Черная женщина - Николай Греч 4 стр.


– Страшное время чумы, – сказал Кемский, – вскоре миновало. Ставни окон нашего дома раскрылись, на улицах по-прежнему застучали экипажи, раздался шум народный, комнаты наполнялись приходящими. Только я, как уже сказал, не мог воротить своей детской беспечности: сказывают, что я пугался всякой безделицы, плакал при малейшем поводе, при радости и при печали. И взрослый, я не мог бы спокойно смотреть на несчастные происшествия того времени в нашем семействе. Здоровье матушки ослабевало, и через два года она скончалась после трудных родов. Батюшка, потерявший в ней все, что ему было дорого в мире, возненавидел Москву, полагая, что ужасные явления тамошней чумы были причиною преждевременной смерти его единственного друга, и отправился со мною и младшим братом моим в симбирскую свою деревню. Там рос я на свежем сельском воздухе, на совершенной свободе, и вскоре, говорят, сделались видимы следы этого переселения: я окреп телом и душою; сделался весел и игрив по летам, и в самом деле я не помню, чтоб в то время грозные видения мучили меня, как прежде. Но это спокойствие было непродолжительно. Возгорелся бунт Пугачева. Запылали села, полилась невинная кровь в счастливых до того низовых странах. Страшная лава мятежа и кровопролития направила разрушительный путь свой к нашему уезду.

Батюшка как самый почетный в округе помещик, по приглашению чиновника, присланного из Петербурга, отправился в город на совет, не воображая, какой опасности подвергает бедных своих детей. Вдруг одна из злодейских шаек вторглась в наше село, окружила господский дом и с диким воплем требовала помещика. На ответ, что он уехал в город, разбойники возразили, что в доме, конечно, остался кто-нибудь из его кровных, и требовали у крестьян выдачи жены и детей барских. Добрые наши служители, любившие барина своего, как отца, отвечали, что барыня скончалась за полгода, а дети увезены отцом. Кровожадные изверги не поверили этому и кинулись в дом. Старушка, моя няня, видя беду неминуемую, вдруг раздела меня донага и вместо тонкой сорочки и платьица надела запачканную крестьянскую рубашонку и опоясала ветхою тесьмою. Я это сносил терпеливо, но когда она вздумала сажею марать мне лицо и руки, я закричал: "Нянюшка! Нянюшка! Что ты это меня пачкаешь? Я тятеньке пожалуюсь!" Она старалась меня успокоить, умоляла, чтоб я молчал, но я не переставал плакать, срывал с себя грязную одежду и кричал: "Отдайте мне мое платье!" Комната наполнилась женщинами и детьми, которые вздумали в господском доме искать себе спасения и приюта. Все со слезами просили меня замолчать, но напрасно. Уже слышались шаги буйной толпы, уже раздавались яростные голоса извергов, алкавших господской крови, уже растворилась настежь дверь в переднюю, – вдруг в ней появилась черная женщина, как я привык называть ее про себя: бледная, с распущенными волосами, в том же платье, как я видел ее во время чумы; она остановилась в дверях, вперила в меня укоряющий взор и погрозила пальцем. Я в то же мгновение умолк и, оборотясь к няне, прижался к ней лицом. Необычайный шум вскоре заставил меня оглянуться: комната наполнилась неистовыми, пьяными разбойниками. "Где щенята проклятые? – вопили они. – Али утаили их, что ли! Всех перебьем!" Бабы с детьми бросились в ноги злодеям, и я припал подле няни. "Ей же ей, их нет здесь, – кричали они, – верьте богу, отцы родные!" – "Смотрите! – ревели разбойники, рассыпаясь по комнатам. – Если хоть одного найдем, всем вам конец! Признайтесь скорее, до беды!" Испуганные женщины повторили свои клятвы. Шумная толпа кинулась в другие комнаты, а старушка няня, схватив меня на руки, выбежала из господского дому в село, принесла меня в дом своего сына и посадила на печь. Она смертельно боялась, чтоб я не вздумал кричать, упрямиться и требовать своего платья, но я был тих и нем, к крайнему ее изумлению и удовольствию. Смятение продолжалось во весь день, к вечеру утихло на улицах, но меня не выпускали из избы, не снимали с печи, я заснул от испуга и усталости.

