– Как изволите! – сказал Силантьев, взобрался на козлы и закричал: – Пошел прямо!
Князь не последовал за экипажем, а пошел по левой стороне проспекта, от моста к Литейной улице, считая домы: первый – старый знакомец времен Петра Великого, второй, вот и третий. Но третий дом был уже не тот, которого искал наш странник. За двадцать лет пред сим стоял тут небольшой зеленый деревянный домик, принадлежавший русскому серебрянику; теперь на месте его возвышались огромные палаты. Князь вздохнул тяжело. "И следу не осталось тех мест, где я был так счастлив!" – сказал он про себя и опять обратился к мосту. Разнообразие и новость предметов, казалось, развлекали и облегчали его тяжкие думы и горестные воспоминания. "Вот Аничковский дворец, – говорил он про себя, – как он теперь чист, красив, великолепен: за семнадцать лет оставил я его почти в совершенном запустении. А сад! Какое это странное, широкое здание посреди двора? Это должен быть театр. На полуразрушенной стене уцелела еще колоннада, написанная Гонзагою, а вот и маленький храмик правосудия, с греческою надписью! Гостиный двор – старый знакомец, но исчезли низенькие, безобразные шляпные лавки, теперь на их месте великолепный портик. На месте Казанского собора, здания простого и ветхого, возвышается новый храм с величественным куполом и колоннадою". Но каким образом странник наш очутился у Казанского собора, не переходив чрез Казанский мост, крутой, тесный, грязный? Мост исчез или, лучше, превратился в широкий проезд над Екатерининским каналом, едва приметною выпуклостью изменяющий своду над водою. Прекрасный старинный дом графа Строганова на том же месте, но за Полицейским мостом, который из зеленого деревянного превратился в чугунный с прекрасною балюстрадою, между Большою и Малою Морскими, где были деревянные заборы, возвышаются великолепные домы в пять этажей. А Адмиралтейство? Вот оно. Уцелел только прекрасный шпиц его, главное же строение, низкое, небеленое, похожее на фабрику, преобразилось в здание величественное, оригинальное. Валы исчезли; рвы засыпаны, и на месте их красуются тенистые аллеи.
Не одни улицы, не одни домы сделались чужды бедному пришельцу! Ему казалось, что он перенесен на край света: везде раздаются звуки родного языка, но выражение встречающихся ему лиц иное, чуждое, незнакомое. Семнадцать лет – половина поколения! Бывало, не мог он пройти двадцати шагов, не встретив знакомого, приятеля, сослуживца. Теперь он прошел вдоль всего проспекта, не видав приветного лица. В раздумье воротился он опять на аллею за Полицейским мостом и сел на скамью. Мимо его мелькали пешеходы. По улице мчались экипажи. Шум оглушал непривычного к городскому волнению. Он встал и хотел отправиться домой; вдруг окружила его ватага хорошо одетых молодых людей.
– Забавен! – сказал один из них, смотря на него в лорнет.
– Что за костюм! – вскричал другой. – Позвольте спросить (оборотясь к Кемскому), кто шьет на вас? Буту, Люйлье, Фромм, Зеленков! Mais il est delicieux!
– Оставьте меня в покое, – сказал Кемский с досадою.
– Сперва отвечайте на мой вопрос! – закричал молодой человек.
– Ответы бывают различные, – сказал Кемский равнодушно по-французски, поглядывая на свою трость с костыльком.
Французская фраза, произнесенная чисто, правильно и решительно, подействовала на негодяев. Один из них, военный, как казалось, посоветовал прочим оставить угрюмого старика в покое. Они засмеялись, чтоб скрыть свое замешательство, и пошли. Кемский поплелся вслед за ними и вскоре потерял их из виду. "Я, по крайней мере, этого не заслужил, – думал он про себя, – в молодости моей я всегда уважал старших, а смеяться над изувеченным воином – это уж никак не простительно!"
