Радой - Вельтман Александр Фомич 4 стр.


- Э-эх, молодой человек! Чего не делает своя воля и богатое наследство? Рано Мемнон вышел из отцовских рук - вот вся беда.

- Неужели вы не знали Мемнона и понятий его, что так говорите об нем, - хотел я сказать, как вдруг вошла Елена. Я онемел, смотрел на нее… и не верил своим глазам… Та ли это Елена, которую я видал не более, как за несколько месяцев? О, это была та же Елена, но с томным взором вместо живого, с бледностию на лице вместо румянца; слабая вместо воздушной, быстрой; молчаливая вместо игривой, беззаботной, говорливой Елены.

- Вы не узнаете меня? - сказала она тихим голосом, с насильственною улыбкою. Она теперь еще поправилась, - сказала мать: - воды ей помогли!..

- Бог знает! - сказала Елена на слова матери.

- Твоя собственная неосторожность виною болезни твоей, - продолжала мать. - Пришла же охота сидеть по вечерам на крыльце… Это было вскоре после вашего отъезда… осень была сырая… долго ли простудиться…

Я покраснел от слов: "вскоре после вашего отъезда!" "Ах, Елена, Елена! Ты пожертвовала для своей грусти здоровьем!" - думал я, взглянув на нее, и мне казалось, что слова матери и ее пристыдили. Как она была хороша! "Задумчивость ее принадлежит мне, - говорило мое сердце. - О, Мемнон! если бы ты был здесь, ты передал бы ей мои чувства… Но объясняться самому… века пройдут - и я не осмелюсь сказать Елене, что я ее люблю".

Меня принимали как родного. Часто проводил я по целым дням близ Елены, но болезненная слабость как будто пересиливала чувства - и она была задумчива, грустна, молчалива, а я становился час от часу дичее, не знал, что говорить, боялся даже встречаться с ее взорами.

"Курс вод был кончен - и все кончено", - думал я. Начались сборы, и я готовился уже на разлуку, но неожиданное приглашение от отца и матери ехать с ними в деревню оживило все мои надежды.

Во время дороги я никому не уступал забот о спокойствии Елены. По приезде в деревню мне было дано право водить Елену под руку во время прогулок, которые предписаны были ей доктором. Я ходил с ней часто один, говорил ей обо всем, кроме того, что хотел бы сказать ей, а она была постоянно уныла. Дни проходили; мы как будто таили друг от друга чувства свои и, кажется, вечно остались бы в таком грустном положении, если бы сама мать не начала говорить мне об Елене.

- Елена совершенно переменилась, - сказала она, - но эта перемена не может быть следствием болезни… Мне кажется, что и у нее и у вас есть какая-нибудь тайна… Не знаю, кого первого допросить?.. Зачем же таить от отца и матери? - И с сими словами она так проницательно взглянула на меня, что я вспыхнул и, как безумный, схватил ее руку и начал целовать.

- Мемнон говорил мне… - продолжала она. - Счастие Елены для меня всего дороже… я нисколько не противлюсь… Муж мой также вас полюбил… О, как я счастлив! - вскричал я и, кажется, тысячу раз повторял ей одно и то же, между тем как она называла уже меня сыном своим и читала наставления о вечной любви к жене, о верности, об обязанностях мужа, о приданом… и наконец взяла меня за руку, и я очутился перед отцом.

- Жена объявила мне ваше желание, - сказал он, - я не прочь.

Призвали Елену, спросили ее согласия.

- От вашей воли завишу я, - отвечала она, и отец и мать благословили нас.

В восторге собственном мне казалось, что все разделяло мои чувства. Задумчивость Елены приняла в глазах моих другой смысл: это томность любви, которая так пристала ко всякой женщине; это нетерпеливость сердца насладиться скорее счастием, - думал я и во все непродолжительное время приготовлений к свадьбе был в каком-то припадке безумия, от которого опомнился тогда уже, когда мысль - "она твоя!" пробудила меня от очарования.

Что ж она не радуется? Что ж она так холодна? Что ж она не сожмет меня в своих объятиях и уста ее неподвижны? Неужели от болезни иссяк в ней весь огонь любви? Что ж она не отвечает на ласки ласками?

