Жертва вечерняя - Боборыкин Петр Дмитриевич 20 стр.


С Сенной мы поехали в какой-то переулок. Несколько иная картина: поменьше грязи, и пьяных не было. Лизавета Петровна нашла там половину женщин знакомых. Тут я насмотрелась на невозможные туалеты. Боже мой! как ясно становится все бездушие нашего ряжения в модные и шикарные тряпки! Отчего жалка и смешна какая-нибудь Параша или Фета в красном декольтированном платье с ужасающими фруктами в волосах или в какой-нибудь невозможной золотой сетке? Оттого, что нет нашего уменья достигать одной и той же цели…

В двух домах, где мы были, все в том же переулке, нас приняли очень плохо. Хозяйки не хотели допустить Лизавету Петровну до гостиной. Она добилась, однако ж, того, что ей позволили в одном доме посидеть в общей комнате, а в другом вызвать своих знакомых.

- Что делать, душа моя! - сказала она мне, - надо терпеть. У нас одно оружие - любовь.

Нас ожидало под конец вечера другое зрелище.

В начале одиннадцатого часа мы подъехали к крыльцу углового дома где-то в Мещанских. Крыльцо чистое и хорошо освещенное. Заставили нас подождать в сенях на площадке. Чиновник звонил два раза, в двери вделано окошечко с решеткой. В него сначала поглядел кто-то, мне показалось: женское лицо. Наконец-то отперли.

Лизавета Петровна сама являлась в этот дом в первый раз. Это ее, конечно, не смущало; но дорогой она мне заметила, что тут мы вряд ли найдем знакомых.

Нас встретил человек, весьма прилично одетый. Сначала было он загородил дорогу мне и Лизавете Петровне; но наш спутник что-то такое ему сказал тихо, и мы вошли.

В передней так было освещено и элегантно, как в любой богатой квартире. К нам навстречу вышла женщина в чепчике, не слишком жирная, в темном шелковом платье с бледным, очень приличным лицом.

Нас ей представили. Сначала она, кажется, ничего не поняла, в чем дело. Мы говорили с ней по-немецки. Сообразивши, она как-то странно улыбнулась, посмотрела пристально на меня и сказала нашему спутнику, что не угодно ли нам пожаловать к хозяйке.

Через коридорчик мы пошли представляться мадам. Нашли мы ее в уютной комнате за круглым столом, освещенным лампой с зеленым абажуром. Она - нестарая еще женщина, полная, но не обрюзглая: видно, что была в молодости красива. Раскладывала она гранпасьянс, когда мы вошли. В комнате стоял какой-то особый запах, довольно приятный. На нас залаяла собачка. Мы вошли первые, за нами чиновник и ключница (я узнала потом ее звание).

Мадам подняла голову и сначала точно так же, как ключница, не понимала, в чем дело; а если и догадывалась о чем-нибудь, так, наверно, не о настоящей цели нашего посещения. Она успела даже взглянуть на меня прищурившись, так что я опустила глаза.

С чиновником обошлась она солидно, с большим даже достоинством; заговорила с ним по-русски, но с акцентом. А нас пригласила сесть по-французски. Произошло объяснение. Мадам выслушала и не могла скрыть насмешливой улыбки. Видно было, что мы для нее какие-то полоумные. Она воздержалась от всяких лишних восклицаний. Она слишком, должно быть, сознавала, что с нами нужно обойтись, как с двумя барынями весьма эксцентрического покроя, желающими во что бы то ни стало обозреть ее заведение. Да, она даже употребила это слово в разговоре: établissement.

На этот раз у меня язык уже больше развязался; но все-таки главную нить разговора вела Лизавета Петровна. На ее лице я прочла начало какой-то новой тревоги, нового скорбного чувства. Ей неловко становилось, может быть, от этих салонных форм в таком месте!

