Largo - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 32 стр.


Вдали от палаца, в местечке, за номерами для приезжающих Пуцыковича, в чистом деревянном здании школьного лазарета лежал Петрик. Фельдшер сидел над ним. Голова Петрика была забинтована. Пузырь со льдом был на ней. Петрик только что очнулся. Он ничего не сознавал - и не понимал, как это он прямо с прыгающего на сломанную жердь Коперника попал в эту чистую комнату на мягкую постель. И почему, вместо дня, был вечер и горели лампы. Он даже хорошенько не знал, кто он. Он точно все позабыл, позабыл свое имя, и уж, конечно, забыл Портоса и навязчивую мысль, что он должен его убить. За что? кого?… Он точно очнулся после смертельной болезни и выздоравливал…

Более того, точно снова родился в этот прекрасный Божий мир. Он был кротко, по-особенному, детски счастлив. Ему хотелось всех любить, и хмурое серое лицо солдата фельдшера ему казалось несказанно дорогим и милым…. Он тихо улыбался ему. Каждая мелочь его трогала и радовала. Лежать было приятно.

Ему нужен был покой… полный покой… вернуть мысли - их не было… вернуть память - она пропала… Он для себя был "никто". "Никто", только что родившийся и жадно ощущающий радость бытия.

Только голова мучительно страшно болела.

Петрик закрыл глаза. Так было легче.

- Покой… тишина… как хорошо… можно дышать… как сладко дышать… Полный покой!..

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

В сентябре, когда Портос был в Поставах, Валентина Петровна получила телеграмму из Вильны, что с папочкой случился второй удар и положение его безнадежно. Она сейчас же поехала с Яковом Кронидовичем к отцу. Застала она его уже в гробу. Вид мертвого отца в парадной форме, в густых, генеральских эполетах, при ленте, с орденами, положенными на подушках вокруг гроба, в маленькой, бедной и тесной Виленской квартире ее поразил. Золото эполет и синий лацкан мундира, эмали и ленты орденов были таким противоречием с низким потолком, крашеным охрой полом и теснотою в комнате, когда приходили певчие и священник служить панихиды, что сердце Валентины Петровны разрывалось от жалости к отцу. Она тупо, сквозь вуаль траурной шляпы смотрела на покрытое кисеею лицо отца и ей становилось страшно.

"Все кончено", - думала она. - "И нет ничего. Ни Захолустного Штаба, ни гнедого раскормленного Еруслана, ни бравых ординарцев, ни вежливых офицеров… Теперь и папочки нет. Имя этому смерть!"…

Она боялась смерти.

Стоя над раскрытой песчаной могилой, слушая надрывное пение, она над закрытым и забитым гвоздями гробом уже думала не о папочке, а о себе. Ей казалось, что смерть приблизилась к ней, что это ей предупреждение за ее грех, за ее постоянную ложь. Ей было жаль самою себя. Она так еще мало жила. Ей так хотелось полной радости жизни. Последнее время, установив образ жизни веселящейся "барыньки", предпринимая каждый день что-нибудь такое, где издали, вполне прилично, на "законном" основании можно было видеться с Портосом, то у Саблиных на теннисе, то в Петергофе, у Барковой, катаясь в коляске по парку, то подле самой школы, у Скачковых в чухонской деревушке Вилози, где звенело пианино в маленькой избушке и дивный голос Лидии Федоровны разносился по всему Дудергофскому озеру, куда, ради музыки, охотно приезжал Яков Кронидович и где так просто и естественно, после занятий появлялся Портос, Валентина Петровна глушила упреки совести. Всегда на людях. Всегда в новом туалете, с улыбкой на расцветших щеках, она прикрывала хмель шампанской игры своей любви радостью развлечений. Теперь ей придется от всего этого отказаться. Траур! Она не пеняла за это на папочку. Он не был виноват. Но судьба!.. Судьба была к ней жестока.

После похорон, где было много народа, были представители всех полков дивизии, она наслушалась комплиментов. Траур к ней шел. Ее расцветшее за пору любви тело все еще было тонким и стройным, глаза цвета морской воды под плерезами были громадны, и свежий румянец щек и яркость губ гасились черным цветом. Закрытая грудь была безупречна, и талия тонка и стройна.

