- Да, милая, я все это им и отрапортовала: "Видим, мол, мы, чего вы хотите, да ни одна из нас на это не пойдет, кто себя уважает; что мы с ума, что ли, сошли? Выйти из школы девочкой невинной, свежей, да так и броситься за букет да за радужную ассигнацию. Изгадить себе сразу всю дорогу… как бы не так!" Сочинители представляли мне разные резоны. "За границей, говорят, не то что танцовщицы, а даже актрисы в хороших театрах и те очень добры, ни в чем никому не отказывают. Ни одна не требует, чтоб по ней года два вздыхали да непременно в кабалу к ней записывались… там это все просто делается, потому, говорят, и таланты там такие! И жизнь веселая: ни танцовщицы, ни актрисы не жантильничают, куда их ни позови, на пикник ли, на обед, на ужин!"
- Соблазнители! - сказала я.
- Да уж, подлинно, соблазнители! Только говорят-то все несообразное. Вы видите, мамочка, я сама люблю пожить: и подурачиться, и попеть, и канканчик пройтись. Да не с первым же встречным? Француженки нам не указ! Я ведь была в Париже с Борисом.
- Вы ездили за границу?
- Как же! Целых восемь месяцев провояжировала. Лечилась тоже и на холодных, и на горячих водах. Познакомились мы в Париже и с актрисами, и с балетными из Большой оперы. Была я и в фойе у них. Уж так вольно, что ни на что не похоже. У нас бы со скандалом выгнали из театра, если б за кулисами и в фойе такие дела выделывать, как у них. Мужчины все понавалят в антрактах из кресел… А эти бестыжие француженки… Ведь у них газу совсем нет, мамочка, да-с! Так просто одна туника сверху… И пойдет гвалт, хохот, визг, щиплют их, целуют; всем от первой до последней мужчины ты говорят, и они мужчинам также; одно слово, мерзость! И действительно, не одни танцовщицы, да и актрисы просто-напросто, как бы это поделикатнее сказать, хуже последних потаскушек, вот что по Невскому ходят!
Туалет Капочки был кончен. Она разгорелась и дышала благородным негодованием. Ее рассуждения и смешили, и занимали меня.
- Ну, идемте, милая, в другой раз еще покумим с вами. Ведь для вас оно внове, наше-то житье. Василий-то Павлыч, чай, помалчивал о балете-то?
Она подмигнула, говоря это.
- Что такое, что такое? - остановила я ее.
- Как что, мамочка? Вы знаете сами.
- Ничего я не знаю.
- Ладно.
Она взяла кастаньеты, щелкнула ими, перегнулась перед трюмо и прыгнула в угол, как кошка. Как мне захотелось быть на ее месте!
- Я вас не выпущу, Капочка, - закричала я ей, - вы что-то такое знаете про Домбровича.
Она подскочила ко мне, обняла меня, поцеловала несколько раз и, нагнувшись на ухо, прошептала:
- Красавица вы моя, душончик вы мой, если б я была мужчина, я бы вас уж отбила у сочинителя-то. Заведите себе помоложе!
И как она нас распотешила после чаю! Le beau brun играл разные балетные вещи…
Когда я ездила в балет, для меня все эти pas de deux, pas de trois дышали непроходимой скукой. А тут эффект был совсем другой. Это уж не классические па. Наша Капитолина Николаевна металась из угла в угол, как какая-нибудь львица. Я даже и не думала, что можно в танец положить столько страсти, оригинальности, смелости и ума. Были минуты, когда я совсем забывала, что мы в Петербурге, на Екатерингофском канале, зимой. Вряд ли где-нибудь в Андалузии лучше пляшут и трещат кастаньетками.
Она как-то припадала на пол и совсем замирала.
Я непременно буду брать у нее уроки, начну, не откладывая, на той же неделе.
Все мужчины пришли в телячий восторг. Об нас совсем и забыли. Такие подлые!..
Капочка самая опасная соперница. Но странно, если б Домбрович пристрастился к ней, я бы не могла приревновать. Она мне самой слишком нравится.