Я стал мужем Елены, но с первых минут сбывчивости желаний она заразила меня своею грустью, задумчивостью и молчаливостью, только не холодностью - нет, я не мог быть холоден к ней! Как птицелов, я расставлял силки, чтобы изловить нежное чувство ее ко мне, но оно в ней, кажется, и не водилось никогда, как райская птица на севере.

Медленно проходили дни. О Мемноне я не имел никаких известий. В одно и то же время ни дружбы, ни любви - тяжко!

Через год счастие порадовало меня рождением прекрасного младенца, совершенно похожего на мать свою. Как будто заменяя чувства ее, он мне улыбался, и мне казалось, что улыбается мне сама Елена.

Я почти не отходил от него, когда он спал; садился близ колыбели и ожидал его пробуждения.

Однажды я упомянул о Мемноне при няне, которую наняли мы для ребенка.

- Позвольте узнать, - спросила она, - не про Мемнона ли Васильевича вы изволите говорить?

- Ты его знаешь?

- Вряд ли у кого еще есть такое имя, - сказала она, - потому-то я и узнала его.

В самом деле, отец Мемнона выбирал всегда странные, малоупотребительные имена для детей своих: сестра Мемнона называлась Фомаидой.

- Но где ж ты знала Мемнона? - спросил я.

- Он бывал в нашем доме, - отвечала няня. - Ах! сударь, если бы порадовали меня, - продолжала она, вздохнув, - не изволите ли вы знать что-нибудь про Веру Ивановну?

- Про Веру Ивановну? - повторил я.

- Как бы хотелось проведать мне про этого ангела! Достиг ли-то Мемнон Васильевич до своего желания?

- Но кто такая Вера Ивановна?

- Она, сударь, - отвечала няня, смутясь, - она благородная, воспитанница барыни… Барыня взяла ее к себе на воспитание из своей дальней деревни, что купил Мемнон Васильевич…

- Он купил деревню?

- Село Шарково, - продолжала няня. - Барыня думала, что он женится на барышне, а он полюбил Верочку. Барыня прогневалась да и послала ее в деревню, а Мемнон Васильевич узнал, что она приписана к селу Шаркову, и купил село… Да от барыни не утаилось - она и отошли голубушку дочку свою в соседский монастырь, на руки к знакомой игуменье, чтобы хоть постричь ее, да не выдавать Мемнону Васильевичу.

- Дочь свою? - спросил я с удивлением.

- Виновата: Веру Ивановну, сударь, не дочку, ей-Богу, не дочку! - почти вскрикнула, спохватись, няня.

Рассказ няни пояснил мне недобрые слухи про Мемнона. Я не заботился о подробностях, в которых должно было что-нибудь скрываться; мне нужно было знать только, где он. Расспросив, в какой губернии и в каком уезде село Шарково, я немедленно пустился в дорогу.

VIII

На пятый день я подъезжал уже по проселку, извивающемуся между волнами золотых колосьев барского поля, к селению, которое тянулось в одну линию под грустным еловым лесом. То было Шарково. Проехав ряд курных изб и деревянную церковь, я увидел помещичий дряхлый дом с полуразрушенною оградою; двор зарос густою травою, как заповедный луг; повсюду запустение.

"Куда я приехал? Может ли быть, чтобы здесь жил Мемнон?" - думал я, приказывая остановиться подле ворот. Кого спросить? Тут, кажется, ни души нет. В стороне, подле дома, где висела на перекладине деревянная сторожевая доска, пошевелилась человеческая фигура: это был седой старик, с клюкою в руках.

Соскочив с брички, я подошел к нему.

- Кто здесь помещик?

- Помещик? - отвечал он, сняв шапку и почесывая голову…

- Не Мемнон ли Васильевич Пальмирский?

- Так, так… боярин.

- Дома он?

- А может, и дома. Спрошу у его милости дворецкого.

Я взбежал на крыльцо; навстречу мне вышел слуга.

Я узнал в нем слугу Мемнона. Он так обрадовался мне, что начал целовать мои руки.