"К чему эта красота!" - думала она. - "Она пройдет… И ее ожидает могила!"

Ее тянуло домой. В Петербург… К Портосу… Она знала, как он ждал ее, как желал! Но надо было остаться до девятого дня, помочь мамочке, уезжавшей доживать свой вдовий век в Полтавскую губернию к двоюродной тетке.

Разговоры о печальном будущем мамочки, ее слова: "дожить бы скорее, а там к нему, моему голубчику, Петру Владимировичу" - пугали Валентину Петровну. Они точно приближали и ее день смерти, а так жадно хотелось еще пожить… с Портосом…

Теперь при ее трауре, по крайней мере на полгода, что ей осталось? Музицировать по вторникам в замкнутом кругу избранных друзей, да ездить в закрытом черном платье на интимные семейные вечера с бриджем и скучными разговорами на злобу дня…

А жизнь тем временем уходила. Коротка была жизнь и каждый ее час казался драгоценным.

В девятый день, стоя на панихиде над свежей могилой с деревянным белым крестом и жестяной табличкой, она тупо смотрела в землю и мысленно вопрошала папочку: "папочка, скажи, - это грех?.. так лгать?.. любить Портоса?.. Папочка?"…

И ей казалось, что она слышит былой ласковый смех папочки… Того папочки, какой ей был всего дороже, папочки, командира Старо-Пебальгского полка. Говорил папочка на ее просьбу дать лошадей ей и Портосу из трубаческой команды: "Алечке все можно!.. Алечке все позволено!".. "Все можно?" - мысленно говорила Валентина Петровна. - "Все позволено?… И Портос?"…

Шумели кладбищенские сосны. Печально, надрывно пели "вечную память" охрипшие певчие и над могилой стояли только мамочка, Яков Кронидович, квартирная хозяйка и Валентина Петровна. Все было кончено. Время было уезжать по домам. Одинокая и заброшенная оставалась могила.

II

В Петербурге Валентину Петровну ожидала радость. Портос был назначен адъютантом при штабе округа и оставался в Петербурге. Об этом просила Валентина Петровна генерала Полуянова - и Иван Андреевич, хитро улыбаясь косящими глазами и поднося к губам ее ручку, сказал: - "Могу ли я вам в чем-либо отказать?" - И устроил это назначение. Вернувшийся из Постав Портос бывал у Валентины Петровны очень редко, всегда по приглашению и всегда на людях, с другими гостями. Этим, по взаимному соглашению, усыпляли ревность Якова Кронидовича. Яков Кронидович получил звание профессора. Тяжелые предсказания Стасского не сбылись. И коллеги профессора, и студенты к нему относились отлично.

Он был счастлив… Почти счастлив. Насмешливо-покровительственный тон, усвоенный теперь Валентиной Петровной, его не раздражал. Правда, - холодок в интимной супружеской жизни стал как будто больше, но занятый наукой, лекциями, отдававший часы досуга музыке, Яков Кронидович с этим примирился. В 45 лет и он не был вулканом страстей, и тот тон сердечной любви и иногда трогательной чистой ласки и всегда полного к нему, к его вкусам и привычкам внимания был не плох. Он любовался своей Алечкой… Он знал, что она его и ничья больше, и ему было хорошо. Он даже забыл о "третьем перекрестке", о третьей страшной встрече с "плавильщиком душ"… Он много работал и, став профессором, сделался рассеянным и забывчивым…. Лишь иногда появлялось в доме что-то, что при большем внимании к домашней жизни казалось бы странным, но Яков Кронидович жил как бы вне дома и нигде не замечал ничего странного.

Не видел он ничего подозрительного в том, что у Валентины Петровны в спальной, на ночном столике, всегда стояли цветы… Четырнадцать белых далий и две золотистые мохнатые, в кровавых подтеках хризантемы… Их вдруг сменяли - и тогда, когда они еще были совсем свежими - пятнадцать белых и шесть пунцовых гвоздик… Всегда двух цветов - белых и каких-то других - цветных. - Но что тут странного: Алечка всегда любила цветы. В Захолустном Штабе их у нее всегда бывало много.

