… как яблочки ела. Теперь, губожуйка, молитвами утирается. Глупенькая, слезками изошла. Не Димочку ли жалко? Мальчик славный… а разве помешает? С такими-то миллионами и на Димку хватит! И люби, кто мешает! А сколько добра наделаешь, сколько сироток приголубишь, носики им утрешь. Вместе и будете… а старичок на вас радоваться будет.
"Тети Паня" ласкала, прижимала, одуряла дурманными духами.
Тряпками поманили - и швырнули. А тут не тряпки, а… все подай! Плюнуть в глаза "законным", миллионами помахать, - сами приползут, а тут и плюнуть. А куда пойдешь, в прислуги? с такой-то мордочкой? На то же и выйдет, да за пятак. В монасты-ырь?.. Губожуйка, небось, все монастыри оповестила, какая девочка прыткая, через стенку перемахнула. "Да не убивайся, глупенькая, пригожая моя… любимая моя будешь, маленькая, глазастенькая… Да ты погоди, послушай… Покатим в цирк, ученых слонов посмотрим, как красавчики через голову летают… барон встретит-затрепыхается, а там и ко мне, ужинать…"
"Тетя Паня" все картинки разрисовала Дариньке. До свадьбы пока на шикарной квартире поживет, с коврами, с лестницами, с богинями, шик какой! А там и во дворец переедет, к законному супругу, будет князей-генералов принимать. А скучно станет, прикатит из Питера Димочка, сейчас… - "Тетя Паня", хочу розовый будуарчик Димочке показать! - для красоток всегда открыто.
Она проболтала больше часу, выпила коньяку, заставила, и Дариньку пригубить и приказала быть готовой к восьми часам. Выбрала из "тряпья" что поприличней; из бельишка - потоньше, с прошивочками, - "и дрянь же!" - из платьишек - "голубенькую принцессу", в которой была Даринька и театре, "сразу барошку одурила". Велела причесаться, перекрестила и простилась до вечера.
Даринька осталась в темной спальне. Шептала бессильно, безнадежно, - "Ма-тушка…". Призывала матушку Агнию. И вдруг до холодного ужаса постигла, что нет ей выхода. Сжалась и затряслась бессильно, как трясутся запуганные дети. Дрожа губами, призывая зажатым плачем: "Ма-а…тушка!.." - втиснулась в уголок дивана… - и вот, вышла из темноты матушка Агния, ж и в а я, - "ликом одним явилась".
Люди точного знания назовут это галлюцинацией, - рассказывал Виктор Алексеевич. - Даринька называла это "явлением". Подвижники знают множество таких "явлений", во все времена и у всех народов. Наше подвижничество богато этим даром или б л а г о д а т ь ю. Факт "явлений" бесспорен, объяснения его различны. Но вот что я вам скажу: в нашей жизни "явлений" таких было четыре. И все - перед переломом жизни. Эти "явления" в ы з ы в а л и с ь… страстным душевным криком, высоким душевным напряжением, о т т у д а, из-за нашего предела. У Дариньки приходили на вскрик сердца, когда казалось, что молитва уже бессильна.
Явившийся в темноте лик матушки Агнии "чуть светился", но был совершенно ясен, "до ресничек, до жалеющих глаз, усталых, скорбных, по словам Дариньки, до дыхания на лице моем, легкого веяния, с запахом розового мыла, которым умывалась матушка". Даринька видела, как шевелились добрые губы, блеклые. Такой, жалеющей, грустно-ласковой, хранилась матушка Агния в ее сердце. Бывало, в тяжелые минуты, сердцем она угадывала, что трудно Дариньке, и ласково окликала: "А ты, сероглазая моя, встала бы да помолилась… и пройдет". И тут, с глазу на глаз, скорбно и ласково смотрела и жалела. Осиянная святым светом, исходившим от явленного лика, вознесенная радостью несказанно играюшего сердца, Даринька услыхала: "А ты, сероглазая моя… в церковь пошла бы, помолилась… воскресенье завтра!" И стала гаснуть.
В этот миг Даринька услыхала благовест: в открытую форточку - открыла "тетя Паня", очень ей было жарко, - по зимнему воздуху ясно доносило, как ударяли ко всенощной в приходе, за поворотом переулка. Воскресенье завтра! А она думала, - пятница сегодня, и хотела еще пойти к вечерне.