- Где барин?

- В монастыре, сударь.

- Как в монастыре?

- Они изволят каждый день ходить к обедне в соседний монастырь.

- Мемнон, Мемнон! - вскричал я. - Что ж вы тут делаете?

- Бог знает что. Вот уж с полгода приехали и живем, как изволите видеть…

Вслушиваясь в слова старого Никона, я проходил между тем по комнатам, в которых воздух был заражен гнилостью; на стенах обои покрыты были пылью и паутиною. Кое-где стояли дряхлые столики и стулья, на которых из-под оборванной кожи торчала клочьями конская шерсть. Стекла в окнах от времени потускнели, сделались радужного цвета. В одной из угловых комнат стояло старое канапе, на котором раскинута была бурка и в головах лежала кожаная подушка; у стен пустые шкапы с отбитыми дверцами…

- Боже мой! неужели здесь живет Мемнон?

- Как видите, сударь, - отвечал Никон со слезами на глазах и стал рассказывать мне про барина своего.

Такой богомольный стал, что и Бог ведает, - говорил он, - посадит меня подле кровати, да и велит читать, а сам лежит, как мертвый. А как прослышит колокол в монастыре, вскочит и идет… станет на паперти, да и молится. Вот уж полгода ведем такую жизнь… Хоть бы вы уговорили его…

- Скоро он будет?

- Теперь скоро.

Я бросился на канапе, закрыл лицо руками и не мог слушать ропота старика на своего барина. Судьба Мемнона приводила меня в содрогание.

- Дай мне чаю, Никон, - вскричал я, чтобы удалить его от себя.

- Чаю? - отвечал он, горько улыбнувшись. - Да мы, сударь, позабыли, как и пьют-то его!

Я взглянул на Никона и не знал, что говорить.

- Разве молочка прикажете… Барин ничего не изволят кушать, кроме хлеба да воды.

Никон вышел, а я, как полоумный, вскочил с места и заходил по комнате - думал о Мемноне, о себе, думал о прошедшем, сравнивал надежды юности с наступившею действительностью, как роскошный цвет с плодом, побитым судьбой, - искал, не осталось ли чего-нибудь для будущности, - и не находил.

- Барин идет! - вскричал вдруг прибежавший Никон. Я бросился навстречу и почти без слов упал в объятия бледного, со впалыми глазами человека, в длинном черном сертуке.

- Ну, счастлив ли ты? - спросил он меня. Безгласно смотрел я на Мемнона и снова обнимал его; слезы катились из глаз моих градом.

- Елена твоя, - продолжал он, - кому же ей принадлежать, кроме тебя, которого она любит? Я это видел. Отец прочил ее за серба Вранковича, но я откровенно сказал Вранковичу, что она не может быть его женою, потому что любит другого. Добрый серб отказался от прав на руку Елены, не имея прав на сердце.

- Вранковича, Вранковича? - повторял я совершенно безотчетно, и мне казались слова Мемнона насмешкою - я смотрел на него безумным взором.

- Обними же меня еще, - повторил он. - Я рад, что ты обязан мне чем-нибудь… Ты счастлив, и для меня довольно…

- О, спасибо, спасибо, друг! - вскричал я, сжимая его в судорожных своих объятиях.

- И я счастлив, - продолжал Мемнон, - хоть, может быть, не всякий поймет счастье мое… Пойдем, я тебе расскажу.

Молча проходил я с Мемноном по пустым комнатам до его спальни.

- Ты счастлив? - сказал я, без всякого внимания садясь подле него на канапе. В то время в мыслях моих были Елена, серб и сам я… три существа, погибших для счастья.

