– Что вам нужно? – спросил барин с изумлением, которое ясно доказывало редкое появление ключницы в его комнате.
В ответ, задыхаясь от волнения, ключница произнесла: – Ах, сударь! – и лицо ее приняло такое отчаянное выражение, что встревоженный барин встал и быстро спросил:
– Что такое? не пожар ли? не ушибся ли кто?
– Ах, какое несчастье!
– Да что такое случилось? – с сердцем спросил барин.
– Извольте встать и выйти в сени. Ах, боже ты мой, боже ты мой!
– Как вы надоели с вашими восклицаниями!
И барин скорыми шагами пошел к двери; собака последовала за ним, потягиваясь и зевая; мальчик и ключница заключили шествие.
– Посвети! сюда пожалуйте! – говорила болезненным голосом ключница.
Мальчик взял свечу и пошел вперед. В темных сенях, в углу, стояла хорошо закутанная корзина, и тихий плач раздавался из нее.
– Что это? – спросил барин.
– Ах, кажись, ребенок! Боже, какой грех! какой грех!
– Как попал он сюда?
– Вот изволите видеть: я разливаю чай и слышу какой-то странный писк; думаю: верно, кошка забралась и мяукает. Отпустив чаю вашей милости, я думаю, дай пойду выгоню – кошку; вышла в сени да и говорю: брысь, проклятая! не идет; я отворила дверь – глядь: корзина; думаю: на что тут корзину поставили?
– Сейчас, что ли, вы услышали плач?
– Только вот чай вашей милости отпустила, да и думаю: выгоню проклятую кошку, ан глядь – корзина! я и думаю: верно, с угольями кто занес!
– А не видали ли вы в окно кого-нибудь?.. Ведь вы сидели у окна? – спросил барин.
– Когда я шла сюда, в сенях никого не было. А бог их знает, может и видела, как прошел кто, да думала свои…
Между тем любопытная собака обнюхивала корзину.
– Тубо {Спокойно. (Ред.)} Фингал! – закричал барин на собаку и, обратясь к ключнице, приказал внести корзину в комнату.
Незаметно и тихо в двери сеней и в окна глядела сотня глаз; беготня была страшная на дворе. Лакеи один за другим появлялись в комнату. Корзину развязали: в ней лежал только что родившийся ребенок, весь красный и сморщенный… Он вертел головкой и искал губами грудь, жалобно пища.
– Ах, владыко! какой здоровый ребенок! – в восторге вскрикнула ключница, вынув его из корзины.
При этом движении письмо упало на пол.
– Что это? письмо?
И барин указал головою на бумагу.
Множество рук протянулось; одна из них, огромного размера, подняла письмо и подала его барину; барин прочитал вслух:
"Всем, что для вас есть святого, заклинаю вас, призрите сироту. Он законнорожденный; но страшные обстоятельства заставляют мать просить вас заменить этому несчастному ребенку родителей. Я уверена, что он будет счастлив, если вы не отвергнете его. Об этом умоляет вас умирающая мать…
179*, августа 17".
Ключница внимательно слушала чтение, укачивая ребенка; она положила ему в ротик свой палец, и ребенок с жадностью сосал его. Окончив чтение, барин печально посмотрел на ребенка и сказал:
– Бедный, – что я буду с тобой делать?
– Призрите сироту! вам бог пошлет на его долю! – прослезясь, сказала ключница.
– Хорошо, хорошо… разумеется, не кину его.
– Посмотрите, какой славный мальчик! Есть хочет! – радостно сказала ключница, любуясь, как ребенок тормошил ее палец.
– Взять кормилицу, – сказал барин.
– А на рожке?.. право, я его славно выкормлю на рожке.
– Нет, что за вздор! Нет ли кого с грудным ребенком во дворе? пусть кормит двух.
– Матрену… у ней муж на днях умер, одна, как перст, с ребенком, плачет, сердечная! Вот ее и возьмем.
– Ну, пусть кормит… А если нет своих, так из чужой деревни нанять.
