– Вы же по десять отдавали! – возмутилась Александра Михайловна.
Хозяин холодно ответил:
– Нет, это не пойдет. Желаете по восемь копеек, – извольте, шейте! А по десять нам не подходит.
– Подходит не подходит, а отдавали за десять, и должны по десять заплатить!
– Василий, убери товар! – вздохнул хозяин и взялся за жестяной чайник.
Александра Михайловна, прикусив губу, в упор смотрела на веснушчатое, худощавое лицо хозяина.
– Ну, прощай, разживайся с моих двенадцати копеек!
– Доброго здоровья! – лениво отозвался хозяин, отхлебывая из стакана желтый чай.
Александра Михайловна возвращалась домой по Невскому. Был Ильин день. Солнце село; в конце проспекта в золотой дымке зари темнел адмиралтейский шпиль. Александра Михайловна вяло шла – униженная, раздраженная. Она посчитала: за два дня, за вычетом катушек, она заработала тридцать шесть копеек. Спускались прозрачные, душные сумерки. По панелям двигались гуляющие, коляски и пролетки с нарядными людьми проносились на острова. Из раскрытых дверей магазинов несло прохладою, запахом закусок и фруктов; за зеркальными стеклами красовались на блюдах огромные рыбы в гарнире, паштеты, заливные. Александра Михайловна угрюмыми, волчьими глазами смотрела на все, и в душе взмывала злоба.
Навстречу медленным, раскачивающимся шагом шла девушка, поглядывая на встречных мужчин. В руках был розовый зонтик, розовая кофточка плотно облегала корсет. Александра Михайловна, в отрепанной юбке, с поношенным платком на голове, внимательно оглядывала ее. Глаза их встретились. Из-под наведенных черных бровей взгляд девушки с презрительным вызовом отбросил от себя полный отвращения взгляд Александры Михайловны. Александра Михайловна остановилась и долго, с пристальным, гадливым любопытством, смотрела вслед.
На углу Владимирской девушку нагнал высокий господин в цилиндре. Он близко заглянул ей в лицо и что-то сказал. Они сели вместе на извозчика и покатили по Литейному. Александра Михайловна медленно пошла дальше.
"Просто все это делается! – с негодующею усмешкою думала она. – Оглядели, как корову, взяли и повезли, и она спокойно едет и позволит делать с собою, что угодно. Тварь бесстыдная!.."
Александра Михайловна думала так, а сама потихоньку косилась на свое отражение в зеркальных стеклах магазинов; у нее красивое лицо, с мягкими и густыми русыми волосами, красивая фигура. Если бы затянуться в корсет, надеть изящную розовую кофточку, на нее заглядывались бы мужчины.
И одновременно два слоя мыслей шли через ее голову, как, бывает, по небу идут, не мешаясь, два слоя облаков. Одни мысли – ясные и малоподвижные – говорили, как позорно для женщины продавать первому встречному то, чего никому нельзя продавать. Другие мысли, мутные и тяжелые, быстро шли понизу, у них не было ясных очертаний, и они говорили, что все это, напротив, очень просто; у женщин есть что-то, что тянет к себе мужчин, за что они щедрее и охотнее всего дают деньги; и нужно этим пользоваться, глупо терпеть, – для чего? Отчего не продавать и этого? И можно тогда бросить мастерскую, где пахнет пылью и вареным клеем, где броширанты говорят сальности и ходит, рыгая, краснорожий Василий Матвеев… Александра Михайловна с тайным удовольствием прислушивалась к этим мыслям и в то же время с гадливым презрением вспоминала, как спокойно сидела в пролетке девушка, которую увозивший ее к себе незнакомый человек обнимал за талию.
Темнело. В воздухе томило, с юга медленно поднимались тучи. Легкая пыль пробегала по широкой и белой Дворцовой площади, быстро проносилась коляска, упруго прыгая на шинах. Александра Михайловна перешла Дворцовый мост, Биржевой. По берегу Малой Невы пошли бульвары. Под густою листвою пахло травою и лесом, от каналов тянуло запахом стоячей воды. В полутьме слышался сдержанный смех, стояли смутные шорохи, чуялись любовь и счастье.