На другой день вступила в село какая-то команда, и бунтовщики по приближении ее разбежались. Вскоре воротился батюшка, и моя спасительница принесла меня домой. Увидев отца моего, она бросилась ему в ноги, восклицая: "Батюшка-князь Федор Петрович! Вот сынок твой, князь Алексей! Прости, отец родной, что мы одели его как крестьянского мальчишку, да, вишь, злодеи грозились всех баричей перебить, так мы и догадались: бог помог нам, а ты, батюшка, не взыщи!" Отец с радостными слезами обнял меня и усердно благодарил няню, но не одни слезы радости пришлось ему проливать в этот день. Няня, устрашенная мыслию об опасности своего питомца, не подумала о младшем брате моем, которому было десять месяцев от роду. Кормилица его, послышав шум, в испуге схватила ребенка, бросилась из дому в село, из села – в лес. На другой день нашли ее в беспамятстве, верстах в десяти от дому, на дне глубокого оврага, покрытую ранами и ушибами, в застывшей крови. Очнувшись, она объявила, что бежала без памяти сама не зная куда. Вдруг раздались вокруг нее крики. В недоумении и испуге бросила она дитя в кусты, а сама кинулась в сторону. Ударом в голову ее оглушило; она лишилась чувств и покатилась в овраг.

По ее показанию, стали искать в кустах и нашли под одним детскую шапочку – более ничего. Все разыскания, все исследования были напрасны. Бедный младенец пропал. Не скажу: погиб, и вот почему. Батюшка, сильно пораженный этим бедствием, часто ходил со мною на то место, где пропал брат мой; потом выложил туда дорогу и на краю дикого оврага построил домик. Это место было позорищем забав, игр, мечтаний моего детства. Чрез два года после того ужасного происшествия батюшка повез меня в Петербург для отдачи в кадетский корпус. Накануне отъезда нашего мы пошли проститься с нашим домиком. Это было в августе месяце, после обеда. Батюшка в безмолвном унынии, ведя меня за руку, обошел всю ту сторону, как будто ища своей невозвратимой потери, и, когда начало смеркаться, вошел в домик, где ожидала его няня с чаем, а я остался на краю оврага. Мысль о том, что я оставляю места, где жила матушка, где погиб брат мой, наполнила грустью мое младенческое сердце. Я пошел к роковому кусту и, глядя на густую зелень его, думал: "Так ты умер, друг мой?" В это время что-то темное приподнялось из-за густой зелени: всматриваюсь – и вижу знакомую мне черную женщину, но не страшную, не грозящую, как бывало, а с какою-то милою, утешительною улыбкою. Она покачала головою, как будто желая сказать: "Нет, он не умер!", указала на тропинку и разлилась туманом в вечернем сумраке.

Князь замолчал, выглянул с странным выражением испуга и удовольствия из окошка, смотрел несколько секунд на густые сосны, черневшиеся недалеко от дороги, потом улыбнулся со вздохом.

Хвалынский пристально всматривался в ту сторону, ничего не видел и наконец спросил:

– Не причудилось ли тебе опять чего-нибудь?

– Нет, – сказал князь, – что-то налетело на душу странное. Я вот уже несколько дней не могу освободиться от видения, но оно не с того света. – При этих словах он покраснел.

– А, догадываюсь! – вскричал Хвалынский. – Сердце подстрелено. Пора, друг мой, пора! Нельзя ли сделать меня твоим поверенным?

– Как можно? – сказал князь с усмешкою. – Ты мне в этом почти соперник. Но нет! Это пустое, вздор! Это игра воображения.

– Тем легче тебе открыться! – продолжал любопытный Хвалынский.