При всходе на Полицейский мост он, заглядевшись в сторону, столкнулся было с двумя молодыми генералами, шедшими к нему навстречу. Помня недавнее приключение, он спешил отойти в сторону, но каково было его удивление, когда молодые люди, с внимательным и ласковым на него взглядом, посторонились сами и, дав ему пройти, на воинское его приветствие отвечали учтиво, как будто старшему по службе. Кемский заметил, что они пристально смотрели и на Георгиевский крест его, и на следы тяжелых ран. Он остановился и глядел за ними. Народ пред ними расступался; прохожие останавливались и снимали шляпы. Кемский догадался, с кем встретился случайно, и усладительное чувство проникло в его осиротелую душу. Волнуемый различными ощущениями и помыслами, он добрел до трактира, где Силантьев, привычный к дорожной жизни, уже нанял для него квартиру и сделал все приготовления к его принятию.
XXXVII
После обеда Силантьев отправился разведать, где живет Алевтина Михайловна, и узнать, когда можно ее видеть. Он воротился с ответом, что ее превосходительство, госпожа действительная статская советница баронесса фон Драк изволит квартировать в Большой Садовой улице, но ныне, по летнему времени, имеет пребывание на даче, на Аптекарском острову. Его же превосходительство, барон Иван Егорович, ежедневно по утрам, с десяти до двенадцати часов, изволит приезжать в городской дом для приема просителей. "Баронесса? Барон? – думал про себя Кемский. – Откуда эти титла? Фон Драк – не помнящий родства немец, и фон приклеен к его прозвищу по ошибке пьяного полкового писаря при определении его в службу. А теперь он и барон! Вероятно, какая-нибудь ошибка. Славятся же некоторые книги одними опечатками: так почему же и словесной твари не почерпнуть славы из того же источника?"
На другой день Кемский поплелся пешком, в сюртуке, к новому барону. На вопрос его, приехал ли его превосходительство, швейцар отвечал грубо:
– Ступайте вверх.
(Первый признак худого приема!) Привратник бывает обыкновенно представителем обхождения и нрава господского: Кемский замечал неоднократно, что швейцары вельмож благородных, кротких и учтивых отличаются вежливостью, предупредительностью; привратники надутых, спесивых и грубых сатрапов только барину своему уступают в дерзости и нахальстве. Он поднялся по великолепному крыльцу и вошел в большую приемную залу. Человек пятьдесят просителей, в том числе и несколько женщин, ждали восхода ясного солнышка. Один сидел на стуле, устремив неподвижные глаза в паркет, другой смотрел на потолок, третий разглядывал картинки на стенах, заимствованные из басен Езоповых: здесь волк душит овцу; там осел лягает больного льва. Иные зевали, расхаживая по зале и переминая в руках прошения и записки. Кемский обратился было к слуге с просьбою доложить барину.
– Извольте подождать, сударь! – отвечал холоп с сердцем. – У нас и генералы в звездах по часам дожидаются.
"Что делать, – подумал Кемский, – подожду и я". Он сел в углу комнаты на порожний стул и сделался невольным слушателем разговора двух просителей.
– Вот уже четыре недели, – сказал один, вздыхая, – что я дежурю здесь по два раза в неделю, а не могу добиться толку. Генерал принимает просьбы, обещается исполнить и только передает бумаги своему правителю дел, а у этого все пропадает.
Другой: – Нельзя понять, как господин барон мог ввериться такому негодяю, как этот гнусный Тряпицын. Невежда, безграмотный, взяточник, обманщик, а начальник этого не видит.