На юге вспыхнула синяя, бесшумная молния. Улицы становились странно тихими, только белая пыль изредка кружилась. Александра Михайловна присела на скамейку. Никогда раньше так страстно не хотелось ей счастья – неслыханно большого, вольного и бурливого. Гульнуть, развернуться так, чтобы насквозь прожгло горячим огнем и душу и тело. Чтобы вихрем вынесло ее из этой унизительной, грязной и скучной жизни. Ей казалось, теперь она начала понимать те приступы мучительной, рвущейся куда-то тоски, которая так часто охватывала Андрея Ивановича. Раньше она только недоумевала перед ними: было бы в доме тихо и мирно, хватило бы на жизнь денег, – чего ж еще? Его же этот-то тихий мир и давил. И казалось ей, – теперь и ее бы этот мир не удовлетворил. Хотелось чего-то другого, чего, – все равно, но только чтоб подняться над этой жизнью.
Александра Михайловна воротилась домой. Был десятый час вечера. Зина спала. В душной комнате тускло горела лампа. Жена тряпичника, в рваной рубашке, сидела на постели и ругалась через перегородку с хозяйкою. Сегодня праздник; скоро воротится тряпичник, безмерно пьяный; опять начнет она ругать его, и он, как собачонку, загонит ее под кровать и будет бить там кочергой, а когда он, наконец, устанет и заснет, она выползет из-под кровати и со стоном будет отдирать запекшуюся в крови рубашку от избитого тела. Уйти бы куда-нибудь! Александра Михайловна решила пойти к Тане.
Таня жила на том же дворе, в другом флигеле. Она выбежала на звонок – сияющая, радостная. И вдруг глаза потухли, лицо потемнело.
Александра Михайловна сконфуженно спросила:
– Я не вовремя?
– Нет… пожалуйста… – ответила Таня упавшим голосом.
В маленькой чердачной комнате, с косым потолком и окошечком сбоку было чисто и девически-уютно. По карнизам шли красиво вырезанные фестончики из белой бумаги, на высокой постели лежали две большие, обшитые кружевами, несмятые подушки. Подушки эти клались только на день, для красоты, а спала Таня на другой подушке, маленькой и жесткой.
За столом сидела приятельница Тани, портниха Прасковья Федоровна. На столе ворчал потухавший самовар, стояла бутылка водки, кильки и колбаса.
Таня, в черной юбке и серой шелковой кофточке, была неестественно оживлена, говорлива, и глаза ее блестели.
– Давайте выпьем! – предложила она. – Для кого приготовлено, тот не пришел, – и не надо! Без него обойдемся!
Они выпили по рюмке и стали закусывать.
– Ты Петра Ивановича ждала? – спросила Александра Михайловна.
– Кого ждала, того нету! – засмеялась Таня, выскребая из склизкой кильки коричневые внутренности.
Потом вдруг перестала смеяться и замолчала.
– Второй уж раз что-то не приходит, – задумчиво сказала она. – И прошлое воскресенье задаром прождала. Что это – уж не знаю. Скучно что-то. Думается, – может, он так себе только, за глупостями гнался! Повозился, свое получил – и прочь… – Таня молчала, размазывая вилкою внутренности нетронутой кильки. – Не должно бы этого быть, сто рублей нужны, чтоб в артель внести, а в нынешнее время разве легко такую невесту найти? А только видела я недавно, шел он с одного двора, – говорит: тетка больная, а мне думается, не от Феньки ли папиросницы он шел?.. Ну, выпьем еще! – лихо предложила она и налила по второй рюмке.
Прасковья Федоровна запротивилась.
– Ну, Танечка, что ты! Больно уж скоро!
– Ничего, а то с первой чтой-то закуска в рот не идет. Рюмочки маленькие.
– Вы когда же насчет свадьбы думаете? – спросила Прасковья Федоровна.
– Думали под филипповки венчаться.
Прасковья Федоровна вздохнула:
– И наша тогда же будет.
– А вы тоже замуж выходите? – спросила Александра Михайловна.
– Да.
– За кого?
– За портного одного. За кого же портнихе выходить! – засмеялась она.
– Такой противный! – заметила Таня. – Хромой, нос на сторону, рожа – вот!
