Своя судьба - Мариэтта Шагинян 7 стр.


Он говорил это проникновенным голосом, даже с грустью и задушевностью. Острый нос его свис к подбородку, и нижняя губа опять сиротливо выпятилась, как тогда, в коляске. Наступило минутное молчание, в продолжение которого, мне кажется, каждый из нас думал о самом себе. Вдруг Ястребцов поднял голову и сказал совсем другим голосом, неприятно-скрипучим и тихим:

- А вот идет маска, под которой, должно быть, и вовсе нет лица. Бедная маска, вдобавок она беременна.

Я увидел молодую женщину, осторожно, маленькими шажками спускавшуюся по тропинке. Русая голова ее была повязана чистым белым платочком. Лицо было некрасиво и вытянуто книзу, как у лисицы; маленькие глаза, близко посаженные друг к другу, смотрели на нас исподлобья, с тупым и печальным недоброжелательством. И все-таки в ее движениях и в ней самой было много тихой грации. Она походила на обеспокоенное робкое животное, которое не смеет злиться, а только боится. Осторожно неся свой живот и ставя ноги, где посуше, молодая женщина дошла до родничка, остановилась, переводя дыхание, поставила на землю голубой чайничек и спустила платок с головы. Великолепные русые косы сверкнули на солнце.

- Какие чудные волосы! - невольно вырвалось у меня.

- Вот вам судьба юноши в темно-красном кафтане, - глухо сказала Марья Карловна, повернувшись к Ястребцову и глядя на него широкими глазами. - Это жена техника.

Я внимательно поглядел на женщину. Руки у нее были пухлые и белые, с короткими, обкусанными ноготками. Повязав голову, она взяла чайник, нагнулась и, подобрав широкую юбку между ногами, принялась набирать воду. Ей было трудно, лицо ее налилось кровью, живот ходил из стороны в сторону.

- Это ровно ничего не доказывает, - раздался скрипучий шепот Ястребцова. - И почему бы ей, кстати, не умереть, раз она ведет себя так неосторожно?

Что-то было в этих словах и в тоне, каким они были сказаны, ужасно гадкое и стыдное. Я густо покраснел, не смея взглянуть на Маро. Но она мгновенно вскочила на ноги, и тут я невольно увидел ее лицо. Оно было бледно и так прекрасно, что я опустил голову. Не нужно было глядеть еще, оно запомнилось мне таким навеки - матово-бледное, со сдвинутыми пушистыми бровями, с пушистой прядкой на лбу и полуоткрытым, нежным ртом, дрожащим от боли. Не глядя на нас, Маро быстро подошла к женщине.

- Можно мне помочь вам? - сказала она смиренным и виноватым голосом, но с добротой и спокойствием.

Жена техника вырвала чайник из воды, расплескала его, с ненавистью глянула на Маро и, отвернувшись, почти побежала в гору, не ответив ни слова. На тропинке стоял техник; он следил за сценой, засунув руки в карманы. Когда жена поравнялась с ним, он вынул руки, поддержал ее, взял у нее чайник и стал говорить ей что-то по-польски. Она отвечала ему быстро-быстро, глотая слова, захлебываясь и мотая головой; платок сполз у нее на плечи, и косы блестели на солнце. Я заметил, какая у нее худая шея, худая и не гнущаяся, словно жердочка; голова болталась на ней, как кукольная. Вдруг техник, улыбнувшись, провел рукою по ее волосам. Она мгновенно умолкла, слезы побежали у нее по щекам, и, взяв его под руку, тяжело ступая, она пошла домой. Техник заботливо вел ее, ни разу не обернувшись в нашу сторону.

Тут только я вспомнил про Марью Карловну и подошел к ней. Она была все так же бледна, но спокойна. Я видел, что она смертельно устала и хочет быть одна.

- Нам пора в санаторию, Павел Петрович, - сказал я как мог решительнее и взял Ястребцова за руку. Он встал, надел шляпу и снова снял ее, изысканно поклонившись Маро:

- Всего лучшего, Марья Карловна! А нервная бабочка, эта техникова жена. Как она от вас отшатнулась, словно на лягушку наступила, ха-ха-ха! За что такая ненависть?