Первый: – Эх, батюшка! Видно, вы не знаете в подробности здешних обрядов. Тряпицын держится милостью генеральши. Грешно сказать, чтоб Иван Егорович сам взял с кого-либо копейку, а между тем дом его как полная чаша. Барыня его дает обеды; один сынок метит в камер-юнкеры, другой офицером в гвардии; дочке приданое, сказывают, припасли изрядненькое. Тряпицын дерет с живого и с мертвого и платит ее превосходительству кварту с аренды. С некоторого времени казалось было, что он приугомонился. "Слава богу! – заговорили все. – Видно, вдоволь насосался". Да не прошло полугода, как он опять начал давить челобитчиков без милосердия. Причина тому, говорят, вот какая. У генеральши брат, человек богатый, уже несколько лет обретается в походах. С год тому назад пришла весть, что он взят в плен и убит черкесами на Кавказской линии. Сестрица – и бух просьбу в суды о введении ее во владение. С кредитом Ивана Егоровича и умом Якова Лукича не трудно уладить и не такое дельце. Справили и отказали за нею. Вдруг чрез несколько месяцев получили известие, что братец ее был в плену, да освобожден. А между тем она, в надежде будущих благ, начала было жить и кутить не в свою голову, позадолжалась. Что делать! Вот и предписали Тряпицыну усугубить усердие к службе, а для поощрения представили к награде. Я было сладил с ним одно дело, и довольно сходно, а на другой день он заломил такую сумму, что мне невмоготу пришло, и я решился прожить здесь долее, чтоб обождать время; авось либо спустит. А вы, сударь, также за делом изволите сюда ходить?
Другой: – За делом, но не за тяжебным. Я служил под начальством барона в Вятской губернии, вызван был сюда для перемещения в другую должность – и вдруг нечаянно лишился места.
Первый: – Как же это, батюшка?
Второй: – А вот как. Однажды прихожу я к Тряпицыну в канцелярию и, не застав его, дожидаюсь. В это время собрался у барона какой-то комитет, в котором он председателем. Прибегает от него в канцелярию дежурный за правителем дел. Отвечают: нет его! Прибегает вторично и спрашивает, нет ли в канцелярии кого из чиновников. Нет, кроме писцов и такого-то приезжего, то есть меня. Прибегает в третий раз: пожалуйте хоть вы, генерал просит! Я пошел. Барон вертелся на председательском месте в отчаянии. "Сделайте одолжение, – сказал он мне жалобным голосом, – помогите нам в беде. Мы сегодня же должны представить начальству донесение о важном деле. Донесение и написано, но оно у правителя дел, а его отыскать не могут. Потрудитесь написать. Вот все материалы". Он вручил мне кипу бумаг. Члены посторонились за столом. Я посмотрел в дело, оно было мне знакомо. Я сел и набело написал требуемое донесение. Прочитал, и все были довольны. В это время явился Тряпицын, держа в руке своей проект донесения. "Уж не нужно", – сказал один из членов. "Как не нужно?" – спросил Тряпицын, грозно взглянув на барона. "В самом деле, господа, – сказал фон Драк, – я думаю, лучше будет подписать донесение, сочиненное Яковом Лукичом: он и дело это знает основательнее, и притом он отличный стилист". – "Как изволите, – сказал член, – послушаем". Тряпицын начал чтение. "Не то! Не то!" – закричали члены. "Выслушайте же до конца", – возразил барон. Выслушали и громче прежнего возопили: "Не то! Не то! Это сущий вздор и бессмыслица. Подпишем прежнее: оно коротко и дельно". – "Очень хорошо!" – сказал фон Драк и наклонением головы дал мне знать, что я могу выйти. Не знаю, что за этим происходило, только на третий день я получил уведомление, что уволен из-под начальства барона с самым сухим аттестатом. Я решился искать правосудия, и во что бы то ни стало…
– Ст! ст! – раздалось в зале.
Все сидевшие просители привстали, ходившие остановились. Растворились двери из передней, и появился Тряпицын. Он прошел важно, пыхтя и кряхтя, в кабинет барона и не отвечал на поклоны и умильные взгляды челобитчиков.
Кемский едва узнал его: он растолстел до неимоверности; широкий подбородок покоился на узеньком галстухе; красный нос свис на губы, безвласое чело лоснилось; ноги едва передвигались. Жадность, бессовестность, шампанское и подагра наложили на него тяжелую печать свою. Шествие его по зале, подобно течению грозной планеты, расстроило прежний порядок. Толпы расступились, разговаривавшие умолкли: взоры всех устремились на таинственные двери кабинета.