Она смешно скосила губы и подперла пальцем нос на сторону. Все засмеялись.
– Хороший человек?
– Не знаю, я его мало видела, – равнодушно ответила Прасковья Федоровна.
Александра Михайловна помолчала.
– Что же вам спешить? Погодили бы, пригляделись. Знаете, другой раз бывает: поспешишь, а потом пожалеешь.
– Работать трудно, – устало произнесла Прасковья Федоровна. – Мастерская у хозяйки темная, все глаза болят. Профессор Донберг вылечил, а только сказал, чтоб больше не шить, а то ослепнешь.
– А может, и у мужа придется шить?
Прасковья Федоровна оживилась.
– Та работа легкая. Мужское платье всегда выгодно шить. А дамская работа, вы знаете, какая капризная: чтоб платье и отделка под тон были, чтоб жанр соблюсти, чтоб фасон подходил к лицу. Учительница – она требует, чтоб фасон был серьезный. Душеньке какой-нибудь, – ей шик надобен.
– Бывает так: выйдешь не подумавши, а потом другого полюбишь, – задумчиво проговорила Александра Михайловна.
Прасковья Федоровна хитро улыбнулась, скользнула взглядом в сторону и, покраснев, искоса взглянула на Александру Михайловну.
– Да я и сейчас люблю!
И далекий отблеск глубоко скрытого, стыдящегося чувства слабо осветил ее лицо.
– Что же за него не идете?
– Да он меня не любит.
– А он знает, что вы его любите?
– Может, и не знает… А зачем к нам не ходит? Любил бы, так ходил.
Ее худое лицо с большими черными глазами продолжало светиться, на губах легла девически-застенчивая улыбка.
– Нет, мой совет, подождали бы, – повторила Александра Михайловна.
– Теперь уж нельзя: обручальные кольца куплены… А только не дай бог, чтоб тот на обручение или на свадьбу ко мне попал, – то-то мне будет стыдно!
Прасковья Федоровна задумалась. Отблеск с ее лица исчез.
– Знаете, какие мне иногда глупости приходят в голову? – медленно проговорила она.
– Какие?
Прасковья Федоровна помолчала и удивленно раскрыла глаза.
– Зачем жить!
– Да что вы?
– Ей-богу! – с улыбкой подтвердила она.
Таня, засунув руки меж колен, блестящими от хмеля глазами смотрела вдаль.
– Ну, будет, что там!.. Скучно! – вдруг сказала она. – Давайте что-нибудь веселое делать. Эх, музыки нету, я бы потанцевала!
Она уперлась рукою в бок и заплясала, веселая и удалая, притопывая каблуками.
– Ну, ну, пойте! – настойчиво приказала Таня, стараясь рассеять налегшую на всех тучу тоски.
Она кружилась, притопывала ногами и вздрагивала плечом, совсем как деревенская девка, и было смешно видеть это у ней, затянутой в корсет, с пушистою, изящною прическою. Александра Михайловна и Прасковья Федоровна подпевали и хлопали в такт ладошами. У Александры Михайловны кружилась голова. От вольных, удалых движений Тани становилось на душе вольно, вырастали крылья, и казалось – все пустяки и жить на свете вовсе не так уж скучно.
– Дернем еще! – снова предложила Таня и быстро налила рюмки.
Прасковья Федоровна отказалась.
– Дернем! – лихо ответила Александра Михайловна, с влажными губами, часто и дробно смеясь.
В голове ее закружилось сильнее, становилось все веселее и вольнее; она подтопывала Тане, хлопала в такт ладошами и подпевала: "Эх!.. эх!.."
Запыхавшаяся Таня опустилась на кровать рядом с Прасковьей Федоровной и обняла ее.
– Ну, Парашенька, ты нам теперь спой!
Прасковья Федоровна, задумчиво смотревшая в окно, улыбалась.
Она стала петь. Пела она цыганские романсы и с цыганским пошибом. Голос у нее был звучный и сильный, казалось, ему было тесно в комнате, он бился о стены, словно стараясь раздвинуть их.
Дай упиться
И насладиться
Жизнью земной
Вместе с тобой!