Раза два-три в неделю, утром, когда Якова Кронидовича не бывало дома, на кухню приходил мальчик из цветочного магазина "Флора". Он приносил корзину с цветами белыми и другими. Валентина Петровна сама выходила к нему и почему-то всегда волновалась. Дрожащими руками, сосредоточенная, нахмурив брови и что-то соображая, она отсчитывала цветы. Мальчик записывал, что она взяла, и уходил. Иногда экономная Таня скажет:

- Вы бы, барыня, не брали цветов. Те еще совсем хороши.

Валентина Петровна всегда смутится, покраснеет, точно растеряется и скажет:

- Ах, нет… Эти такие милые… Те… поставьте в столовую… или, знаете, выбросьте их. Астры, как постоят, всегда вода скверно пахнет…

- Да я, барыня, свежей воды налью. Ничего пахнуть не будет. У нас в Захолустном-то Штабе по две недели астры в воде стояли!

Яков Кронидович об этом не думал. Он был очень занят. Жизнь - и это не парадокс - поставляла ему почти каждый день мертвые тела. Стоя перед загадкой смерти, стараясь ее разгадать, он забывал про это обилие цветов. В спальне жены цветы, в столовой, в гостиной, везде букеты. Это было даже приятно. Надышишься тяжелым трупным духом в анатомическом театре - и так-то хорошо придти домой, где всегда свежий, точно оранжерейный запах, то тубероз, то гвоздики….

Потом, - это началось в октябре - стал Яков Кронидович, разбирая свою почту, находить между повесток и писем конверт без адреса, и в нем на листочке белой бумаги отбитые на машинке: "воскресенье три часа дня", или "среда шесть вечера".

Яков Кронидович возьмет бумажку, рассмотрит ее, наморщит лоб, стараясь вспомнить, что это такое… "Воскресенье - три"… "Да я воскресенье с утра и до шести пробуду в Петергофе… Там уездный врач на такое наткнулся, что ничего не поймет… Среда - шесть… Я с пяти на заседании совета. Мистификация какая-то"…

Он бросал бумажки в корзину и сейчас же забывал о них.

В эти дни - если бы он их помнил, - он находил Алю какой-то размягченной, милой, ласковой, в том ее новом вызывающе-насмешливом тоне, который ему нравился, и всегда окончательно недоступной.

- Нет, милый… у меня сегодня мигрень… Голова болит… Череп раскалывается, - скажет она ему с милой улыбкой.

И - точно: личико бледное, под глазами синеет веко, покрытое маслянистой влагой, и смотрит она уже черезчур спокойно и равнодушно.

- И правда, ложись. Отдохни… Ты и точно нездорова… - говорил он со своей милой и доброй улыбкой.

Она не ляжет… Подойдет к роялю и играет ему долго, долго… И он слушает и не может понять, что в том, что она играет.

Любовь… страсть… буря… счастье… или страшная мука!..

- Что ты играла? - спросит он. - Отовсюду понемного как будто?

- Да… Музыка, - вставая скажет она и безсильно опустит прекрасные руки. - А музыка - это ложь!.. Я просто лгала тебе. - Вздохнет.

- Ну… покойной ночи, мой милый.

Тихо подойдет, поцелует его в лоб и, неслышно ступая, пройдет, сопровождаемая левреткой. И слышит Яков Кронидович это оскорбительное щелкание запираемой на два поворота ключа двери ее спальной.

Он и без этого точно не придет!

III

Мучительные иногда бывали ночи. Валентина Петровна, утомленная дневными ласками, вечерней игрой на рояле для Якова Кронидовича или с Яковом Кронидовичем, а более того - этой нудной и отвратительной целодневной ложью, уйдет к себе.

На ночном столике увядает букет "памяти".

Они всегда уславливались на самом свидании, когда встретятся снова, и эти цветы были лишь на случай перемены, для проверки и для памяти.

Он теперь не нужен больше. Завтра коричневый мальчик из "Флоры" принесет новый. Этот станет в столовой напоминать о прошлом.

Валентина Петровна простилась с Таней - теперь она раздевалась и ложилась одна. Таня увела Ди-ди.

- Укройте ее хорошенько. Так холодно сегодня. Она вся дрожит.