– Господи! как можно! – с испугом возразила ключница. – Да у нас, право, так много родят в дворне, что…
– Хорошо, – перебил ее барин, – распорядитесь поскорее; отдаю ребенка на ваши руки: смотрите за ним хорошенько, как за моим сыном.
Дворовые люди переглянулись; ключница обиделась.
– Как можно! – возразила она. – Как за вашим сыном?.. – Она остановилась и потом робко договорила: – Может статься, и неблагородный.
– Все равно, я вам приказываю! – строго сказал барин и пошел. – Пришлите мне чаю, только горячего, – прибавил он, приостановясь в дверях…
Вопросы, восклицания, оханья, аханья наполнили комнату. Ключница каждому порознь рассказывала с мельчайшими подробностями, как и что она думала.
Барин тоже с своей стороны на минуту задумался; он несколько раз читал письмо, и в лице его мелькали и сменялись мысли… Он напился чаю, выкурил трубку, походил, подумал, снова лег и стал читать. Собака уже спала по-прежнему, и скоро полная тишина воцарилась в комнате. Барин тоже задремал. Только огромная муха, неистово жужжа и стуча в стекло, нарушала тишину барского дома.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава I
ШУТКА
183* года, в августе, утром, часу в десятом, Каютин проснулся и почувствовал страшный холод. Члены его тряслись как в лихорадке, а зубы стучали. Он попробовал плотнее закутаться в халат, заменявший ему одеяло, закрыл даже голову: напрасно! Раскрыв голову, он стал думать о причине такого неестественного холода, продолжая дрожать всем телом. Вместе с ним дрожит, казалось ему, и вся комната; маленький столик перед кроватью танцует, а графин и стакан, поставленные на столике рядом, издают жалобные непрерывные звуки; ширмы, оклеенные бумагой, выгибаются и рокочут, беспрестанно угрожая обрушиться на продрогшего Каютина. И вместе с тем вокруг него такой шум и грохот, как будто экипажи едут не по улице, а в самой его комнате, тотчас за ширмами. Каютин сначала подумал, что ему так кажется со сна; но синие, окоченелые пальцы, которые он на минуту поднес к своим глазам и потом тотчас спрятал, будто обожженные, громко говорили противное.
"Ну, так у меня просто нервное расстройство", – подумал Каютин.
Но звонкий и явственный говор, раздавшийся в ту минуту за ширмами, прекратил его размышления; он весь обратился в слух.
– А ты купи веревочные да смажь ворванью – ей-ей сойдут за ременные! – говорил один голос.
– Оно так, голова, да, вишь, ременные-то нарядней будут, – кричал другой.
"Что за путаница?" – подумал Каютин.
– Рыба жива! – гаркнул вдруг резкий, отрывистый бас над самым его ухом, так громко и неожиданно, что Каютин вскочил на своей кровати и с минуту сидел, как ошеломленный.
– Ремни… веревки… живая рыба в моей комнате! – закричал он неистовым голосом.
– Стой, стой, стой! Где у те глаза-то? В кабаке пропил? Вишь, толстый пес, – сидишь, не видишь, на человека наехал…
– А ты не иди среди улицы… знай свой тротуар, французская сосулька!..
Такие речи продолжали оскорблять благородный слух Каютина, пока он наскоро одевался.
Жалкое зрелище представилось его глазам, когда он, дрожа и кутаясь как можно плотнее в халат, вышел из-за ширмы в свою комнату.
Надо признаться, что и вообще комната его не представляла великолепного зрелища… Стены ее, впрочем, когда-то были окрашены зеленой краской, а потолок расписан (такое уж убеждение господствует у наших домохозяев, что как бы ни была плоха и дешева квартира, но потолок непременно должен быть расписан); пол тоже когда-то был выкрашен. Письменный стол, несколько плетеных стульев, голландский диван, с которого, неизвестно почему, тотчас вскакивали с неприятным восклицанием все пробовавшие на него присесть, наконец известные ширмы, за которыми помещалась кровать хозяина, – вот вся мебель комнаты.