Мадама, не спеша, без малейшего смущения, объяснилась с нами в таком вкусе:

- Вы меня понимаете, mesdames, что я не могу же, по своему положению, помогать сама вашим планам… Поставьте вы себя на мое место, и вы бы рассуждали точно так же. Я знаю, что теперь многие дамы занимаются здесь, в Петербурге, этим вопросом… Если б меня спросили, я бы, конечно, сказала, что вряд ли это к чему-нибудь приведет. Но все-таки не могу вам запретить видеть моих девиц, ей они того пожелают. Начальство знает, в каком порядке я содержу свой дом. Ни одна из моих девиц, если она только порядочного поведения, не уйдет от меня, я в этом уверена. Если вы наслушались рассказов о том, что хозяйки обкрадывают своих пансионерок, вводят их в долги, держат их у себя в неволе - это все фантазия, одна фантазия… Начальство знает, что у меня ничего подобного быть не может. Вы увидите мое заведение и на какой оно ноге. Оно - первое во всем Петербурге. Что же мне за расчет держать в неволе моих девиц, когда я знаю, что завтра же я могу их иметь, сколько хочу. И потом вовсе не от хозяйки являются иногда такие долги у девиц. Здесь, в Петербурге, все любят шик. Очень часто я сама удерживаю моих пансионерок, не позволяю им бросать слишком много денег на платья. Больше меня никто об них заботиться не может. Поверьте мне, mesdames, что только где-нибудь в самых низких домах хозяйки притесняют девиц и опутывают их.

Каков монолог? Мы сидели и слушали его в глубоком молчании. Не знаешь, чему больше удивляться: тому ли, что в нем было возмутительного по своему нахальству, или тому, что мадама так проникнута чувством своей правды и безошибочной логики?

Она и не думала оправдываться или смягчить наше впечатление… Она просто читала лекцию, давала объяснение деловым тоном.

Даже Лизавета Петровна не нашлась, хотя бы и могла одним звуком разбить все это циническое хитросплетение.

Но тут я поняла, что бывают минуты, когда святость и чистота ваших идей и правил сковывают уста. Проповедовать такой мадам значит осквернять совсем свою душевную святыню.

Разговор сделался практическим:

- Сколько у вас девушек? - спросила Лизавета Петровна.

- Семь, - ответила мадама с приятнейшей улыбкой. - Больше у меня никогда не бывает.

- Есть у вас русские?

- Фи! Я не принимаю русских. C'est de la saleté. У меня никогда нет скандала… Русские женщины пьют, дерутся, бранятся. У меня был бы кабак! Фи! фи!

Презрение мадамы к нашей национальности было глубокое!

- У вас немки? - продолжала спрашивать Лизавета Петровна.

- Не все. У меня три немки, две француженки, англичанка и итальянка. Вы понимаете: у меня бывает много иностранцев, разных наций.

Становилось невыносимо. Мы пожелали видеть девиц.

- Извините меня, mesdames, - заметила хозяйка, - je ménage mes demoiselles… Я не знаю, как им понравится. Я их ни в чем не принуждаю. Они могут принимать своих гостей; но ни одна из них вам не знакома. Может быть, они подумают, что я пускаю в мое заведение таких особ, которые следят за ними… У них есть также свои дела, свои тайны. Вы мне позволите предупредить их?

Она нас совершенно подавляла, эта великосветская мадама! И что всего ужаснее: по-своему она была права!

Мы ограничились молчаливым наклонением головы.

Мадама позвонила. В комнату вошла ключница. Она ей сказала что-то на ухо и спросила вслух:

- Девицы в гостиной?

- В гостиной-с.

Она еще раз пошептала на ухо ключнице и отпустила ее.

Мы подождали еще минуты две. Когда явилась ключница с каким-то ответом, который был передан на ухо хозяйке, она привстала и торжественно произнесла:

- Mesdames, mes demoiselles vous attendent.

Дальше этого уже не может идти благородное обхождение!

- Vous concevez, mesdames, - прибавила хозяйка, - que je ne puis vous accompagner. Cela aurait gкné ces demoiselles, et vous mкme, je pense.

Аудиенция кончилась, и мы пошли вслед за ключницей в гостиную.

Мы вступили в salon. Мадама имела полное право скромно хвалить свое заведение. Гостиная была отделана зеркалами и большими картинами в золотых рамах. Карнизы, камин, мебель - все это блистало позолотой. Картины представляли обнаженных женщин. Кажется, одна из них - копия с Рубенса. Мне так показалось. В общем, отделка комнаты тяжела и довольно безвкусна; но для такого дома эффектна. Когда я вошла, я не почувствовала никакого неприятного впечатления. Позолота и позолота - больше ничего. Но что нашли мы среди этой позолоты?

Такую картину, которая сразу же поставила нас в тупик. У одного из диванов сидели за ломберным столом четыре женщины и играли в карты. Пятая помещалась на диване и смотрела на игру. В углу виднелась еще фигура у двери в следующую комнату; а у входа налево сидела с ногами на диване седьмая пансионерка и читала.