В тоне его было что-то наглое. Я не дал ему продолжать и быстро увел его за собой. Мы шли молча. Только при самом входе в санаторию Ястребцов остановился, взглянул на небо, хихикнул скрипучим хохотцем и проговорил:

- Гроза будет!

Запершись в своем служебном кабинете, я вынул листок, данный мне Фёрстером, и углубился в него. Это была "история болезни" Меркуловой, Тихонова, Черепенникова, Дальской и Ткаченко, но изложенная скорей писателем-психологом, нежели врачом.

Больная Меркулова. Желчная старуха, помещенная в санаторию не по своей воле. Длинноносая, чванная, седая, курит. Ее болезнь - ненависть к неожиданному. Она сносно себя чувствует, пока жизнь идет по-заведенному, то есть в доме нет постороннего человека, обед подан вовремя, желудок подействовал, почтальон пришел, домашние здоровы и т. д. Чуть обычное течение жизни нарушено, Меркулова выходит из себя и начинает быть недоброжелательной. Недоброжелательство доходит до злости и даже до ярости. Чужой человек, неожиданно пришедший к ней в дом и оставленный обедать, становится ей ненавистным, сперва весь вообще, потом конкретно, по мелочам: ей делаются ненавистны его манеры, нос, улыбка, башмаки, голос. Сперва она сдерживается, но потом ненависть прорывается, и день заканчивается скандалом. Когда заболевает кто-либо из домашних, она первый день ограничивается нетерпением. Ей приятно даже оказать помощь, она входит в комнату, спрашивает о здоровье, рекомендует детям не шуметь, а прислуге быть поблизости. К вечеру нетерпенье усиливается. Она сидит у себя и каждую минуту звонит, а когда к ней приходят, нахмурившись, спрашивает: "Все еще больна? До сих пор не встала?" На другое утро ей кажется, что ее игнорируют. Она придирается, капризничает, плачет, велит укладывать сундук и перевезти ее в гостиницу. На третий день с ней бывает припадок ярости, и злоба обрушивается уже на своих. Припадки эти не всегда безобидны. Старуха Меркулова бьет детей, и не ударит только, а именно бьет, - подолгу. Живет у замужней дочери.

Студент-путеец, Тихонов. Истощенный, малярийный субъект, желтоглазый и желтогубый. Он болен ожиданием несчастья. Вот уже полтора года, как он изо дня в день предчувствует неестественную смерть; боится есть, не ездит, не гуляет, не читает чужих книг, не дает стирать белья прачке, не спит по ночам, не берет в руки спичек, не выглядывает из окна третьего этажа. Боязнь заразы делает его невменяемым. От страха он покрывается холодным потом и прикусывает свой язык. Я глядел ему в рот - язык выглядит ужасно, весь искусан. У нас всего второй месяц.

Писатель А. И. Черепенников, пожилой, физически довольно здоровый, приятной наружности, в пенсне. Страдает бесчувствием. Он не умеет воспринимать событие иначе, как через литературную обработку. У него умерла жена, и он не мог при этом ничего "почувствовать или пережить", как он сам выражается. А между тем плачет, читая описание чьей-нибудь смерти в романе. Чужое несчастье или несправедливость оставляют его совершенно равнодушным; при нем можно резать курицу, не действуя на его нервы. Но описанная художественно несправедливость возбуждает его так, что он готов идти с ней на борьбу и пожертвовать жизнью за пострадавших. Это состояние с годами прогрессирует. Он не терпит живых людей, вся его душевная жизнь носит книжный характер.

Артистка Дальская. Очень красивая брюнетка, здоровая, грубоватая, глуповатая. Живет в санатории с мужем, совершенно здоровым психически мужчиной. Больна ревностью, бессмысленность которой она сама сознает. Охотно и с готовностью подчиняется санаторскому режиму, любит лечиться, сама себя останавливает и укоряет, но состояние нервов невыносимое: не отпускает мужа ни на шаг, делает ему дикие сцены, следит за ним неотступно, воображение полно самыми дикими картинами, ненавидит всякую женщину, не исключая и своей матери. Часто плачет и хотела бы умереть.