– Разбойник! – воскликнул молодой человек, окинув глазами свою комнату.
Он остановился среди пола, с поникшей головой, в глубоком раздумьи.
Каютин был очень хорош собой; но, взглянув на него в ту минуту, трудно было не расхохотаться: так плачевна была его фигура!
– А я думал, – продолжал Каютин после долгого молчания, – что он шутит! Вот тебе и шутки!
И он подошел к единственному окну своей квартиры. Осенний утренний ветер, покачнув старую запыленную герань и зашелестев листьями золотого дерева, пахнул ему в грудь таким резким, свежим холодом, что не было уже никакого сомнения в горькой действительности: рама выставлена!..
Первым делом Каютина, когда он несколько успокоился, было собрать и спрятать свои бумаги, сброшенные ветром на пол с письменного стола; потом он хотел одеться и итти к хозяину браниться. Но, к удивлению и ужасу своему, он не нашел своего платья, которое, возвратясь вчера очень поздно домой, наскоро сбросил и оставил на своем голландском диване, спеша добраться поскорей до кровати. Выбранив опять хозяина, он отворил дверь в сени и стал кричать, подняв голову вверх, по направлению небольшой деревянной лестницы: "Хозяин! хозяин!" Но никто не являлся на его крики. Он стал кричать громче – напрасно! Тогда, потеряв терпение, он воротился в свою комнату, взял длинный чубук, стал на стул и начал стучать изо всей силы в потолок, сопровождая каждый удар ужасными криками: "Хозяин! хозяин!"
Но хозяин не являлся…
"Спит старый хрыч!" – подумал Каютин и усилил свои удары и крики – и то напрасно!
"Нечего делать, надо итти к нему… а тут, пожалуй, еще что-нибудь украдут… да, впрочем, что украсть-то?"
Он невольно улыбнулся и весело стал подниматься по деревянной лестнице… Великим, завидным благом в жизни обладал Каютин: живым, беспечным, великодушным характером, который не давал ему останавливаться долго ни на какой неприятности. Озадаченный в первую минуту, теперь он уже находил свое приключение не более как забавным, и сам первый готов был над ним смеяться.
Когда широкий путь открыт перед нами, когда много у человека впереди, легко переносятся мелкие несчастия и неудачи – в надежде будущих благ. Так точно охотно сознается человек в мелочных недостатках и ошибках своих, пока еще надеется в будущем проявить громадную силу. Но нелегко переносит и мелочные неудачи тот, кто уже понял, что вся жизнь его заключена в мелочах; но несносно мелочно и раздражительно самолюбие тех, в ком бесплодные попытки поселили уже недоверие к собственным силам.
Хозяин Каютина, Афанасий Петрович Доможиров, владелец одноэтажного деревянного дома с мезонином, вел жизнь примерную. Он обладал любящим сердцем. Овдовев в средние лета, он сосредоточил значительную часть любви своей на единственном сыне, которому был теперь уже десятый год; но так как любви еще оставалось довольно в его сердце, то он завел себе трех скворцов, которых клетки стояли рядом на огромном венецианском окне его квартиры, выходившем на улицу; небольшой оставшийся затем запас любви отдал дымчатой кошке с четырьмя разношерстными котятами, и ежу, который большую часть дня спал за печкой, свернувшись в клубок, а ночью отбивал практику у кошек, свободно расхаживая по всей квартире с свойственным его ежовой походке громким и мерным постукиваньем.