Оба они помнили хорошо, что это в т о р о е явление матушки случилось в субботу, 1 января 1877 года, в том году началась война с Турцией. Первое же было в начале сентября 76-го года, когда матушка Агния, в затрапезной кофте, явилась Дариньке в полусне, положила ручку ей на чрево и посмотрела скорбно. Потом заболела Даринька.
Не было ни страха, ни удивления: только радость несказанно играющего сердца. И было - "будто в той жизни, в обители… а э т о г о, страшного, совсем не было". Так объясняла Даринька: "Будто время перемешалось, ушло назад". Она почувствовала себя такой, как когда жила в матушкиной келье, - чистой, легкой, совсем без думок. Вся осиянная изнутри, как бы неся в себе великое торжество праздника, "как после принятия Святых Тайн", - так писала она в "записке к ближним", - она перекрестилась и пошла умываться. Вымыла и лицо, и шею, где целовала т а, вымыла до плеч руки, все казалось, что на ней остается в р а ж е с к о е, неизъяснимое гадкое. Затеплила лампадку у Казанской и долго смотрела в чудесный лик. Совсем не думала, что куда-то ехать, "будто ничего не было". Сказала мысленно Лику: пойду к всенощной.
Так кончилось "помрачение бесовское".
Даринька надела будничное платье, "чистое". Надела шубку и сказала девочке: "Анюта, пойдем ко всенощной". Девочка была рада, прыгала: "А после с горки кататься будем?" Даринька позвала старушку: "Прасковеюшка, слушай… т а придет, скажешь-Богу ушла молиться. И чтобы больше ко мне не приезжала! Не отпирать, не пускать!.."
Чувствуя свет в себе, Даринька теперь знала, куда уйти. Знала выход верный и радостный: где-то в лесном краю устроена батюшкой Варнавой светоносная Иверско-Выксунская обитель для сиротливых дочек. Она пойдет к батюшке Варнаве, откроет ему душу, в ноги ему падет, и он не откажет ей, своей сиротливой дочке.
Когда говорила она Прасковеюшке, старушка хотела что-то сказать и не сказала. Даринька повторила: "Так и скажи… и Карпу, чтобы не пускал во двор".
За всенощной Дариньке легко молилось. Когда пели "Хвалите Имя Господне" - она сладостно плакала, как когда-то в монастыре. После всенощной зашла посидеть к просвирне. Покойно, благолепно было в уютной горнице, при лампадках, при белых половицах, с дорожками из холстов, как в келье. Пахло священно просфорами. Даринька попросила, не проедет ли с ней просвирня к Сергию-Троипе, благословиться у батюшки Варнавы, а расходы она оплатит. Завтра? Никак нельзя отлучиться, по храму нужно. И они решили поехать в понедельник. В десятом часу Даринька попросила проводить ее до дому, и они пошли, трое, похрупывая снежком морозным. Высоко в небе, в кольце, жемчужным яблочком сиял месяц, - чувствовались "святые дни". Сугробы играли голубоватой искрой.
У ворот повстречали Карпа: стоял - поглядывал. Сказал ласково: "Помолемшись", - открыл калитку и проводил.
Прасковеюшка доложила, как было дело. Франтиха приезжала на таких лошадях, что диво; все со звоночками, для гуляния. Как сказали, в комнаты е е не допустила, хоть и рвалась. Карп, спасибо, стоял, помог. Ругаться стала, никогда и не слыхано. Все кричала: "Не может быть!" Карп, спасибо, помог, сказал: "Вы лучше не шумите, не безобразьте, тут вам не проходной двор, и двугривенных ваших мне не надо". Все кричала: "Сама хочу видеть, не может быть!" Прямо не справишься, как хозяйка, шумела-топотала, допытывалась, куда пошли, да в какую-такую церковь. Карп, спасибо, сказал: "В Кремль поехали, много там церквей, а в какую - не сказали". Часа не прошло - опять звонится, не воротились ли. Ходил Карп на угол, к Тверскому, видал: ездила все бульваром, сторожила. Он и сказал, осмелился: "Лучше не беспокойте нашу барыню, отъезжайте!" Поехала - зазвонила.
