7
Одна встреча, в которой я был только зрителем, вспоминается мне сейчас, как нечто особо выразительное. Это было в Вильне или в Минске, куда я приезжал прочесть какую-то лекцию. Не помню города, но помню улицу. Было ясное солнечное утро. Я шел по тротуару и с любопытством смотрел на лица и места, которые видел в первый раз. Вдруг мое внимание приковалось к двум странно-живописным старикам-евреям. Они шли по противоположному тротуару. Один был слепой, другой, судя по тусклости его глаз и неуверенности движений, полуслепой. Явно было, что это старинные друзья, и полуслепой ласково вел слепого, говоря ему что-то утешающее. При переходе через перекрестную улицу на них налетел парный экипаж. Еще секунда, две секунды, они должны были быть смяты и изуродованы, может быть, убиты. В это мгновение с того тротуара, по которому шел я, с громким воплем бросилась к лошадям какая-то девушка. Лошади метнулись в сторону, прежде чем кучер успел их осадить или направить куда-нибудь. Опасность как по крику заклинания исчезла. Старый слепец и старик полуслепой были спасены. Девушка перевела их на тротуар и пошла своей дорогой. А я стал и почувствовал, что у меня нет больше ни сил, ни желания идти туда, куда я шел. Я лишь смотрел, точно зачарованный, вслед этим двум удаляющимся жизням, спасенным случайно - или предназначенно - мимо проходившей юной зоркой жизнью.
Полуслепой старик крепко держал своей правой рукой старого слепого своего друга, а другою рукой, свободной, ласково трепал его по этой старческой руке слепца и, наклоняясь к нему,- было явно - повторял ему успокоения, потому что, конечно, слепой испугался вдвойне, ведь вдвое кажется страшной нам опасность, когда мы ее не видим.
Эта сила братской любви, в полной обращенности, в теснинах старости, в водовороте безучастной жизни, казалась мне красивой, как самый красивый цветок, прекрасной, как слово о бессмертии нашего человеческого духа.
1924
ИМЕНИ С. Т. АКСАКОВА
Когда мы хотим чувствовать какого-нибудь великого писателя, пробудившего нашу любовь,- наилучшее, быть может, не говорить о нем, а вспомнить и повторить те или иные его слова, те или другие его строки. Никто не скажет о великом писателе так хорошо и выразительно, как собственные его слова.
И если мы любим Пушкина,- что можем мы о нем сказать, кроме высшей хвалы, что он наше Солнце и что без него, без его солнечных лучей, без всей солнечной красоты его светлых песен, мы не могли бы звучно петь и с четкостью видеть красивый Божий мир? Однако и эта высшая хвала, и это верное слово, что Пушкин наше Солнце, говорят о нем меньше, чем собственное его бессмертное восклицание:
Ты, Солнце святое, гори!
Как эта лампада бледнеет
Пред ясным восходом зари,
Так ложная мудрость мерцает и тлеет
Пред солнцем бессмертным ума:
Да здравствует Солнце, да скроется тьма!
И если мы любим Лермонтова и чувствуем, что своей ширью, своей личностью, своими небесными напевами, такими глубоко русскими, он был совсем особенный среди людей, точно упавшая с неба звезда, нам не нужно говорить, что он был родной брат не людям, а демонам и ангелам, нам лучше просто вспомнить его строку "Печальный демон, дух изгнанья" и его дорогую нам, как свет нашей детской лампадки, строку "По небу полуночи ангел летел".
Так и Аксаков. Говоря о нем, я могу говорить, быть может, очень много, но мне хочется скорей перейти к его собственным словам, сказав лишь, что я его люблю за то, что он ясный, спокойный, за то, что он весь любовь к миру, безграничная любовь к природе и живым существам, к людям, к зверям, к птицам, к рыбам, к жукам, к бабочкам, к цветам и травам, к листьям деревьев, которые шепчутся, полные отсветов, к глухому лесу, к текучей воде и стоячей воде, к ветру, который шепчет, к снегу, который падает белыми, мягкими хлопьями и расстилается от края земли, сливающегося с небом, до края земли, заглянувшего в небо чистым сияющим белым простором.