Ожидание было не слишком продолжительно: вскоре двери распахнулись, и оттуда вышел размеренными, важными шагами барон Иван Егорович фон Драк, напудренный, во фраке со звездою. Кемский с трудом узнал его: казалось, что он в течение семнадцати лет вырос, лоб его лоснился, подбородок и нижняя губа высунулись вперед; один зуб, оставшийся в нижней челюсти, как Лотова жена в пустыне, подпирал верхнюю губу; неопределенные в прежнее время черты лица преобразовались в решительные морщины, видимо напечатлевавшие на лице клеймо: "Дурак". Он важно поклонился собранию и начал принимать просьбы. Всякому безмолвному просителю он улыбался довольно приветливо, брал бумаги, развертывал, представлялся, будто читает, хотя по большей части держал их низом вверх, и потом отдавал провожавшему его дежурному. Не так милостиво поступал он с теми челобитчиками, которые дерзали сопровождать подание бумаги словесным объяснением или являлись с изустными просьбами. Подбородок его задрожит, уединенный зуб забьет в верхнюю губу, нос покраснеет, и нетерпение изольется из уст в самых неучтивых выражениях. Проситель, обыкновенно, поклонится и замолчит. Но не все были так скромны: некоторые непременно домогались, чтоб барон их выслушал и понял. В такой крайней беде фон Драк останавливался и, обратясь к дверям кабинета, жалобно вопил: "Тряпицын!" Тряпицын, стоявший дотоле в дверях и разговаривавший с раболепными чиновниками и важнейшими просителями, иногда явно насмехаясь над своим начальником, подходил к нему медленно и принимал объяснение на себя, а освобожденный барон подвигался далее.
Кемский, боясь своим неожиданным появлением расстроить аудиенцию и тем причинить неудовольствие многим беднякам, дожидавшимся с самого раннего утра, отступал далее и далее и старался не слушать речей своего зятя, но наконец невольно принужден был сделаться зрителем и слушателем.
Одна женщина, подав бумагу, присовокупила изустно, что она и семейство ее разорены пожаром, что муж ее болен и пр.
– Пожарный случай? – сказал фон Драк. – Что ж я могу для вас сделать? Все это произошло на основании законов и по распоряжению местного начальства.
– Да у нас нет насущного хлеба! – продолжала она жалобно.
– Я вам повторяю, – сказал он с досадою, – что я не вижу в сем обстоятельстве никакого нарушения существующих постановлений и помочь вам не могу. А вы что опять? – вскричал он, обратись к молодому человеку. – Чего вы еще хотите?
– Прошу ваше превосходительство возвратить мне мое место, которое я с честию занимал пять лет.
– Какое место?
– Я был контролером при департаменте, могу еще служить – и вдруг меня перечислили в архив. За что это?
– За неповиновение начальству, – сказал фон Драк важным голосом, – вы явно противоречили коллежскому советнику Тряпицыну. Я не терплю своевольства: повинуйтесь начальникам или ступайте куда угодно.
– Генерал прав, – пробормотал второй из прежних собеседников.
– Да знаете ли, в чем состояло неповиновение этого чиновника? – спросил шепотом первый. – Он не хотел жениться на падчерице Тряпицына, бывшей за три года пред сим у отца его прачкою.
Фон Драк мало-помалу дошел до Кемского и, взглянув на его подвязанную руку, на Георгиевский крест, закричал с гневом:
– Оставьте меня в покое! У меня нет для вас места. На то учрежден Комитет 18-го августа.
Кемский, не ожидавший такого родственного приветствия, несколько времени не мог опомниться и, когда зять его подошел уже к другому просителю, сказал ему тихо:
– Иван Егорович! Вы меня не узнаете?