Адвокат Ткаченко, средних лет, изящный блондин, всегда безукоризненно одетый. Был бы красив, если б не беспрерывное морганье и подергивание век. Часто вскакивает с места. У него, по его собственному выражению, "диалектическая болезнь". Он сам мысленно отвечает на свои вопросы и опережает всякое обращение к себе, всякое отношение тем, что реконструирует его первоначально в мозгу. Когда сидит с кем-нибудь, то сознает не только за себя, но и за того, кто с ним. Безошибочно чувствует, кто что о нем думает и может думать. Подсказывает другому образ действий, иногда направленный против него самого (то есть его, Ткаченко). Редкий лгун, - совершенно нечувствительный к отличию правды от лжи. Глубоко депрессивен…

И вот про эту Меркулову, с которой я предвидел множество трудностей, сказал садовник, ведь не просто из головы, а на основании чего-нибудь: выражений лица, тона голоса, личного ощущенья человека, - что она "в душе добрая". И про этого Ткаченко, словно вывернутого наизнанку, рассказала няня, как он систематически кормит собак и ласково разговаривает с ними. Как я найду ключ к ним, к их человеческому характеру, скрывающему тайну их невроза? Фрейд попытался бы разговорить их до бредовых признаний о каком-нибудь сексуальном ущемлении в грудном возрасте. Но перед нами лежит совсем другой путь - путь к здоровому человеку через нездоровое его обличье, - путь к его будущему, к которому мы, врачи, обязаны вести наших пациентов.

Глава седьмая
ГРОЗА

Быстро прошли послеобеденные часы. Измученный работой, я не стал пить чай у Фёрстера, а ушел к себе. В комнатах было так душно, что я раскрыл все окна и двери. Темные, сизо-бурые тучи с белыми полосками, похожими на пену, облегли все небо и мало-помалу сползали вниз. Все ущелье незаметно наполнялось их шершавыми хлопьями.

Работать стало немыслимо и читать тоже. Я скинул тужурку и сел на балконе. Мне впервые доводилось видеть грозу в горах. Она падала, как птица, - кружась. Тучи скручивались и суживались, горы меняли очертания, ныряя и снова возникая из серого пепла, деревья стояли, свесив ветви и свернув листья. Внизу бегала Дунька, загоняя кур в сарай. Она кричала тоненьким, обалделым голосом:

- Петушки, курочки, петушки, курочки… Цып-цып!

Когда последняя курица, накудахтавшись, влезла в сарайчик, Дунька опрометью кинулась домой. И как раз вовремя. Сверкнула синяя молния, и вслед за ней загромыхал гром, все приближаясь и не умолкая целую минуту. Крупный, но редкий дождь скупо брызнул на землю, а молния и гром беспрерывно сменяли друг друга, наполняя горы адским грохотом и блеском. Я побежал в комнаты, зажимая уши. Но удары преследовали меня и здесь. Один был так близок, словно обрушилась стена моего флигеля. И сразу вслед за ним послышался крик. Внизу подо мной кто-то испуганно забегал, застучали двери, потом снова все смешалось с ревом и грохотом грозы.

Когда наконец гром затих и полил частый дождь, я снова вышел на балкон. Сумерки наступили раньше обыкновенного, а свету не было. Все вокруг темнело и тускнело со страшной быстротой, и к шести часам я очутился в сплошной темноте.

Как раз в это время ко мне постучали. Стук был робкий и еле слышный. Я крикнул "войдите". Дверь тихонько раскрылась, впуская полоску света. Передо мною стоял седенький, сутулый старичок со свечой в руке. Он был одет в длиннополый пиджак старого покроя и, когда не кланялся, то кашлял в ладошку, а когда не кашлял в ладошку, то кланялся.

- Звините, пан доктор (кашель и поклон)… Вулерьян Николаевича (кашель) не можно найти (поклон). Просим быть до больного (попытка поклониться и кашлянуть сразу).