– Скажу тебе правду, – отвечал князь, как будто принуждая себя, – не знаю отчего, только Наташа беспрерывно мерещится у меня в глазах. Ты знаешь, что я ее уважаю, можно сказать, люблю за благородство ее нрава, за ум, образование, но никогда не думал я чувствовать к ней чего-нибудь более, и помнится, не далее недели откровенно говорил тебе, до какой степени ее гордая холодность меня оскорбляет. Вот дня четыре тому назад я сижу у сестрицы в гостиной. Матушка рассказывала что-то о своих женихах елисаветинских времен. Я нечаянно посмотрел в зеркало и увидел, что Наташа, сидевшая тогда в другой комнате, устремила на меня глаза свои с каким-то необыкновенно томным выражением. Когда взоры наши встретились в зеркале, глаза ее засверкали, лицо подернулось бледностью, и мне показалось, что в нем было выражение лица моей мечты. Я глядел на нее несколько секунд с неизъяснимым наслаждением. Вдруг она, как будто догадавшись, что и я вижу ее, когда она на меня смотрит, отворотилась от зеркала, встала и поспешно удалилась в другую комнату. Чрез час увидел я ее в гостиной. Лицо ее было нежное, прекрасное, миловидное, правильное, но то небесное выражение исчезло. Она глядела на меня учтиво, строго и холодно, как всегда, а я и малейшим движением лица боялся дать ей почувствовать, что помню, как наши глаза менялись взглядами в зеркале. С тех пор изображение ее в зеркале меня не покидает. Я вижу ее, пью восторг из глаз ее, забываюсь, но эта мечта скорее всего проходит при появлении ее самой: вижу, что это не та!

– Вот друзья! – вскричал Хвалынский с комическим выражением отчаяния. – И эту у меня отбивают! Ну, мог ли я думать, чтоб ты когда-нибудь сделался моим соперником? Впрочем, это, может статься, к лучшему. Влюбиться нашему брату в бедную девицу: любовь да любовь, нуль да нуль – нуль! Только в одном отношении мне не так накладно было влюбиться в Наташу, как тебе. Ты князь, старинной капитальной фамилии, человек богатый, цель взглядов и вздохов многих знатных барышень, а она дочь бедного штаб-лекаря, внучка какого-нибудь пономаря, много что сельского священника – что это за пара! Я, бедняк, более к ней под ряд. Род Хвалынских не блестит в бархатных книгах, и, если б покойный мой отец не служил сорока лет верою и правдою, не бывать бы мне товарищем князей и графов.

– Счастливец, – сказал князь Алексей, – тебя не тяготит полученное от родителей титло, налагающее на человека тьму цепей и обязанностей в свете. Впрочем, ты более похож на князя, нежели я, задумчивый, угрюмый, неуклюжий. Дочь штаб-лекаря, следственно, человека благородного во всех отношениях, человека полезного, почтенного, почему бы ей не быть княгинею Кемскою! Нет, нет! Не потому! Нет, она меня ненавидит! И я хоть влекусь к ней чем-то непонятным, но любить ее, так просто, по-человечески, не могу. Еще раз скажу: не знаю, есть ли у нее сердце!

– И все это к лучшему, поверь мне, – возразил Хвалынский, – твоя так называемая матушка и сестрица хорошо бы приняли такую родственницу. Боже упаси!

В течение этого разговора смерклось. Вдруг влево от дороги блеснул огонек.

– Это Токсово! – сказал Мишка, отпер дверцы, выскочил из кареты и пошел вперед, искать дома пономаря.

VII

Чрез несколько минут Мишка закричал кучеру: "Здесь! Стой!", и друзья, оставив карету, вошли в большой деревянный дом, уже довольно ветхий, но еще не обшитый досками.

– Не здесь ли остановился больной офицер? – спросил Хвалынский.

– Десь, посалуйте! – отвечала рыженькая чухоночка с кроличьими глазками и ввела приезжих чрез сени в большую комнату.