Какой вздор, что нельзя влюбиться в женщину! Очень можно!..
После танцев мы ужасно хохотали. Мужчины и, разумеется, первый - мой сочинитель начали писать русские акростихи на разные неприличные слова. Выходило ужасно смешно. Домбрович рассказывает, что несколько лет тому назад они всегда собирались с разными литераторами и целые вечера забавлялись этим.
Мы, женщины, на стихи не решились, а начали играть в прозу, устроили особого рода secrétaire.
И опять-таки наша плясунья писала самые смешные глупости с грамматическими ошибками, но в этом еще нет большой беды.
Ведь и мы не очень тверды. Есть некоторые слова, которые я и до сих пор не умею писать как следует: иной раз выйдет правильно, иной нет.
Я начала экзаменовать Домбровича:
- Что такое у тебя за история была в балете?
- Не знаю, голубчик.
- Как не знаешь? Разве ты содержал когда-нибудь танцовщицу?
- У меня никогда таких и капиталов не было.
- Лжешь.
- Вот те крест.
От него, разумеется, ничего не добьешься. Такое состроит лицо! Я уж десяток раз замечала, что никогда не разберешь: дурачится ли он или правду говорит?
Я вряд ли достигну в этом такого же искусства, а нам, женщинам, оно еще полезнее.
От письменного вранья мы перешли к простому. Мы заставили каждого из мужчин рассказать про свою первую любовь. Сколько было смеху! Все, лет по шестнадцати, потеряли свою невинность. Домбрович рассказал историю, где выставил себя совершенно Иосифом Прекрасным.
Со мною, однако, он не вел себя таким наивным.
Три наши замужние жены рассказывали также истории из своего девичества. Я вышла замуж совсем дурой, а все они ой-ой! Так были развиты теоретически, что им, кажется, в замужестве не представилось ничего нового. Одна из них институтка, а две воспитывались дома. Институтка, кажется, еще перещеголяла домашних.
Додо Рыбинская объявила, что она пятнадцати лет знала наизусть все непечатные стихи Пушкина и Лермонтова.
А я об них не имела понятия до тех пор, пока не познакомилась с классической библиотекой Домбровича.
Ужинали мы совершенно по-французски: пели, говорили даже спичи. На этот раз было больше блеску: наша плясунья в своем испанском платье, мы также в полуоткрытых платьях.
В прошлую субботу мы все еще немножко стеснялись, а вчера стесняться уже было нечего. Наши роли слишком стали ясны.
26 марта 186*
До обеда. - Воскресенье
Ариша знает все! Я вернулась с третьей субботы в пятом часу. Было выпито солидно. Звоню. Она меня встречает, как всегда, со свечой в руках, взглянула и опустила глаза.
Я прошла мимо в спальню и только там сняла свою шубку.
- Матушка Марья Михайловна, - заговорила она вдруг, и голос ее задрожал, - что вы изволите с собой делать!
Она поставила свечку на стол - вдруг опустилась предо мной на колени и заплакала.
Я тоже присела и смотрела на нее в каком-то оцепенении: так меня это поразило!
- Губите вы себя, матушка, губите!
Она уже не плакала, а рыдала и держала меня за обе руки, целуя их и наклоняясь головой над моими коленами.
Я спохватилась наконец, немножко оттолкнула ее и привстала.
- Что с тобой, Ариша? Ты с ума сошла!
Она поднялась и, верно, испугалась своей смелости. Бледная-пребледная стояла она передо мной, не говоря ни слова.
- Чего ты боишься за меня? Что я поздно ложусь спать? - говорила я, чувствуя, что щеки у меня ужасно горят от шампанского.
- Нет-с, не то-с, - прошептала Ариша.
- Так что же? Тебе, видно, скучно меня дожидаться. Не жди. У меня есть ключ от двери. Я могу одна раздеться.
- Не буду-с, не буду, - говорила она, дрожа всем телом.
- Ну, раздень меня, глупая!
1 апреля 186*
Не поздно. - Пятница
Я сказала Домбровичу про сцену с Аришей. Он смеется. Говорит то же самое, что и я: от горничной никто не убережется.