Из всех русских писателей-прозаиков, писавших такой певучей прозой, это читаешь и часто не поймешь, проза ли это действительно или какие-то особенные стихи. Аксаков мне кажется самым пленительным и радостным. Он покорил мое сердце, когда мне было десять-одиннадцать лет, он и теперь среди всех русских писателей самая большая моя любовь и самая счастливая, потому что он, давая радость своих страниц, никогда не мучает. Он - как та добрая няня, от которой счастливое детство в своем счастье каждый миг становится еще светлее и еще счастливее. Няня, в которой доброе все: ее лучистые глаза, и морщинки вокруг этих глаз, и воркующий голос, и медленная, степенная походка, и руки, и добрый даже - ее чепец или платок, а когда няня начнет рассказывать свои замечательные сказки - слушаешь, не наслушаешься досыта никогда - она и про страшное рассказывает так, что замрешь, ее слушая, но она никогда своей сказкой не мучает, все кончается хорошо, все - хорошо.
Если я раскрою наудачу любую книгу Аксакова,- если я выберу наудачу его живописные, звучные, мерные слова, полнозвучные слова самого красивого в мире языка - русского, с этим волшебником и весь мир и я сам - сразу все делается красивым и счастливым. Ковер-Самолет развернулся, и душа радостно летит в просторе. Верное слово доброго волшебника расскажет, как красив любимец русской старины - белый лебедь, начнет ли он купаться, начнет ли потом охорашиваться, распустит ли крыло по воздуху, как будто длинный косой парус. Расскажет, как сторожевой гусь подает тревогу, а если шум умолк, говорит совсем другим голосом, и вся стая засыпает,- как горячо любит утку жадный селезень, чья голова и шея точно из зеленого бархата с золотым отливом,- как, взлетая, срывается с земли стрепет, встрепенется, взлетит и трепещет в воздухе как будто на одном месте, а сам быстро летит вперед,как с вышины, недоступной иногда глазу человеческому, падает крик отлетных журавлей, похожий на отдаленные звуки витых медных труб,- как влюбленный кричит, точно бешеный, с неистовством, с надсадою, коростель, быстро перебегая, так что крик его слышен сразу отовсюду,- как плавает смелыми кругами в высоте небесной, загадочная птица, копчик,- как токует в краснолесье глухарь,- как токует еще Державиным воспетый тетерев, дальним глухим своим голосом давая чувствовать общую гармонию жизни в целой природе,- как рябчики любят текучую воду, сядут на деревьях над лесной речкой, слушают журчанье, грезят и спят,- как приятно воркует лесной голубь, вяхирь - по зорям и по ветру слышно издалека,- а горлинка, похожая на египетского голубя, с которым охотно понимается, воркует не так глухо и густо, а тише и нежнее,- как дрозд, большой рябинник, весело закличет "чок, чок, чок",- как звонко поют в зеленых кустах соловьи на берегах Бугуруслана.
Когда ярко горит Солнце - не только в комнате, но и в душе становится светло. Когда смотришь на лицо, полное настоящей доброты, самому хочется быть добрее, быть добрым. Когда слушаешь песню, невольно и сам запоешь. Когда внимательно читаешь страницу такого высокого художника-поэта, как Аксаков,- строки его, хотя бы написанные прозой, превращаются в песню, в стих. Я раскрываю "Семейную хронику" и вижу слова: "…Освежительная тень, зелень наклонившихся ветвей над рекою, тихий ропот бегущей воды, рыба, мелькающая в ней… наконец обожаемая… его жена, сидящая подле…" В этих простых словах столько внутренней певучести, что немедленно у меня возникают стихи:
Освежительна мгла и зеленая тень
Наклонившихся к влаге ветвей.
В изумрудный покров - что случилось - одень,
Полюбив, ни о чем не жалей.
Ведь, быть может, и ты в пустоте бы погиб,
Но природа - родимая мать.