Понятно, что и самая жизнь Афанасия Петровича, естественно, устраивалась приятнейшим образом: большая часть ее проходила в наставнических занятиях. Накушавшись чаю, который имел обыкновение разливать сам, он звал сына. Сын брал любимую книгу Доможирова: "Генеральный смотр совести Наполеона, или беседа Наполеона с совестию, с присовокуплением стихов, под названием: "Посрамленный Завоеватель света, или неистовый Корсиканец в своем унижении" (1813). Начиналось ученье. Сын читал по складам, с помощью указки, а отец принимал глубокомысленную физиономию, которую сохранял во все продолжение класса, хотя и чувствовал оттого ломоту в бровях. Иногда на стол вскакивал резвый котенок, садился на задние лапы и с изумлением следил за движением указки, дотрагиваясь до нее лапкой. Тогда и отец и сын забывали свое дело и с умилением любовались проказами грациозного котенка. Как ни важно казалось Доможирову воспитание сына, нежное сердце его брало свое; он заигрывал с котенком, кидал ему скомканную бумажку; котенок прыгал, Доможиров тоже начинал прыгать, присев на корточки; сын следовал его примеру; скоро к общей беготне присоединялись и другие котята: все прыгало, не исключая и встревоженных скворцов, которые поднимали страшную возню в своих клетках. Только еж хранил обычное спокойствие и безучастно смотрел из своей лазейки, строго поводя своей остренькой мордой.
"Посрамленного Завоевателя" забывали.
Погладив любимых котят, пощипав неловких и непослушных, Доможиров настраивал свою физиономию на веселый лад и начинал посвистывать и попевать. Скворцы любовно вторили ему. Сына Афанасий Петрович учил только тому, чему сам учился: истории, катехизису и русской грамматике; но, видно, он почитал свои знания в иностранных языках достаточными для скворцов, потому что, окончив насвистыванье и напеванье, обыкновенно начинал, нагнувшись к клеткам, громко и явственно произносить все знакомые ему французские и немецкие слова… И так продолжал он до той поры, пока какой-нибудь скворушка не издавал звуков, похожих на "ко-ман-ву-пор-те-ву" {Как вы поживаете? (Ред.)} или "бон-жур"… {Здравствуйте. (Ред.)} Тогда, в гордом сознании, что день не потерян, Афанасий Петрович клал на окно красную сафьянную подушку и из учителя обращался в ученика, обогащая свой любознательный ум наблюденьями. Случалось (и очень часто), хозяйка противоположного дома, толстая, краснощекая женщина, тоже сидела у окна, и тогда у них завязывался через улицу разговор.
– Как говядина вздорожала, Афанасий Петрович, просто подступу нет!
– Вот, – говорит Афанасий Петрович, не упускавший случая выказать прочность своего благосостояния, – копейку на фунт прибыло, так вы уж и охаете… Побойтесь бога, матушка… Что мы, нищие, что ли?
– Ну и не миллионщики, Афанасий Петрович…
– Кто говорит, Василиса Ивановна! только, по мне, знаете, я даже рад: пусть бедный торговец пооперится.
Афанасий Петрович любил озадачивать неожиданно, почему пускал иногда в ход мнения, которых не разделяв в глубине души.
– Что вы, Афанасий Петрович, побойтесь бога! ведь они разбойники!
– Ну, есть разбойники, есть и не разбойники, – глубокомысленно замечал Доможиров.
Но тут раздавался грохот экипажа, и разговор быстро переменялся.
– Вишь, расфрантилась! – говорила хозяйка, провожая глазами проехавшую даму.
– Ну уж и расфрантилась! – возражал одержимый духом противоречия Доможиров: – просто одета, как быть должно. Посмотрели бы вы, как рядятся… Вот я намедни был в Павловске, у тещи…
И Доможиров принимался описывать павловское гулянье. После обеда Доможиров непременно спал, а по вечерам читал своему ежу правила терпимости и общительности; но суровый еж упорно презирал котят и открыто предпочитал их обществу гордое одиночество.
Но возвратимся к рассказу.
Ни проклятий, ни стуку, ни криков Каютина Доможиров не слыхал: он сам кричал в то время не тише его, погруженный в преподавание иностранных языков скворцам своим. Он даже не слыхал шагов Каютина, раздавшихся в его комнате, выкрикивая: ко-ман-ву-пор-те-ву!