Впрочем, я не знаю наверно, догадывается ли она вполне? Знать, где я бываю по субботам, ей невозможно.
Я предложу всему нашему обществу менять дни. Этак будет лучше.
Вот уж около двух месяцев, как я сошлась с моим сочинителем. Я никак бы не вообразила, что женщина может в такое короткое время совсем переделать свои взгляды, вкусы, т. е. даже и не переделать, а превратиться в другого человека.
Вот когда совсем себя раскроешь, попросту, без всяких финтов, тогда только и начинаешь жить как следует. Долго ли я останусь с Домбровичем? Не знаю. Мы с ним так поставили себя друг перед другом, что все у нас обойдется мирно… Он меня пока занимает. На наших субботах без него не было бы такого увлечения; для света он мне тоже необходим… Старенек, правда, от него уж не очень дождешься страстных порывов, да и зачем?.. Когда сидишь за ужином, конечно, приятнее было бы видеть рядом с собою молодую, смазливую рожицу… Это еще не уйдет! С Домбровичем я, во всяком случае, не расстанусь, если б даже и наклеила ему рога. А нашла бы на меня такая блажь, я его же бы взяла в советники.
Он вчера говорил мне:
- Когда вздумаешь меня бросить, голубчик мой, скажи мне. В наших с тобой отношениях иначе и быть не может. Ты полюбила немножко мой ум, мое знание жизни, я тебя направил на путь истинный, показал, как всего удобнее болтаться в нашей земной юдоли. Все это я сделал не для твоего, а для своего собственного удовольствия. Я с тобой не хочу менторствовать, но по летам моим мне поневоле приходится принимать иногда тон старшего. Поэтому я на себя и смотрю как на временного наставника. В тебе кровь будет говорить все сильнее и сильнее. Теперь ты еще девочка, хотя тебе и кажется, что ты прошла огонь, и воду, и медные трубы.
Это меня заставило рассмеяться. Я - девочка!
- Да, мой друг, - продолжал начитывать мне Домбрович. - Твоя теперешняя зрелость еще внешнего характера. Ты много знаешь по искусству любить, но все это ты теперь глотаешь залпом. Ты резвишься, ты рвешься в самый водоворот наслаждений и все-таки не будешь знать им настоящей цены до поры до времени.
Разговор этот происходил у него в кабинете. Он подошел к шкапчику, вынул оттуда довольно толстую книжку в красном сафьяне и показал мне ее.
- Ты читала ли эту вещь?
- Ты знаешь, что я читала все твои классические книги.
- Ну, а этой, наверно, не прочла. Я тебе ее подарю. Это, мой друг, исповедь большого мудреца: "Les confessions de Jean Jacques".
- Руссо?
- Да, голубчик. В мире нет лучшего романа, да вряд ли и будет когда-нибудь. Почему? - спросишь ты… Потому что в романе только тогда встает живой человек, когда вся его суть рассказана с полным бесстрашием, без всяких прикрас. Тут все равно, великий он человек или простой смертный. Вот мы с тобой простые смертные. Но возьми мы десть бумаги и опиши мы себя до самых потаенных углов своего личного я, и мы оставим два бессмертных произведения. Беда только в том, что, кроме гениальных людей, этой простой шутки никто не может сделать. Нынче господа Доброзраковы тоже знакомят со своим душевным навозом. Он, правда, воняет; но и только.
- Почем знать, - рассмеялась я, - может быть, мои confessions тоже когда-нибудь прославятся?
- Разве ты пишешь журнал?
- А как бы ты думал?
- Отчего ж ты мне об этом никогда не говорила?
- Так, тебя слушала… Я несколько раз хотела показать тебе кое-что, особенно то место, где я на тебя злобствовала. Вот эта кушетка была также описана.
- Покажи, голубчик, покажи. Какая, однако, ты дикая и занимательная особа: никогда бы я не подумал, что ты ведешь дневник. Каждый день?
- Почти каждый.
- И помногу?
- Теперь нет, заленилась. А вот когда вы изволили вступать со мною в философические разговоры, страниц по пятнадцати; просиживала до шестого часа.