Хороши в глубине все мелькания рыб,
Хорошо, полюбив, обожать.
В своей книге "Детские годы Багрова-внука" Аксаков рассказывает, как он в детстве полюбил мир и весь мир ему открылся. Через любовь природа и весь мир ему раскрылись и уже не закрывались никогда. Малютка, он тяжело был болен, он почти умирал. Заметив, что чистый воздух и дорога ему полезны, мать возила его то в подгородные деревушки, то к знакомым помещикам. И вот однажды, когда он очень ослабел, должны были остановиться, его вынесли из кареты, постлали постель в высокой траве лесной поляны и положили его почти безжизненного. Он вспоминает: "Я все видел и понимал, что около меня делали. Слышал, как плакал отец и утешал отчаянную мать, как горячо она молилась, подняв руки к небу. Я все слышал и видел явственно и не мог сказать ни одного слова, не мог пошевелиться - и вдруг точно проснулся и почувствовал себя лучше, крепче обыкновенного. Лес, тень, цветы, ароматный воздух мне так понравились, что я упросил не трогать меня с места. Так и простояли мы тут до вечера. Лошадей выпрягли и пустили на траву…" В этот заветный час, впервые поняв, как красив Божий мир и какая великая сила - любовь, твоя любовь к другим и любовь других к тебе, малютка стал тем ясным и добрым Аксаковым, который потом, через целые полстолетия, написал свои замечательные книги, где любовь и красота светят, как в небе Солнце и Луна. Он намучился жалеть каждого воробушка, каждого щенка или котенка, всякое живое существо. Этой своей любви, нашей русской любви, которая есть вместе с тем жалость, Аксаков не изменял за всю свою жизнь. И когда он умер, его родная семья была - вся Москва, которая жалела о разлуке с ним. А незабвенные его страницы говорят нам, что он по-прежнему жив, и своим лицом, своей цельною жизнью, своими певучими созданиями он явственно говорит нам, что хорошо - любить.
Париж, 1924, 23 марта
ПРИХОТЬ ПРИРОДЫ
Были жаркие, точно летние, дни, когда я приехал на побережье Океана 17 апреля. Часы прилива, эти ежедневные и еженощные праздники вздымающегося влажного сапфира, в преломленье рассыпающего аквамарин и зеленчак и бросающего на желтоватый песок разорванное белое кружево, сразу утолили душу, уставшую и потускневшую за полуторагодовое круженье на торжищах парижской жизни. Магическая власть Океана - исцелить в несколько часов. Вчера и третьего дня, проходя, как шаткая тень, по бульвару Пастер или по аллеям Люксембургского сада, чувствовал себя ненужным и бесприютным, без русла и вне гармонического совпадения с чем-нибудь большим, где был бы частью желанного мною. Сегодня, вдыхая бодрящую свежесть морского духа и слушая зачарованно, слушая ненасытно широкий шелест волны и далекие гулы вскипающих валов, идешь упругим, веселым шагом, чувствуешь самого себя внезапно окрыленным; вернулась молодость, вернулась свежесть жизни, манит и близь и даль, и размерный говор Океана вводит мысль и мечту в емкое русло мирового бытия, говорит о благотворном единстве Солнца, Звезд, Воды и Земли, и человеческой души, ткущей свою пряжу, чтоб новыми и новыми узорами сверкал неумирающий ткацкий станок Времени и Пространства.