Даринька хотела идти в спальню, помолиться, все еще чувствуя в себе свет. Старушка ее остановили: "Хотела давеча вам сказать… простите уж меня, барыня, а скажу…"
- И она ей сказала все, о чем и не помышляла Даринька, - рассказывал Виктор Алексеевич. - Вот и золотошвейка… кажется, уличную жизнь уже знала. Не знала только укрытой грязи, украшенной: не знала, что т а возила ее в омут, играла с ней, готовила для себя. Простые люди узнали и помогли. Кучер спросил Карпа про Дариньку: "Давно ваши барышня гуляет?" И начался у них разговор. Карп и узнал, кто она такая, "тетя Паня", так и ахнул. И не решился сказать все Дариньке, было стыдно. Только наказал старушке, чтобы непременно Дарье Ивановне сказала, пока не поздно. Даринька, с а м а, сорвала всю эту паутину - сердцем, внушением о т т у д а…
В эту ночь Даринька хорошо молилась.
XXII
ЗНАМЕНИЕ
Явление матушки Агнии, вызванное страстным душевным напряжением - "вскриком сердца", как называла Даринька, - осияло радостным светом ее душу. В эту ночь темное и тревожное отмелось, и неразрешимое - что же будет? - стало совсем не страшно. Этому помогла молитва.
В "записке к ближним" Дарья Ивановна записала об этом так: "Я не молилась тогда словами, а стенала мои душа, взывала. И я получила облегчение. Я еще не знала тогда, как научили подвижники молиться: забыть про себя, как бы муравейчиком стать пред Господом, как бы дитей лепечущим. Матушка Агния говорила верно. Помню, в тот снежный вечер, когда я была еще чистая, за всенощной под Николу-Угодника, Виктор Алексеевич смутил меня, и я вся сомлела, чуть не упала на солее. Матушка мудро меня наставила. В ту ночь сколько я становилась на молитву, но не могла побороть мечтания. Матушка сердцем прознала тайное, что во мне, и окликнула ласково: "Что это ты, сероглазая, не спишь, никак не угомонишься? с метели, что ли? А ты повздыхай покорно, доверься Господу, даже и не молись словами… о н о и отмоется". И я получила облегчение".
- Всю жизнь Даринька соблюдала ее завет, - рассказывал Виктор Алексеевич. - Тут глубокий психологический закон, древний, как откровение: взывай, от себя уйди, - "и умирится с тобой небо и земля", как говорит Исаак Сирии. Странно это звучит, но тут как бы некий "закон механики", механики человеческого духа: переход звука в душевное движение. Взывание молитвой как бы сталкивается с душой, и получается, как в механике, т е п л о т а - успокоение. Этот закон материи применим и к духовной сфере, подвижники разработали его до чуда. Вспомните "Иисусову молитву". Конечно, этому есть пределы. Старец Амвросий Оптинский, помню, в шуточку мне сказал: "Бывает, и заборматывают себя дьячки вот так-то: "Помелось-помелось-помелось…" - пыль-то пометешь, а грязь-то лопатой надо, она тяжелая".
"Пыль" отмелась молитвой. А что потяжелее-запряталось, осталось. Это скоро узнала Даринька.
Она мало спала в ту ночь. Проснулась - еще не рассветало, кукушка пробила 5. Проснулась и легкостью на душе узнала, что поет еще в ней - она, "радость играющего сердца", сошедшая на нее от светлого лика матушки Агнии. Чувствовала себя покойной, как в тихой келье у матушки. Все мучительное закрылось непобеждаемым - "да будет воля Твоя". А впереди светилось: "Батюшка Варнава не оставит, укажет путь". Но оставалось ч т о-т о, чего она избегала мыслью, словно его и не было: "Сегодня приедет о н…" Она старалась не в и д е т ь его лица, не помнить имени, которое в ней звучало, запрятать в мысли о матушке. И вспоминала, и видела, и слышала запах ландышей.
Даринька не видала снов. Помнилась боль под сердцем, "как раскаленным углем"; но во сне ли приснилась боль или вправду болело сердце, она не знала. И еще помнилось: перед тем как проснуться, смутно прошло в душе, что виденное во сне яичко с противной мышью было ей вразумлением: "гадость" и увидала - э т у, ужасную… розовые подушки с куклами… "эту грязь". Смутную эту мысль о "гадости", об "ужасной яме", куда ее т а возила, закрыла нежная музыка. Сначала она не понимала, что такое?.. За дверью, в зале наигрывалось такое возносящее, духовное, как пение клирошанок в монастыре, - и Дариньке вспомнилось, что это "Коль славен наш Господь в Сионе", из нецерковного обихода, что певала она у матушки Руфины-головщицы, в певчей.