- Знаешь что: ты мне отдай свой журнал в ту минуту, когда подпишешь мою отставку.
- Чтоб ты из него сделал роман? Знаю я вас, сочинителей! Вы из всего извлекаете пользу. Уж я себя так и вижу в печати. Ты меня изобразишь во всех подробностях.
- Очень бы стоило! В тебе важна чистота инстинктов.
- Ну, уж не подделывайся, Домбрович, - перебила я его. - Кое-что я тебе прочитаю из моей тетрадки, а в роман меня все-таки не смей вставлять. Если тебе нужны будут деньги, а больше ты ничего не придумаешь, я у тебя куплю сюжет.
- По рукам! Но мы удалились от Руссо. Разверни ты эту красную книжку на странице двести тридцать седьмой, так кажется. Руссо тут описывает вторую, по счету, женщину, с которой он был в связи.
Вернувшись домой, я не выпускала из рук книжки Руссо, проглотила почти всю.
И что же? Самые лучшие места - любовные. Какой он там ни был великий мудрец, а все-таки описывает со всеми подробностями свои отношения к женскому полу.
Завтра мы с Капочкой поднимем такую возню! Я придумала явиться всем в костюмах. От сочинителя потребовала, чтобы он был одет пьеро. С его длинной фигурой будет очень смешно.
Костюм свой я приготовила в Толмазовом переулке и сниму его после ужина.
Ариша опять бы мне сделала чувствительную сцену, если б я явилась перед ней в виде нимфы. Домбрович сам мне нарисовал…
Да, завтра у нас пойдет "дым коромыслом". Это - выражение моей прелестной плясуньи. Я ее обожаю!
3 апреля 186*
Воскресенье
Срам! Ужас! Ах я окаянная!
Не могу писать…
Нет, я должна все рассказать, от слова до слова.
Боже мой, как я страдаю!
Вот как было дело. После обеда я легла спать, готовилась к ночи… В половине девятого я послала за каретой и поехала в Толмазов переулок. Туда был принесен мой костюм. Домбрович меня дожидался. Мы с ним немножко поболтали; он поправил мою куафюру на греческий манер. В начале десятого мы уже были на дворе нашей обители. Порядок был все тот же. Мы сейчас отослали извощика. Когда я посылаю Семена нанимать карету, я ему говорю, чтоб он брал каждый раз нового извощика и на разных биржах.
Поднялись мы по лестнице. Домбрович говорит мне:
- У тебя ключ, отопри.
Он мне, недели две тому назад, дал ключ на всякий случай и сказал мне еще тогда:
- Я иногда бываю рассеян; а у вас, женщин, память лучше. Береги его.
Я сунула руку в карман платья: ключа не было.
- Забыла? - спрашивает Домбрович.
Вспомнила я тут же, что оставила его на туалетном столике, когда Ариша чесала мне голову.
- Что делать? - прошептала я. Возвращаться нам не хотелось.
- Я позвоню, - сказал Домбрович. - Кто-нибудь там уже есть. Они догадаются.
Он позвонил тихо, два раза.
Отпер нам le beau brun. Я очень обрадовалась, что Капочка тут, и бросилась в ее келью.
Одевание было продолжительное. Капочка восхитилась моим костюмом. Она сама была одета баядеркой в тигровой коже и с венком из виноградных листьев. Я ее упросила надеть как можно меньше тюник, как в Париже… она согласилась.
Мой костюм был греческий, style pur, как выразился Домбрович: руки все обнажены, с широкими браслетами под самые мышки, тюника и péplum полупрозрачная. Одно плечо совсем открыто, сбоку разрез до колена. Я надела даже сандалии из золотых тесемок.
Когда я стала перед трюмо, Капочка пришла в неистовый восторг… Я действительно была хороша.
Не было конца нашему вранью. Мы с ней нежничали, точно влюбленные… В одиннадцать часов собрались мы все в залу. Маскарад удался как нельзя лучше. Все мужчины были шуты гороховые: Домбрович - пьеро, Борис Сучков - паяцем, граф - диким (un sauvage), Шварц - чертом и Володской - Бахусом. Бахус вышел неподражаем.