Цвело Божье дерево, тамариск. Истинно Божье дерево. Цвел тамариск и в мае и в июне, красовался душистыми розоватыми гроздьями и в июле и в августе, цвел в сентябре, неутомимый цветет и в прихотливом, явившем новое красное лето, октябре. Шателей - он царство цветов. От апреля и по сегодня то тут, то там, то в одну неделю, то в другую желтели, синели, белели, золотились, багрянились, красками пели глазам - сирени, каштаны, акации, гранатовые деревья, бузина, боярышник, липы, клены, тополя, цвел испанский дрок, цвели сосны, кроме белой и желтой акации, цвели огромные деревья акации розовой, какой я не видал даже на Яве, в лучшем ботаническом саду Земного Шара, в Бейтензорге; по многочисленным канавам и рвам, разделяющим частные владения, умиротворяющий знак единенья, лазурились ирисы; в разных виллах, разные и по-разному узорные, цвели розы, маленькие алые - целой стеной, крупные красные - отдельными чашами, они же - целыми кустами, по темным стенам и крышам ветхих, полузабытых сараюшек, и высокие кусты целомудренно-прохладных белых роз, и из всех наилучшие, пленительно воспетые нашей страстной поэтессой, Миррой Лохвицкой, чайные розы, желтизны нежной и с запахом заколдовывающим; и краса наших садов, настурции; и гордые мальвы, растущие выше здешних домов; и наши подсолнечники, много-много подсолнечников; идешь по полям, слушаешь весеннего жаворонка, поющего и летом, долго - и сияет тебе издали радость горячего золота, затягиваясь дымкой в душе, дымным налетом грусти, потому что и грустно, не только радостно, эти золотые бубны подсолнечников издали гласят о родном, о потонувшем, невозвратном.
Соловьи и жаворонки сполна пропели свои концерты, дневные и ночные, исчерпывающую песню весны, которая влюбляет и дает заглянуть в великолепную мастерскую природы, гонящей от корней к вершине веселящий сок изумруда и многокрасочное торжество цветения. О приходе природы, своевольно приказавшей всему живому быть радостным и всему раздельному стремиться к соединению, жужжали пестрые мухи, не отстававшие от ос, пчел и шмелей, танцевавших по гроздьям цветов и по светлому воздуху, особливо отягощенному благовониями возле золотых чашечек, голубых бокалов и красных кубков, которые только того и желали, чтоб к ним прильнули эти крылатые и разнесли окрест оплодотворяющий поцелуй.
Лето продвигалось, и все душистее цвела козья жимолость, на берегу Атлантического океана пряное напоминание далеких дней Алупки и Олеиза, когда любил по-весеннему, когда любовь была июньской, и эту русскую любовь обрамлял поэмами Эдгара По.
Лето проходило, но оно не приходило и не пришло. Были пасмурные, холодные дни, и одно лишь в этом было достоинство - это что дождливая погода и некончающийся холодный ветер разгоняли приезжих людей, и не слишком они могли превращать океанское прибрежье в манежный зал. Все же людей было больше чем достаточно, и мне часто казалось, что людей вообще слишком много на Земном шаре и что в дни Каменного века, когда Природа была сильнее, а человеки малочисленнее, жизнь была много красивее, а Земля больше, чем теперь, походила на планету.
Редкие жаркие дни сгущали водяные пары, и по ночам, от Запада к Востоку, перебрасывались огненными гиероглифами зарницы, небесный огонь разделял всю ночную высь на два неба - от неба до неба, световым взаимотороплением, тщилась раздвоенная гроза сойтись в громовое единство, перекликались раскаты, пересвечивались зеркально огневицы, весь Океан в их вспышках казался вздымающимся полом безмерного ночного храма рвущихся пламеней. Но так и не было ни разу настоящей грозы.
Неуютное было лето. И в него можно было поверить лишь иногда, когда Солнце в виде исключения светило достаточно и согревало после дождя. В остальные дни - их было много - верил в лето лишь потому, что ежедневно читал газеты, а в каждой газете стояло сверху - такого-то июля. Такого-то августа.