- Если бы ты видел, - вскричал Мемнон, всплеснув руками, - если бы ты видел ее! Я не в состоянии описать тебе красоты, которая выше человеческого понятия!.. Я могу только назвать ее по имени… ее зовут Верой!.. Я мог бы тебе показать ее, да это было бы соблазном чувств; я и сам не смею на нее смотреть… Довольно появления, присутствия ее, чтобы испытать всю полноту блаженства, какое только возможно на земле… Не спрашивай меня, кто она!.. К чему этот вопрос? Ты видишь: я здесь не в кругу людей, которым нужно имя, звание, значение в свете для тех, кого они хотят удостоить своей любовью или дружбою… Это не какая-нибудь светская красавица, которая никуда не годна без своего богатства, пышных украшений, без выученных приличий и приемов, без своих титулов и золота… Нет! она не героиня романа, которую, не чувствуя любви, можно уверять в любви; с которой одно наслаждепие - объятия; которую можно осыпать нечистыми поцелуями и потом возненавидеть… Нет! она недоступное существо для всего, что пахнет землею!.. О, добра ближняя, искренняя моя! Вся добра, и порока нет в ней!.. Голубица моя в покрове каменне!..

Я слушал Мемнона и невольно забыл собственную судьбу; он пробудил во мне сострадание.

- Друг мой, - продолжал он, - ты знаешь сладость любви, тебе понятны все наслаждения взаимности; но ты обладаешь чувствами той, которую любишь; ты властелин ее с той минуты, как она твоя; ты все для нее, у тебя нет счастливого соперника…

- Счастливого соперника! О, не говори, Мемнон, обо мне, говори о себе!.. Ты несчастлив!..

- Я несчастлив? Кто тебе сказал? - возразил он с удивлением. - Нет! счастья моего не нарушат люди всеми своими ухищрениями и соблазном… Знаешь ли ты… если бы она посвятила мне милльонную долю святого чувства, которое питает к Нему, как бы я был блажен! От утра до вечера и от вечера до утра я все бы молился; ни одного мгновения не помрачил бы ни задумчивостью, ни печальным вздохом… Но это слишком… Глупо добиваться слова "люблю", когда чувство говорит яснее взорами!.. Нет! прочь сомнения!.. Я видел - для чего ж взор поверять слухом?.. Да, мой друг, я видел, я чувствовал, что я…

Мемнон бросился ко мне на шею и почти шепотом произнес: "Я любим!.."

- Да, слушай: она прошла мимо меня, взглянула на меня, приложила руку к сердцу и подняла взор к небу… Довольно ли этого? а? скажи мне, друг мой… Что ж ты молчишь?.. Поделись со мною счастьем: во мне избыток его… Обойми меня!

Глаза Мемнона сияли радостью, крупные слезы выступили на них; я сжал его в объятиях, и мы оба зарыдали. То был дележ земного счастья - счастия земного!

- Ты понимаешь меня, - продолжал Мемнон, - потому что ты любишь и любим!

Что было мне отвечать на его слова? Они сдавили мне сердце, и казалось, что вместо слез текла кровь из глаз моих… Я не мог и не хотел упрекать Мемнона за судьбу свою, не мог и смотреть на него, не в состоянии был выносить его взоров. "Безумен он, - думал я, - смеется он сам над своей судьбой или верх несчастия так же сладостен для человека, как верх счастия?"

- Неужели ты останешься здесь навсегда? - спросил я его.

- Куда ж мне ехать? Бежать от счастия? - отвечал он, смотря на меня с удивлением.

- У тебя есть родные, ты еще молод; ты обязан жить не для одного только себя, но и для других, принести какую-нибудь пользу людям…

- Я думал об этом, друг мой! - отвечал он. - У меня есть имение; я отдам все родным и бедным, мне ничего не нужно здесь…

Напрасно уговаривал я его возвратиться в свет, хотя слова мои и противоречили чувствам: я сам готов был бежать отовсюду, где живет мнимое земное счастие, отовсюду, где говорят о любви и надеждах, отовсюду, где люди могли бы спросить меня с участием: отчего ты мрачен? что тебе изменило на земле? Но я сравнил судьбу свою с судьбою Мемнона. Он имел право жаловаться на людей, а я на кого должен был роптать? Мне ни дружба, ни любовь не изменяли… Я все получил, чего желал… все, кроме сердца Елены!.. Оно не было в распоряжении людском… Елена ли виновата?.. О, обманутый самим собой, я погубил ее благо вместе с человеком, от которого оно зависело… Слова Вранковича: "над сердцем две воли - своя да Божья" - звучали над ухом, и серб, добрый серб, как вкопанный, стоял передо мною с стаканом в руках, повторяя: "Пий руйно вино, за здравье моей сестрицы! Была у меня сестра, да не стало!.."