Давно повелось в Страстном, еще по благословению митрополита Платона, благолепное пение стиховное, "ради душевныя услады", и в певчем покое сохранялись, рядом с цветной триодью, особые "голубые нотки", с которых белицы-клирошанки пели. С этих ноток полумирского пения белицы списывали на память "духовные новые стихи". Списывала и Даринька. Когда вынесла из обители благословение матушки и узелок с лоскутками, вынесла и ту тетрадку с духовными стишками. Хорошо помнила и "первого Ангела, с душой", как называли клирошанки, начинавшегося словами: "По небу полуночи Ангел летел", и другого, "райского Ангела", игуменьей запрещенного, но любимого клирошанками, начинавшегося так сладостно: "В дверях Эдема Ангел нежный главой поникшею сиял", называвшегося в великой тайне - "Влюбленный демон". Даринька напевала его чуть слышно, когда сидела за пяльцами. Были еще: "Я в пустыню удаляюсь от прекрасных здешних мест" и "Девы мудрые светильники возжжеиы несут пылающи во встречу Жениха", и откуда-то взявшееся, хранимое подспудно, совсем греховное, напевавшееся в великой тайне: "Катя в рощице гуляла, друга милого искала", - где были соблазнительные стишки, от которых пылали белицы: "Милый!" - Катя говорила, "Ми-лый!" - роща повторила. "Иль пришла моя беда?" Отвечала роща: "Да!"
Даринька вспомнила про "музыкальный ящик", и ей стало нехорошо. Прасковеюшкин голос сердито сказал за дверью: "Только бы баловать… у, глупая! сейчас прихлопни, разбудишь барыню!.." И голосок Анюты ответил мучительно-скрипуче: "Да ее не придушишь, окаянную… куда тут ткнуть-то?.." Потом, как в магазине у Мозера, музыка заиграла "Я цыганка молодая", потом "Камаринского", потом еще что-то поиграла и затихла. Даринька спохватилась: скорей к обедне, панихидку по матушке… надо на могилке панихидку, явилась матушка… непременно надо панихидку. Карп громыхал дровами, топил печи. Говорил - такая опять метель, свету не видать, весь переулок завалило. Дарннька оживилась, откинула занавеску, пригляделась, - окна были залеплены. В мути от фонаря взвивало, крутило, сыпало. Метель-то, метель какая! Крикнула радостно Анюте - одевайся скорей, к обедне! Одна боялась. Открыла форточку, сунула руку, помахала, - метет-то как! Радостно стала одеваться.
- Все мы любим метель и половодье любим, - рассказывал Виктор Алексеевич, - но в Дариньке метель вызывала какое-то бурное веселье, что-то больное даже. Метель для нее закрывала все. Как метель, она порывалась скорей на волю, ее в л е к л о: "Так бы и побежала, побежала… куда - не знаю!" И какая-то светлая мечта пробегала в ее глазах. Она всегда говорила, что "все другое, когда метель… все надоевшее пропадает… и вдруг что-то сейчас откроется д р у г о е". Куда-то ее влекло в метели. Когда, после, мы жили в Мценске, - только, бывало, пойдет метель, мы всегда запрягали в пошевни и катили куда глаза глядят. Только, бывало, просит: "Дальше, дальше… куда-нибудь!" В метели, за метелью, - что-то ей чудилось, новый какой-то мир. Надо было видеть ее глаза: бурный восторг, до экстаза. Я ее так и называл Снегуркой.
Даринька надела серенькое простое платье, бархатную шубку, - простенькой все еще не было, - повязалась по-бабьи шалью: метель метет. Предупредила Прасковеюшку, как вчера, чтобы не пускали ни за что "ту, ужасную", если опять приедет, и Карп чтобы не пускал за ворота. Сказала, что долго не вернется, - "будем ходить, ходить", чаю напьются у просвирни, после ранней, а потом в Страстной монастырь с Анютой, а оттуда, пожалуй, и в Кремль проедут, в Вознесенский, к одной монахине.