Когда совсем несвоевременно завернули настоящие холода, я стал расспрашивать старожилов-рыбаков, не предвещает ли здесь холодное и дождливое лето особливо ясную и теплую осень. Нет, отвечали старожилы, лето было все-таки, несколько обглоданное, но было, и лето не имеет привычки возвращаться ранее следующего года. Как хорошо, что старожилы везде и всегда никак не запомнят чего-то и ошибаются еще аккуратнее, чем барометр и игроки в рулетку. Они ошиблись и этот раз, уютные старожилы. Кончился август, не принеся обычных своих очарований. Всегда и везде прозрачный и золотой сентябрь лишь на несколько дней захотел быть достойным себя и подарил празднество позлащенного леса, торжественно-тихого, с узывчивым стрекотаньем сорок и хрустальным свистом перепархивающих синиц. И вот октябрь. Зазимье. У нас, в России, октябрь ни колеса, ни полоза не любит, и, если зовут его свадебник, зовут его также и грязник. Здесь, между всеми осенними месяцами, преимущественно он грязник. Покупай деревянные гремучие сабо, а то, пожалуй, утонешь в грязи.
Так вот нет же. По прихоти раскаявшейся Природы, обычно-серый, привычно-холодный и скучный октябрь пришел торжествующе-светлым, увенчан Солнцем, теплый, жаркий, в свите летом невиданных мелькающих бабочек и многочисленных стрекоз, чуть-чуть шелестящих стекловидными крыльями. Куда ни глянь, вьются бабочки. Час их приласкал, и, дети мгновенья, отзывчиво-быстро начали они свой воздушный танец. Утром проснешься и долго нежишься в постели у раскрытого окна, в которое, гудя, залетают шмели и смотрится нежно-сапфировый Океан, ровный, гладкий как озеро, отдыхающий от беспрерывного полугодового ветра и вкрадчиво шелестящий приливной волной.
И нет людей. Какое счастье. Никого. Только синее Небо да зеленовато-голубое Море. Два зеркала Вечности. Глядись в них, душа, увидишь только красоту и никакой помехи.
Я иду купаться. Вода немного жжет, она студеная. Тем живее бежит потом кровь по жилам и позванивают в мысли стихи. Идешь. Согреваешься. Жарко.
А ночью много-много светляков. Им приснилось в теплых травяных келейках, что настала Иванова ночь. Недолго, однако, светили они. Тепло не изменило, но Новолунный Серп превратился в вескую ладью и пролил слишком много магнетического света. Светляки не любят соперничества и в лунную ночь угашают свои фонарики.
Долго ли будет длиться октябрьское лето - тем более желанное, что оно неожиданное и неправдоподобное,- этого я не знаю. Но, поняв, что я прожил на побережье Океана ровно полгода, я решаюсь остаться с Прихотницей-Природой еще полгода для завершения круга - ведь круг в начертании фигура совершенная, а также и потому, что воистину я осуществляю такою жизнью мудрость. Меня подтвердит сын старой Японии Каибара Экикенн. В своей книге "Раккун" ("Философское удовольствие", XVII век) он говорит: "Тот, кто склонен к удовольствиям внутренним и чьи уши и глаза суть посредники, доставляющие ему удовольствия внешние, тот получает усладу безмерную от красоты зримого в Природе и от тысячи вещей, что находятся между небом и землею. Этот разряд наслаждения очаровывает глаза наши всячески, утром и вечером. Те, что любят на это смотреть, делаются владыками гор, вод, Луны и цветов. С ветром поют они, с птицами они состязаются".
1924, 17 октября. Chatelaillon
ЗВУКОВОЙ ЗАЗЫВ
(А. Н. Скрябин)
Он чувствовал симфониями света.
Он слиться звал в один плавучий храм
Прикосновенья, звуки, фимиам
И шествия, где танцы как примета,
Всю солнечность, пожар цветов и лета,
Все лунное гаданье по звездам,
И громы тут, и малый лепет там,
Дразненья музыкального расцвета.
Проснуться в небе, грезя на земле.
Рассыпав вихри искр в пронзенной мгле,
В горенье жертвы был он неослабен.
И так он вился в пламенном жерле,
Что в смерть проснулся с блеском на челе.
Безумный эльф, зазыв, звенящий Скрябин.
В половине апреля текущего года исполнилось ровно десять лет с тех пор, как лучший музыкальный гений начала двадцатого века, Александр Николаевич Скрябин, покинул Землю, которую Музыкою он хотел пересоздать.