В камине пылал огонь и колеблющимся блеском освещал бревенчатые, не оклеенные обоями стены, на которых в исполинском размере рисовались тени собеседников, расположившихся вокруг приятного в осеннее время домовитого огня. Вышатин, молодой, прекрасный собою, в щегольском халате, лежал на черной кожаной софе; подле него сидел человек средних лет, степенного вида, белокурый, в черном однобортном сюртуке, с трубкою во рту; в нем не трудно было узнать сельского пастора. Подле пастора, в ветхих креслах, развалился молодой человек, одетый с великою небрежностью, приятной наружности, с выражением добродушия и детской беспечности на лице, которое по временам озарялось отблесками внутреннего вдохновения: он пристально глядел в камин и, казалось, следил за постепенным разрушением дров, наблюдал каждую вспышку огня. С другой стороны камина облокотился на столик почтенный старец лет семидесяти – исполинского роста, сухощавый и статный. Густыми черными бровями приосенялись глаза, пылавшие пламенем глубокого чувства. Черные с проседью волосы едва покрывали высокое, величественно округленное чело; нос правильный, греческий, на щеках следы румянца юных лет, уста с улыбкою спокойствия, выдавшийся подбородок – все это составляло физиономию необыкновенную, поражавшую всякого невольным почтением при первом на нее взгляде. Одет он был просто: в старомодном коричневом сюртуке и в темном камзоле, но все на нем было как-то порядочно, как-то согласно с его лицом, умным и спокойным. Когда приезжие наши вошли в комнату, прервался, как им казалось, интересный разговор. Кемский одним взглядом окинул эту живописную группу и в первую секунду нашел в ней нечто похожее на те нечаянные сборища, которые попадаются в гостиницах романов.

– Друзья! – с восторгом закричал Вышатин, увидев входящих, – спасибо вам! Спасибо, философ, и тебе, стрекоза, вы, чай, не забыли еще ваших кадетских прозвищ, что посетили своего бедного однокашника. Эй, люди, чаю, поскорее!

После первых расспросов о здоровье Вышатин познакомил князя и Хвалынского с тремя своими собеседниками. Один точно был тамошний пастор; другого он назвал Андреем Федоровичем Бериловым, прибавив, что он художник; при взгляде на третьего произнес с почтением: "А это Петр Антонович Алимари, облегчитель моих страданий; может быть, и спаситель моей жизни. Эти господа разогнали скуку моего одиночества своею беседою; если вы любите меня, братцы, по-прежнему, по-корпусному, поблагодарите их за ласку и за дружбу к незнакомцу. Этому же почтенному человеку обязаны будете сохранением вашего друга!" Он протянул руку с выражением искреннего чувства; старик, встав с своего места, подошел к нему и отвечал на его пожатие руки приятною улыбкою, выражавшею, что он ценит внимание и благодарность, но ни во что ставит свою услугу.

После обыкновенных приветствий Кемский сказал больному:

– Кажется, что мы приездом своим прервали вашу беседу: нельзя ли продолжать?

– Да, – отвечал Вышатин, смеючись, – мы рассуждали, толковали и спорили о предмете очень занимательном, без которого редко обойдется дружеская беседа, несколько продолжительная. Мы говорили о видениях, о предчувствиях, о предсказаниях и тому подобном. Я, признаюсь, отнюдь не верю ничему в этом роде и никогда не переменю своего образа мыслей.

– Не верите, – возразил старик тихим, но крайне приятным голосом, – не верите? Отчего же происходит, что вы с любопытством слушаете рассказы о необыкновенных случаях? Отчего сами сообщили нам несколько анекдотов? Вера в чудесное, сверхъестественное основывается не на расчетах и заключениях рассудка, а на каком-то неизъяснимом внутреннем чувстве.

– Так должно верить, почтенный Алимари, – сказал с жаром Вышатин, – всем сказкам и бредням старых баб? Так вы им верите?

– Отнюдь нет! Мало ли ходит по свету вымыслов, заверенных не только людьми простыми, суеверными, но и учеными; между тем это вымыслы, и только. Но неосновательность одного частного случая не может заставить нас думать, будто общее чувство, сродное всем людям, нас обманывает. Притом, заметьте, что вера в сверхъестественные случаи и видения опровергается только отрицательно. Говорят: "Это не может быть", да и только. Доктор Джонсон утверждает, что люди, отвергающие действительность привидений устами, признаются в ней своею боязнию. Не должно верить безусловно всем рассказам, но должно исследовать самые дела и по исследовании отличить истинное от ложного.