Я понял, что меня зовут вниз, и, накинув тужурку, отправился вслед за кашляющим старичком. Он шел боком, вероятно из вежливости, и немилосердно закапывал стеарином свой рукав. Мы спустились в первый этаж, и старик повел меня в большую полутемную комнату, разделенную перегородкой на две части. В первой топилась русская печь и стояла лежанка, во второй я увидел прибранную двуспальную кровать, комод и стенное зеркальце. За столом сидел техник; рукав у него был разодран и рука обнажена до плеча. Подле него со свечой стояла его жена; она не плакала и ничего не говорила, а только покачивала головой. Техник был немного бледен, но спокоен. Он привстал, чтоб протянуть мне правую - здоровую - руку, и сказал отчетливым русским языком, но с чуждым выговором:

- Молния ударила в сосну, а я был на дороге. Сосна поцарапала мне руку, пожалуйста, посмотрите, как теперь быть.

Я поглядел на "царапину"; это был глубокий шрам, с выдернутыми кусками мяса, кое-где висевшими на коже; кровь закапала весь стол и текла на пол. У них не оказалось ни йода, ни ваты, ни марли, и пришлось сбегать наверх. Пока я засветил свечку, разыскал нужные вещи и снова собрался вниз, ко мне вбежала мокрая Дунька с обалделым лицом. Еле переводя дух, она поставила мне на стол лампу (тоже мокрую), достала из кармана спички (тоже мокрые), всплеснула руками и залопотала:

- Ой, чтой-то говорят: молонья техника убила!

- Вздор, Дуня! И боже вас упаси сболтнуть это барышне! - крикнул я ей решительным голосом и побежал вниз. У больного, покуда я перевязывал ему руку, столпилось все его семейство - жена, тесть и теща. Жена теперь плакала, вытирая глаза кончиком шейного платочка. Теща - та самая бумажная ведьма, которую я видел вчера, - гладила ее по спине и называла Гулей. Тесть удовлетворился тем, что беспрерывно кашлял в ладошку, ибо причины для поклона были исчерпаны.

- Вот и все, Филипп Филиппович, - сказал я, кончив перевязку, - только уж работать вам с недельку не придется.

Он улыбнулся и поднял здоровую руку - вместо ответа. Он был сейчас в разодранной блузе и в белой рубашке, не особенно чистой. Руки - в ссадинах, с черными ногтями, в металлической, остро пахнувшей пыли. На коленях его стареньких серых брюк были заплаты; и он, привычным жестом рабочего, подтянул их, вставая, за подтяжки. И все-таки этот замурзанный, заплатанный, пропахший железом и опилками рабочий был сейчас обаятелен даже для меня. Я невольно глядел на его прямые брови, на спокойный и добрый взгляд, на тонкий рот и острую линию подбородка - и вспоминал слова Ястребцова о зачарованной душе. Вдоль его худых щек я заметил золотистый пух от растущих бакенбард: на шее тоже золотились волосы. Белокурый и спокойный, он напоминал картину нидерландского мастера. Глаза его сидели очень глубоко, во впадинах, под прямоугольною лобною костью, и оттого казались маленькими. Ему недоставало только трубочки, и он, словно угадав мои мысли, здоровой рукой взял со стола трубку и раскурил ее о свечу.

Тем временем "бумажная ведьма" рылась в комоде. Она достала старый бархатный кошелек, вынула оттуда полтинник и с важностью протянула его мне. Я отказался от денег, собрал свои вещи и хотел было выйти, по старуха загородила мне дорогу.

- Нет, никак нельзя без денег, пан доктор. Мы тоже не простые, мы образованные, - начала она внушительно и даже злобно. - Когда вы полагаете, з нами можно запросту, вы очень нас забижаете. Прошу пана не чиниться!

Она долго еще бормотала что-то про себя, шевеля когтистыми пальцами, пока я не взял у нее деньги и не вышел. Техник проводил меня виноватой и сконфуженной улыбкой. Я ушел к себе с неприятным предчувствием, и, когда отворил дверь, оно оказалось справедливым: у меня на диване в дождевом макинтоше сидела Марья Карловна.