- Покойной ночи, барыня.

В спальне тихо. Мягко горела лампочка под темно-желтым шелковым абажуром на ночном столике. Подле цветы. Гвоздики. Их пряный запах кружил голову, мешал заснуть. Тело в блаженной истоме нежилось на мягких перинках. Все было так привычно. Думка под пылающей щекой, большая подушка сбоку. Чуть доносилось гудение города и казалось далеким.

"Портос любит мое тело. Только его. Музыка - прибавление. Может быть, даже лишнее… Развод?.. Это был бы выход. Ну, солгала, обманула, но и исправилась… Если я полюбила… по-настоящему полюбила"..

Да, его она любила "по-настоящему". Всего. Все в нем было мило. Она была его. Ему все было позволено…

"Нет, развод невозможен. Он убьет Якова Кронидовича, этого большого ребенка. Вот ему - тело мое совсем не нужно. И состарюсь я, и подурнею - он все так же будет меня любить, слушать мою игру, мой голос, любоваться моею душою, моим умом и баловать меня. Как я его, такого… покину… Скандал… Ну, скандал скоро забудут. Это теперь как будто даже и принято. Какая из дам нашего общества не имела двух, трех мужей… Но… Портос никогда не говорит о разводе?"

И вдруг точно что-то ей открылось. И это что-то было такое унизительное для нее, такое страшное, что она заплакала.

Она просто - любовница.

Это слово с детства казалось ей оскорбительным для женщины. В нем было нечто принижающее, несовместимое с "королевной", "божественной", "госпожей нашей начальницей". Она стала вспоминать то, что было сегодня, три дня тому назад… Да, Портос бывал груб… Это была ласковая грубость, но - грубость. Он не стеснялся при ней, - при… любовнице. Тогда это казалось милым - ведь она боготворила его. Он был особенный… Сейчас показалось оскорбительным. И будет день, когда он уйдет от нее, бросит ее, как всегда бросают… любовниц. Она не из тех, кто в таких случаях убивает. "Если не я - то смерть!"… Она просто жалкая заблудшая женщина. Жалкая самой себе…

Она вскочила. Когда это будет? Когда она подурнеет. В рубашке и босиком она побежала к зеркалу. Зажгла все лампы. Осветила всю себя. Слезы текли, текли и текли по щекам, подходили к углам пухлого рта, падали на подбородок.

"Нельзя плакать! Не надо плакать! Слезы долбят морщины…. Вот и то, кажется, между бровей"…

Она приближала лицо к зеркалу так, что оно потело от ее дыхания, и щурила прекрасные глаза. Нет, нигде не было морщин. Свежа была кожа, ярок румянец пылающих щек и быстро сохли на них слезы. Она спустила рубашку с груди. Хоть картину пиши! Все было свежо, все цвело, дышало счастьем, радостью любви, везде хранило следы горячих поцелуев, ощущало касания страсти.

"Живу!"…

Валентина Петровна возвращалась в постель, куталась в одеяло, переворачивала омоченную слезами "думку" сухой стороной и засыпала.

Она спала крепко. Потом проснулась. Ей показалось, что кто-то неслышно вошел в ее комнату и сел на постели в ногах. Не страшный… Она открыла глаза. Вся спальня была точно напитана ровным голубоватым светом. Но электрические лампы не горели, портьеры были наглухо задвинуты и далеко было до рассвета. Долга Петербургская октябрьская ночь. Мертвенно тих был город.

То ощущение, что кто-то сидит у нее в ногах, продолжалось. Она стала вглядываться, и все яснее и яснее стала видеть во всех мелочных деталях сидевшую у ее ног фигуру.

Это был папочка!..

Но папочка умер месяц тому назад. Это не смутило и не испугало в ту минуту Валентину Петровну. Она видела папочку таким, каким он был, когда она была дивизионной барышней, а он начальником дивизии в Захолустном Штабе. Он сидел в серой тужурке, так смешно называвшейся "укороченным пальто". Тужурка была расстегнута. Алые лацканы были четко видны. Под нею пикейный белый жилет с золотыми пуговками. Папочка смотрел на Валентину Петровну с любовью и жалостью. Он, верно, "там" все знал про нее - и он ее жалел. Он поднял руку и коснулся ее выпростанной поверх одеяла руки. Она не ощутила его прикосновения. Ни холодом, ни теплом не повеяло от него. Она не испугалась. Папочка гладил ее руку и смотрел ей в глаза своими серыми добрыми глазами. Ни грозы, ни упрека в них не было. Точно говорил: - "Алечке все позволено"…

- Папочка! - вскрикнула Валентина Петровна.