- Ты счастлив! - повторял мне Мемнон. - Я рад, что ты обязан счастьем моей дружбе!

- Что это значит, Мемнон? - спросил я, когда ему подали вместо обеда хлеба и воды.

- Это моя обыкновенная пища, - отвечал он. - Я не чувствую потребности в другой, а потому и не употребляю.

- Не убийство ли это плоти?

- Нет! я отказываюсь только от наслаждений, которые она мне предлагает взамен духовных. Что мне в тучности и красоте ее, если я должен отдать все мои чувства и желания в рабство ее прихотям?.. Она, как хитрая жена, овладев волею своего мужа, расточит все богатство его с своими любимцами, лишит доброго имени, сведет с ума и погубит себя и мужа.

- Слаб тот муж, который из боязни, чтобы жена не овладела им, держит ее взаперти, на хлебе и на воде! - сказал я. - Мне кажется, согласия и взаимного довольствия должно добиваться в таком союзе.

- Друг мой, друг! - сказал Мемнон. - Она и он могут жить согласно, счастливо, роскошно, наслаждаться взаимно без греха, но… если он ослеплен и не видит уже ничего пред собою, не заставит ли любовь к нему и ее отказаться от всего?

- Бедный! не ты ослеплен, а она! - хотел я сказать, но в отдалении послышался звон колокола.

- К вечерне! - сказал Мемнон, вскочив с места, и, забывая о моем присутствии, он торопливо пошел.

- В монастырь, сударь, пошел! - сказал Никон, вздыхая.

Любопытство заставило меня идти вслед за Мемноном.

Монастырь был не далее версты от дома, в вершине лесистой лощины.

Я видел, как смиренно вошел Мемнон в церковь и стал у стенки. Сотворив несколько земных поклонов, не поднимая глаз, он поклонился на все стороны, хотя в храме почти никого еще не было. Монашенки пели на крылосах, и ряд их стоял у стены, против алтаря. Я замечал, куда обратит Мемнон взоры своя, но он был полон молитвы. Взоры его были поникнуты с какою-то боязнью взглянуть на все его окружающее.

Перед окончанием вечерни раздался колокольчик; сквозь толпы богомольцев-поселян прошли две монашенки, одна с кружкою, другая с серебряным блюдом.

Я смотрел, когда они приблизились к Мемнону, и, может быть, только я видел, как одна из них, поклонившись ему, приложила руку к груди и подняла взор к небу.

Надобно было видеть и ее и Мемнона, протянувшего руку к блюду, чтобы положить серебряную монету.

Она была полна красоты печальной. То был лик благочестия и смирения. Я смотрел на Мемнона, на нее, думал о судьбе еще трех существ и молился, не чувствуя, что слезы падали из глаз моих. Не в силах был я переносить долго положение Мемнона; на четвертый день я простился с ним.

- Торопись, - сказал он, - тебя ожидают объятия любви.

Я поехал. Слова Мемнона: "тебя ожидают объятия любви" - создавали в мыслях моих волшебные обители блаженства, посреди благоухающих рощей, на островах, обмываемых живыми струями серебряных вод. Чья-то жизнь посреди сих очарований полна была неги и взаимности. Вся природа, казалось, слушала, что шепчут друг другу два счастливых существа; поцелуй раздавался посреди благоговейного затишья, говора струй, шелеста листьев, песней птиц… Ах, Елена, Елена! все мои воздушные замки рушились… заглохла природа вокруг мрачных развалин… а эти развалины были мои надежды! Давно ли создавал я все это великолепие в мыслях своих? Если бы хоть память погибла о том, что тут было, если бы и она обросла плющом! Тут на коре пихты вырезано мое и ее имя вместе - они разрастаются нераздельно… На это имеет право только взаимность - срезать их!

Домой еду я - тороплюсь к жене… Как страшно это имя, когда нет при том мысли: "Она ждет меня! Сердце ее болит в разлуке со мною!"

Назад Дальше