- Ну так и есть, Дунька наговорила вам вздору! - с сердцем воскликнул я, бросая на стол лекарства. - И, пожалуйста, снимите плащ, если вы не собираетесь простудиться.

- Да нет же, Сергей Иванович, Дунька, честное слово, мне ничего не сказала! - заторопилась Маро, стаскивая дождевой плащ и кладя его на диван. - Я только думала, что сегодня свету не будет, гроза, и вы тут соскучитесь.

- И не подумаю я соскучиться. Ведь надо мне когда-нибудь отдохнуть! - сердито ответил я, шагая из угла в угол.

Она съежилась в своем уголке, следя за мной темным, испуганным взглядом.

- Соскучиться! - продолжал я с какой-то обидой. - За два дня ни минуты спокойствия, ни минуты одиночества, и все какое-то глупое душевное напряжение и суетня, неизвестно для чего.

- Не сердитесь! - тихонько раздалось из угла.

- Соскучиться! - продолжал я, повышая голос с возрастающим негодованием. - Да у меня времени нет почитать, прогуляться, сделать что-нибудь для себя. До сих пор проявить некогда дорожные снимки. Если так будет продолжаться, я… я сам попаду в санаторию.

Маро встала и подошла ко мне. Ее пушистые локоны были мокры от дождя, ресницы тоже. Она взяла меня за пуговицу рукой, а другою коснулась моей щеки. Прикосновение было так мягко, вкрадчиво и шелковисто, что я мгновенно умиротворился, но все же мотнул головой в знак неодобрения.

- Когда вы бранитесь, вы выглядите на десять лет моложе, - любезно сказала она, продолжая крутить мою пуговицу. - Скажите мне, что такое случилось с Хансеном, и я сию же минуту удалюсь.

- Не имею чести знать никакого Хансена, - мрачно ответил я.

- Ах, боже мой, это техник, - нетерпеливо вырвалось у Маро.

- Техник? Техник оцарапал себе руку, а я перевязал ему царапину и получил за это пятьдесят копеек.

- Где оцарапал?

И так как шелковистые пальцы Маро перебрались с моей пуговицы на воротник тужурки, я торопливо ответил на все вопросы и дал все справки, какие от меня требовались. После чего я протянул ей руку и решительно произнес:

- А теперь спокойной ночи!

Маро взяла протянутую руку, слегка пожала ее и понюхала воздух.

- От вас пахнет… ах! (Она поднесла мою руку к самому носу.) От вас пахнет металлическим запахом. Вы не находите, что это очень приятный запах?

- Ничуть. Спокойной ночи, Марья Карловна!

- Спокойной ночи, - ответила моя гостья рассеянно и, подойдя к дивану, уселась на него самым уютным образом.

Я беспомощно поглядел на нее.

- Да, Сергей Иванович, милый, вы еще ничего толком не рассказали.

Я всплеснул руками.

- Не рассказали, честное слово! Ведь надо по порядку. Ну, значит, вы тут сидели в темноте, и вдруг стук в дверь… Или как оно было? Только, пожалуйста, все по порядку.

Я с отчаянием сел возле нее. Она положила подбородок на розовую ладонь и приготовилась меня слушать. Когда я стал рассказывать, она шевелила мне вслед губами и время от времени прерывала меня:

- Погодите, какой старик? А что он сказал? А какая комната? Опишите, что стояло в комнате? И правда ли, что все они живут в одной-единственной комнате? - и т. д.

Наконец я был выпотрошен, и тогда она снова понюхала мою руку, чтобы убедиться, не исчез ли металлический запах.

- Сергей Иванович, милый, оставьте так руку, не-е-пременно оставьте, до завтрашнего дня!

- Как оставить, не мыть?

- Ну да, я завтра приду и еще раз понюхаю.

Терпенье мое лопнуло.

- Марья Карловна, - сказал я сухо и торжественно, - в иные минуты мне казалось, что вы заслуживаете серьезного отношения. Мне казалось, что вы заслуживаете величайшей деликатности. И я был так глуп, что страдал за вас. Но…

- Но? - Она глядела на меня, прикрыв глаза рукою и прижавшись в угол дивана, как зверек.

Назад Дальше