Папочка встал и вышел из комнаты. И, когда вставал, стукнули медные висячие пуговицы тужурки о деревянную спинку кровати. Сухой такой вышел стук.

Папочка прошел к двери и исчез за нею.

Только тогда стало страшно Валентине Петровне. Она зарылась с головою в подушки и тотчас же заснула.

Проснулась она поздно. Диди давно царапалась и визжала за дверью. Валентина Петровна встала разбитая, с тяжелою головою. И весь день преследовал ее сухой стук висячих пуговиц о дерево спинки кровати. Она вспоминала во всех подробностях все, что было ночью, и она не знала - снилось это все ей, или это был призрак?

Ей было страшно ложиться спать. Сухой стук пуговиц казался ей везде. Она уложила в кресло подле своей постели Ди-ди.

Но странно спокоен, тих и глубок был ее сон в эту ночь.

Точно унесла тень отца ее заботы и мучения совести.

IV

В этот ноябрьский понедельник мальчик в ливрейном коричневом пальто "Флоры" утром принес пятнадцать веток душно пахучих, точно восковых тубероз и одну нежную орхидею. Очень дорогую. Валентина Петровна ничего не переменила в составленном кем-то букете.

В то время, как она устанавливала цветы на ночном столике - орхидею в высокую тонкую рюмку, а туберозы в розовую вазочку Розенталевского фарфора, задержавшийся в кабинете Яков Кронидович разбирал утреннюю почту.

Среди пакетов и бандеролей опять лежал точно кем-то нарочно подброшенный анонимный пакетик. Рассеянно, ногтем его вскрыл Яков Кронидович. Клочок наскоро вырванной, с неровными краями, точно газетной бумаги и надпись на машинке: - "понедельник, три часа дня"… и пониже: - "Кирочная, 88".

Указание адреса в анонимной записке смутило Якова Кронидовича. На этот раз он не разорвал и не бросил записки, но стал ее внимательно разглядывать. Кто-то - и таинственный кто-то - определенно назначал ему свидание и указывал место. Что как это судьба - тот "третий перекресток", о котором говорил плавильщик душ в Пеер Гюнте, что как это Стасский зовет его на третью встречу для последнего рокового объяснения? Но зачем Стасскому Кирочная? Его квартира на Моховой, и сколько раз у него там бывал Яков Кронидович?

"Понедельник"… - думал Яков Кронидович, - "да ведь это сегодня. Три часа? В два часа в совете, в Министерстве у Чернышева моста - очередное заседание. Я могу, положим, уйти с него. На повестке - вопросы, стоящие вне моей компетенции. Хорошо… я поеду туда к трем… А дальше? Кого искать? Кого спросить?.. Нет, это просто глупо"…

Но пытливый, трезвый, изощренный в работе ум Якова Кронидовича был такого свойства, что если бы он увидал призрак, - он подошел бы и ощупал его. Он узнал бы его природу. Записка была тоже призрак. Но призрак определенного места - Кирочная 88! - Он пойдет и осмотрит этот призрак. Узнает, кто там скрывается. Это было не любопытство, но жажда знания и еще… малая бравада - в смысле, конечно, "третьего перекрестка".

В пальто и галошах он прошел к жене. Он застал ее в столовой, в необычном насмешливо-ласковом настроении. Очень милом и радостном.

Она встала от чайного стола ему навстречу и, как всегда, поцеловала в щеку.

- Идешь уже, - сказала она. - Ведь у тебя заседание от двух?

- Да… Я в Академию раньше.

- Завтракать будешь?

- Нет, я там и позавтракаю. А ты что будешь делать?

Она села против окна за самоваром. Глаза цвета морской воды рассеянно устремились на окно, за которым тихий стоял туман. Она зябко подернула плечом.

Назад Дальше