И Каютин повторил за ним тем же тоном: ко-ман-ву-пор-те-ву! и тронул его за плечо:
– Что вы? – закричал Доможиров, вздрогнув и обернувшись к нему. – Собьете! Птица нежная, чужого голоса не поймет, да и робка…
– Что вы?.. Я ничего… а вы что?.. – начал Каютин полушутливым, полусердитым тоном, в котором в то же время слышалась детская наивность; придававшая особенную прелесть его разговору. – Вы бога не боитесь! что вы со мной сделали?
– Раму выставил.
– А зачем?
– Я вам говорил: отдайте деньги или съезжайте, а не то раму выставлю.
– Съезжайте! вам легко сказать: съезжайте, – сказал Каютин и посмотрел как-то особенно на верхние окна противоположного дома.
– Ну, так деньги отдали бы…
– Деньги! Ну, что вам мои деньги? Пропадете, что ли, без моих сорока рублей? а?
Доможиров молчал.
– Ведь у вас дом свой, незаложенный, и прошлый год только каменный фундамент подвели… Ну, говорите, так или нет?
– Ну, так.
– Ив доме все слава богу, всего вдоволь! и сын в науках успехи оказывает, и скворушки говорить начинают, и еж здоров… здоров?
– Здоров.
– И капиталец в ломбарде лежит порядочный, и долгов нет?.. и кланяться ни за чем к чужим людям не пойдете?..
– Да, – самодовольно отвечал Афанасий Петрович, задетый за чувствительную струну.
– Ну, так что же для вас мои сорок рублей!.. сущая дрянь! Ну, говорите, дрянь?
– Дрянь, – тихо и неохотно отвечал Доможиров.
– Так зачем же вы раму-то выставили?
– Я пошутил, – сказал Афанасий Петрович, которому становилось совестно.
– Пошутил! хороша шутка! А у меня вот, по вашей милости, платье украли, только и осталось…
Не успел он указать ему на свой халат, как господин Доможиров залился громким хохотом. И он хохотал минут пять сряду так добродушно и сладко, что, глядя на него, и Каютину, который в первую минуту почувствовал было досаду, сделалось весело.
– Перестаньте! вы скворцов испугали! Вон они как закричали и запрыгали, точно шальные!
– Так ничего, кроме халата, и не осталось? – спросил Доможиров, сдерживая смех.
– Ничего.
И Доможиров опять покатился. В самом деле, случай был редкий. Давно уже ему не удавалось сыграть такой шутки. Доможиров действительно был добрый человек, но он любил "пошутить", и шутки его не отличались особенной разборчивостью и деликатностью. Раз, когда он еще служил, его пригласили на свадьбу в. деревню. Женился его дальний родственник на бедной девушке, гувернантке своего соседа. Когда невесту одевали к венцу, вдруг явился Доможиров с маленькой девочкой, одетой по-крестьянски. Он подвел ее к невесте и сказал: "Вот, рекомендую вам, сударыня, дочь вашего будущего мужа". Невеста упала в обморок, а Доможиров залился добродушнейшим хохотом, подперши бока. В другой раз племянник подбежал к нему и в восторге бросился ему на шею, крича: "Ах, дядюшка! если б вы знали мое счастье! Поздравьте меня! я женюсь, жду только отпуска, – чтоб ехать в Москву. А покуда вот ее портрет – она мне прислала… не правда ли, красавица?.." – И он с восторгом поцеловал миниатюрный портрет своей невесты и показал его дяде. "Дай мне его на минуту", – сказал Доможиров. Он вышел с портретом в другую комнату и через минуту возвратил молодому человеку портрет с выколотыми глазами. Случилось также, что к Доможирову зашел его закадычный друг, когда он переливал стоградусный спирт. "Что, ты водку переливаешь?" – "Водку; не хочешь ли?" Закадычный друг ободрал себе глотку, краснел и таращил глаза, страшно кашляя, а Доможиров хохотал, как сумасшедший…