Из женщин одна только немка Шпис имела глупость явиться бержеркой: избитый и скучнейший костюм. Додо Рыбинская была одета в восточный наряд, а Варкулова - маркизой с таким лифом, какой носили при Людовике XV.
Все так были рады, что мне пришла идея затеять такой souper-costume. Во всех нас вселился бес: за чаем мы уже бесновались не меньше, чем за ужинами прошлые разы.
Капочка была чистая вакханка. Она выделывала Бог знает какие вещи.
Музыка, пенье, пляс - все это шло колесом. Я двигалась, болтала, пела в каком-то чаду.
Ужинать мы сели раньше обыкновенного. Пели мы все хором. Мужчины предлагали невозможные тосты.
Ужин перешел в настоящую оргию. И я всех превзошла! Во мне не осталось ни капли стыдливости. Я была как какая-нибудь бесноватая. Что я делала, Боже мой, что я говорила! Половину я не помню теперь; но если б и вспомнила, я не в состоянии записать этого.
Сквозь винные пары (шампанского мы ужасно выпили) раздавался шумный хохот мужчин, крики, взвизгиванья, истерический какой-то смех, и во всей комнате чад, чад, чад!
Нет, я не могу кончить этой сцены, этой адской сцены…
И вдруг, прижимаясь к Капочке, сквозь какую-то пелену я вижу посредине комнаты, в двух шагах от меня, фигуру в черном. Я приподняла голову, всмотрелась. Близорукие мои глаза плохо разбирали предметы…
Я обомлела и сейчас же почувствовала, что вся кровь прилила к сердцу.
Черная фигура был Степа!
Я так и осталась в объятиях Капочки и, как безумная, уставила на него тупой взгляд.
Он тоже, бледный как смерть, стоял, нагнувшись. Губы его даже побелели и дрожали. Я без всякой мысли осматривала его лицо, бороду, которой у него прежде не было, короткую визитку, сапоги… В одной руке он держал белый фуляр, ь другой меховую шапку.
Это продолжалось несколько секунд.
Он точно спал с неба, никто его не заметил…
После столбняка я вдруг вскочила, как ужаленная, и оттолкнула вакханку, так что она повалилась на диван.
Я со злостью бросилась на него и, задыхаясь, прошептала:
- Зачем ты здесь! Ступай вон!
Музыка прекратилась. Я ни на кого не обращала внимания; но в эту минуту все, верно, оглянулись на нас.
Степа судорожно взял меня за руку.
- Маша! - вырвалось у него. Звук этого слова так меня и пронзил. Я испугалась, как-то вся съежилась, сама схватила его за обе руки. Сердца у меня точно совсем не было в эту минуту. И такой стыд вдруг обдал всю меня, что я готова была броситься куда-нибудь под диван, под стол…
Предложи мне тогда умереть, сейчас же, в один миг, я бросилась бы на смерть, как на спасение.
Больше ни я, ни он не промолвили ни одного звука. Он меня вывел в переднюю. Я сама нашла свой салоп и башлык. Он свел меня вниз, кликнул карету, посадил меня и сам сел рядом.
Холодный воздух пахнул мне в лицо. Я вся простыла; но губы мои точно что сковало. И какая-то вдруг тупая злость поднялась на сердце. Злость и страх. Я почувствовала себя в этой карете точно в клетке, в каменном мешке, в могиле. Я была преступница, пойманная на месте преступления. Мне представлялись впереди: казнь, позор. Этот человек сидел тут рядом, как полицейский сыщик. Одну минуту я его страшно ненавидела. Как перед Богом, я способна была кинуться на него, будь у меня в руках хоть что-нибудь! Я схватилась даже за ручку кареты и хотела выпрыгнуть, хоть я и видела, что мы ехали по Английскому проспекту, к моей квартире.
"Что нужно ему от меня? - вертелось у меня в голове. - Как он смел явиться туда, с какого права сделал он меня своей пленницей?"