Ломберный стол и преферанс (они играли в преферанс) давали всей гостиной такой хозяйственный, домашний вид, что решительно не к чему было придраться.

При нашем входе игра приостановилась и две женщины кивнули нам головой и проговорили:

- Bon soir, mesdames.

Это были две француженки - самые, конечно, вежливые во всем заведении.

Лизавета Петровна сделала все, что могла. Она присела к столу и прямо заговорила с той француженкой, которая не участвовала в игре. Наружность этой женщины показалась мне оригинальнее всех остальных: высокая, довольно худая, брюнетка с матовым лицом, в ярком желтом платье, которое к ней очень шло. Голова у нее кудрявая, в коротких волосах. Огромные, впалые глаза смотрят на вас пронзительно, и все лицо как-то от времени до времени вздрагивает. Голос низкий, сухой, повелительный.

Она без всякого удивления и без малейшей неловкости вступила в беседу с Лизаветой Петровной. Точно будто они давно знакомы и толкуют в гостиной о светских новостях.

Лизавета Петровна говорит по-французски прекрасно, с одушевлением и большим изяществом. Но я сейчас же увидала, что она не попадает в тон француженки. И к стыду моему я должна сознаться, что во мне оказалось больше талантов для сношений с женщинами раззолоченных гостиных.

Только что я вступила в разговор, Amanda (вот ее имя) оживилась. Она обратилась ко мне с улыбкой, и ее глаза точно говорили:

- Э, да ты нашего поля ягода.

Она та же Clémence, только посуровее, похуже собой и погрубее в манерах.

Игра за столом продолжалась. На диване сидела другая француженка с птичьим лицом и крошечной фигуркой. Она вся двигалась ежесекундно, картавила так, точно будто у нее во рту каша, и беспрестанно кричала:

- Ivan, un verre de biиre!

Она поглядывала на меня боком, прищуривалась, сдувала пепел со своей папиросы и болтала, ни к кому не обращаясь, перемешивая свои французские фразы немецкими и русскими словами; произносила она их так смешно, что я едва воздержалась от улыбки. Остальные три партнерки были все в разных вкусах: одна толстая и очень намазанная итальянка, в малиновом платье. Лицо у нее доброе-предоброе. Она что-то все мурлыкала, а когда ее глаза обращались ко мне, то она пресладко улыбалась. Две немки, сидевшие одна против другой, - какие-то горы женского тела. Таких крупных женщин я никогда не видала! На их лицах, как на лицах очень многих барынь (которых называют: "писаная красавица"), не виднелось ни одной черточки, ни одного оттенка, ничего похожего на выражение, мысль или чувство. Белый, лоснящийся лоб; роскошный шиньон из своих волос; розовые щеки, как на фарфоровых куклах; зубы невозможной белизны; шея и плечи совершенно каменные: ни одна жилка в них не дрогнула все время, как я смотрела на этих двух женщин. Я не знаю: сестры они или нет, но они вылиты в одну и ту же форму. И платья на них одинаковые; только у одной цветок в волосах направо, а у другой налево. Услыхала я, что одну зовут Норма, а другую Хильдегарда.

Мы не обращали на себя внимание четырех играющих девиц, кроме разве маленькой француженки. Ей нужно было с кем-нибудь болтать. Она кидала в разговор отрывочные фразы, точно будто тоже знает нас давным-давно. Amanda обращалась ко мне больше, чем к Лизавете Петровне.

- Vous avez mal choisi votre heure, mesdames, - сказала она. - Заверните к нам как-нибудь утром. Если вас интересует наша жизнь, je vous donnerai tous les renseignements.

Это было посильнее монологов хозяйки. Хорошая моя Лизавета Петровна посмотрела на меня безнадежным взглядом.

- Неужели вы довольны вашей жизнью? - спросила она.

- Comme èa! Que voulez vous, chиre madame, on gagne la vie, comme on peut. D'ailleurs, nous sommes bien ici…

Хозяйка не солгала: ее девицы, как видно, были очень довольны своим заведением.

- Но ведь вы собственность хозяйки дома!.. - говорила Лизавета Петровна, а я, слушая ее, думала себе: "не то, совсем не то нужно спрашивать!"

- Это все зависит от того (ответила совершенно деловым тоном Amanda), - это зависит от того, как вы себя поставите в доме. Я, конечно, не попала бы сюда, si j'avais des rentes; но мне покойно здесь, я ни о чем не забочусь, а когда состарюсь, я открою также дом или заведу магазин, en faisant des économies.