Алимари говорил твердо и положительно. Выражения его были чистые русские, но часто сбивались на книжный язык. Произношение его было не иностранное, но и не обыкновенное у нас в разговоре. Выразительное движение уст, пламенное чувство, блиставшее в глазах его, голос гармонический и самая эта необычайность языка придавали речам его неизъяснимую силу и прелесть. Кемский, можно сказать, глазами и слухом прилип к устам его; сердце его невольно влеклось к незнакомцу, который, с своей стороны, приметив это внимание миловидного, кроткого, умного человека, в речах своих обращался преимущественно к нему.

– Воля ваша! – вскричал Вышатин. – А я никак не соглашусь с вами! Слушаю россказни о духах и привидениях со вниманием, с любопытством и, могу сказать, с удовольствием, но верить им – нет! Не могу. И вы, Алимари, натуралист, испытатель таинств природы, можете утверждать это? Не постигаю!

– Именно потому, что я натуралист, эти явления меня и занимают. В природе ничего не делается даром. Каждая травка, каждая песчинка имеет свою причину, свою цель: так и движения, действия и стремления нашей души. Мы не видим причин и целей того, что в нас происходит, но происходящее ощущаем и признаем.

– И никогда не увидим! – прервал Вышатин.

– Почему же так? – спокойно возразил Алимари. – Явления электричества, магнетизма и другие в течение тысячелетий изумляли народ и казались сверхъестественными самым умным и просвещенным людям тех времен. Ныне эти явления разгаданы. Так может, так должно быть и со многими другими явлениями физического и нравственного мира. Повторяю: мы видим действия, но силы, которыми эти действия производятся, еще от нас сокрыты. Пройдут века, совершатся новые открытия в науке естества, в единственной всеобщей, истинной науке, и то, что казалось неизъяснимым чудом, покажется нам в виде явления или действия природы, понятного и даже в естестве вещей необходимого!

– Так вы не верите чудесам? – с торжеством спросил Вышатин.

– Верю и не верю – смотря по тому, как вы принимаете это слово. Я не верю, чтоб порядок вещей, единожды установленный премудрым промыслом, мог без особенной воли Всевышнего когда-либо или от чего-нибудь измениться. Но чудеса, то есть действия и явления, непостижимые человеку, неистолкуемые по размеру его ума, временного и слабого, совершаются ежедневно. И самое устроение, самое бытие человека есть чудо, непонятное, недосягаемое. Никогда не чувствовал я в такой степени удивления и благоговения пред неисповедимым промыслом, как в то время, когда разлагал на части тело человеческое, эту ветхую храмину, из которой излетела его жительница. Каждая жилка, каждый нерв есть чудо в глазах и уме человека. И тут ум человеческий догадался о причинах и цели многого, но столь же многое, может быть, и более, является только телесному его взору, а от умственного сокрыто. Так в органе слуха, например, цель и польза многих частей истолкована и, по возможности, доказана сравнением, но сколько частей сего самого органа нам непонятны! И притом они необходимы, они имеют и причину и цель, ибо находятся в каждом подобном органе. Отсутствие их, может быть, показало бы, к чему они нужны, а этого отсутствия еще не замечено с самого начала мира или, может быть, с начала науки. И после этого, когда мы не можем растолковать и доказать пользы и действия видимых, осязаемых вещей, оставленных скрывшимся хозяином в прежнем его жилище, мы станем спорить о свойствах и деяниях самого хозяина! Смиримся пред Провидением и признаемся с Шекспиром, что под солнцем много таких вещей, какие философии нашей и во сне не грезились!

– Вот уж и философия! – воскликнул Хвалынский. – Нельзя ли уволить от нее! Да и как вы заговорили об этих предметах? Нельзя ли избрать чего-нибудь попроще, поближе к нашему армейскому разумению?

– И я так думаю-с, – сказал художник, – а то в самом деле, начали о домовых-с – вот это дело известное-с, то есть домовые-с – кто их не видал-с?.. а потом занеслися бог знает куда-с… то есть… впрочем и не с домовых начали-с, а с огненного змея-с.

– С какого змея? – спросил Хвалынский.

Берилов хотел отвечать, но Вышатин предупредил его:

Назад Дальше