Фон Драк, послышав знакомый голос, остановился как громом пораженный, пристально поглядел на князя и, побледнев, закричал:
– Тряпицын! Тряпицын! Это он!
Тряпицын, услышав трепещущий голос своего покровителя и питомца, подбежал и, взглянув на Кемского, остолбенел.
– Я не к Тряпицыну пришел, – возразил Кемский, – Иван Егорович! Извольте кончить прием, а потом, прошу вас, свезите меня к сестре!
Тряпицын отретировался в кабинет, а Иван Егорович, ни живой ни мертвый, продолжал начатое дело.
XXXVIII
Никакая кисть не изобразит того смешения изумления, испуга, злобы и лицемерия, которое мгновенно овладело Алевтиною, когда князь в сопровождении фон Драка вступил в гостиную ее загородного дома. Чтобы скрыть душевное волнение, яркими чертами изобразившееся на лице ее, она кинулась обнимать и целовать его.
– Братец, голубчик, ангел мой! Наконец услышал бог мои молитвы: ты жив и невредим, после таких трудов и страданий! – кричала она, рыдая; потом, воскликнув: – Умираю! – бросилась навзничь в кресла и в самом деле побледнела, как мертвая. Явились прислужницы, стали спрыскивать, оттирать ее, и она чрез несколько минут очнулась. Кемский хотел быть равнодушным, хладнокровным, но искусные маневры Алевтины сбили его с толку: он невольно принял участие в ее положении и старался помочь ей, утишить ей волнение. И она, заметив успех своей роли, мало-помалу пришла в обыкновенное положение, усадила брата на софу, стала расспрашивать о его житье-бытье, рассказывать ему о своих детях, о кончине незабвенной матери и т.п. Слабый и чувствительный Кемский разжалобился ее повестью, слушал ее внимательно и с участием и почти забыл, что сидит подле злодейки всего своего рода и племени. Иван Егорович сидел в той же комнате, молчал и удивлялся уму, ловкости и присутствию духа жены своей: "И Яков Лукич струсил, – думал он про себя, – а она – как ни в чем не бывало – дока! Дока!"
Алевтина не умолкала в похвалах своим детям и только жалела, что не может тотчас представить их дражайшему дядюшке: Гриша в канцелярии министра; Платоша на разводе.
– Позовите же Китти! – сказала она вошедшему в комнату человеку. – Я думаю, уроки уже кончились.
"Что это за Китти!" – подумал Кемский.
– Не поверите, милый братец, – продолжала Алевтина, – как меня радует моя Китти! Скромная, благородная, страстная к занятиям науками, ненавидит шумные общества…
Растворились двери, и вошла Китти, то есть Катерина Сергеевна Элимова, в загородном неглиже на английский манер: талья низкая и плотная, юбки короткие, на ногах ботинки, на голове пуховая шляпа, в правой руке хлыстик. Вместе с нею вбежала с ужасным лаем английская охотничья собака. Алевтина встала и с замешательством пошла к ней навстречу:
– Наконец дождались мы, милая Китти, дорогого нашего друга, твоего дядюшки. Вот он! Вот любимец моего сердца! И если ты любишь мать, то будешь любить и того, кто ей дороже всего в жизни!
Кемский подошел к племяннице и дружески ее приветствовал. Она поморщилась и пробормотала что-то сквозь зубы по-английски.
– Извини, милая Катерина Сергеевна, – сказал он. – Я не говорю и не понимаю по-английски.
Она улыбнулась насмешливо и сказала:
– Я говорю, что имею большое удовольствие видеть почтеннейшего дядюшку! – и небрежно кинулась на диван.
Алевтина и Кемский сели на прежние места и тщетно искали предметов для разговора. Он между тем рассматривал племянницу: стройная, ловкая, слишком ловкая, резкая в движениях, без всякой грации; лицо правильное, бледное, с выражением гордости, суровости и насмешки. Она повертывала хлыстиком, хлестала им слегка собаку, приговаривая по-английски: "Oh! You pretty creature!"