Вот ее философия. Извольте действовать тут принципом любви и душевного возрождения!..

- Приходите к нам как-нибудь пораньше, dans l'aprиs-midi, вот Rigolette и я (она указала на другую француженку) - мы любим читать друг другу вслух. А книг нет. Вы нам принесите что-нибудь…

Мы переглянулись с Лизаветой Петровной, Продолжать дальше разговор в таком вкусе делалось слишком тяжело.

Я встала и подошла к той женщине, которая сидела в углу у двери в другую гостиную.

Сейчас можно было узнать, что это англичанка. Ярко-рыжие волосы взбиты были выше и пышнее, чем у всех остальных женщин. Меня поразили белизна и блеск ее кожи. Она вязала шнурок рогулькой. Когда я подошла к ней, она оставила работу, подняла голову и улыбнулась мне, как всегда улыбаются англичанки, выставив зубы…

Я взглянула ей в лицо: оно дышало добродетелью. Ни утомления, ни нахальства, ни злости, ничего такого не значилось на блестящих и гладких, как зеркало, чертах.

Я присела и спросила ее, но уже совершенно безнадежно, так, больше для контенансу:

- Давно ли вы здесь?

- Полгода, - ответила она.

- Довольны?

- Да.

Ее лаконические ответы совсем меня заморозили.

Я, впрочем, задала ей еще несколько вопросов и на все эти вопросы получала: yes и no.

Англичанка оказалась безнадежнее француженок. Те хоть рассуждают как-нибудь о своем положении; а эта добросовестно исполняет обязанность, и, как видно, с чистейшей совестью, методически.

Я встала совсем убитая. Ледяное изящество и мраморная невозмутимость англичанки давили меня сознанием моего совершенного бессилия.

В дверь выглянула ключница и крикнула:

- Ида!

- All right, - ответила англичанка, растворивши рот, точно кукла на пружинах, и не торопясь вышла, аккуратно свернувши работу.

Оставалась еще одна женщина на диване. Я не хотела оставить ее в покое.

"Может быть, эта!" - подумала я.

Она была немка, небольшого роста, довольно худощавая, с очень тонким носом, зачесанная à la chinoise, в декольтированном черном платье с желтыми цветами. Она мне показалась симпатичнее всех других. В лице у нее было что-то наивное и жалкое.

- Что вы читаете? - спросила я.

Она показала мне книжечку: стихотворение какого-то Lenau.

"Хороши должны быть стихи, - подумала я, - вероятно, под пару классической библиотеки Домбровича".

Она меня пригласила сесть на диван. С ней разговор пошел сразу же. Немка страшно картавила и как-то все вбирала в себя воздух.

- Lieben sie Lenau's Gedichte? - спрашивает она у меня.

Я должна была сознаться ей, что не имею ни малейшего понятия о г. Ленау.

- Prachtvoll!!! - вздохнула она на всю комнату.

Минуты чрез две она мне уже рассказывала свою историю: родилась она в Гамбурге, отец ее какой-то, как бишь она говорила, референдариус, полюбился ей какой-то капитан купеческого корабля, она с ним бежала. Он ее бросил. В Берлине попала она в руки мадамы, которая каждый год ездит за товаром.

Ей всего осьмнадцать лет… Она долго говорила о себе, чуть не расплакалась, вспомнила свою мать, сестер.

- Они не знают, где я, - говорила она. - Разве я могу им писать? Они до тех пор обо мне не услышат, пока я не переменю жизнь.

- А когда же вы ее перемените? - спросила я.

- Я хочу выйти замуж. Ein Offizier hat mir versprochen.

И слезы ее сейчас же исчезли. Она начала сладко-пресладко улыбаться и запела какую-то немецкую песенку, которая начиналась словами:

Robinson! Robinson!

Эта смесь сентиментальности и вздору стоила каменного спокойствия англичанки. Тут также не за что было схватиться. Мне даже совестно сделалось за себя.

Лизавета Петровна подошла ко мне и прошептала:

- Идемте, мы здесь в последний раз.

Уходили мы какие-то пристыженные. Но девицы проводили нас очень любезно.

- Sans adieu, - сказала нам Amanda, протягивая руку.- Nous comptons sur vous!..

Маленькая Rigolette затопала ногами, сделала нам ручкой и крикнула пискливым голосом:

Назад Дальше