Александра Михайловна сидела у окна. В раскрытое окно рвался ветер и обвевал разгоревшееся лицо. За березами палисадника теперь почти непрерывно вспыхивали бесшумные молнии. Прасковья Федоровна пела, задорно обрывала одни слова и с негою растягивала другие.
Предательский звук поцелуя
Разы-дался в ночи-ной тишине…
Песня жгла жаждою страсти и ласк. И песня эта, и шедшие из тьмы шорохи, и разогретая хмелем кровь – все томило душу, и хотелось сладко плакать. Но тяжело лежала в душе мутная тоска и не давала подняться светлым слезам.
– Спой "Пару гнедых", – вдруг попросила Таня.
Прасковья Федоровна улыбнулась.
– Ну, Таня, что ты? Мне плакать не хочется!
– Ну, спой! Параша, спо-ой!.. – настойчиво и нетерпеливо повторила Таня.
– Вот какая… упрямая. Ну, хорошо!
Прасковья Федоровна запела. Пела она о том, какими раньше хорошими лошадьми были эти гнедые. "Ваша хозяйка в старинные годы много имела хозяев сама… Юный корнет и седой генерал – каждый искал в ней любви и забавы…" И вот она состарилась и грязною нищенкою умирает в углу. И та же пара гнедых, теперь тощих и голодных, везет ее на кладбище.
Тихо туманное утро в столице.
По улице медленно дроги ползут.
Голос певицы вдруг оборвался, она замолчала. Александра Михайловна низко опустила голову. Мутная тоска вздымалась с душевного дна, душили светлые слезы; и другие слезы, горькие, как полынь, подступали к горлу.
– Что это, слезы выступают! Вот смешно! – засмеялась Прасковья Федоровна, быстро утерла глаза и продолжала:
В гробе сосновом останки блудницы
Пара гнедых еле-еле везут…
Кто ж провожает ее на кладбище?
Нет у нее ни друзей, ни… родных…
И опять голос ее оборвался. Александра Михайловна всхлипнула. Таня наклонилась над столом, сжав руками виски. И сидели они все трое и, уткнувшись в руки, ревели, не стыдясь друг друга, и каждая думала о себе…
Александра Михайловна воротилась домой поздно, пьяная и печальная. В комнате было еще душнее, пьяный тряпичник спал, раскинувшись на кровати; его жидкая бороденка уморительно торчала кверху, на лице было смешение добродушия и тупого зверства; жена его, как тень, сидела на табурете, растрепанная, почти голая и страшная; левый глаз не был виден под огромным, раздувшимся синяком, а правый горел, как уголь. По крыше барабанил крупный дождь.
Александра Михайловна подняла спящую Зину и целовала ее и плакала.
VII
В этом году Семидалов праздновал на Успение двадцатипятилетие существования своего переплетно-брошировочного заведения.
Накануне всех девушек заставили с обеда мыть, чистить и убирать мастерские. Они ворчали и возмущались, говорили, что они не полы мыть нанимались, да и поломойки моют полы за деньги, а их заставляют работать даром. Однако все мыли, злые и угрюмые от унизительности работы и несправедливости.
Торжество началось молебном. Впереди стоял вместе с женою Семидалов, во фраке, с приветливым, готовым на ласку лицом. Его окружали конторщики и мастера, а за ними толпились подмастерья и девушки. После молебна фотограф, присланный по заказу Семидалова из газетной редакции, снял на дворе общую группу, с хозяином и мастерами в центре.
Странно было видеть, как вежливо и предупредительно разговаривал теперь Семидалов с фальцовщицами, – совсем как с дамами своего круга. Они, принаряженные, приятно улыбались и на его шутки тоже отвечали шутками. Александра Михайловна, с завитою гривкою на лбу, так же приятно улыбалась, разговаривала с ним, как с добрым знакомым, и старалась незаметно прикрыть рукою заштопанный локоть на своей парадной кофточке.
– Ну, господа, прошу покорно закусить! – объявил Семидалов.
Один стол был накрыт в конторе для хозяина, мастеров и конторщиков, другой – внизу – для подмастерьев, третий – в брошировочной для девушек. Фальцовщицы поднялись наверх и нерешительно толкались вокруг стола. Среди бутылок стояли на больших блюдах два огромных нарезанных пирога, кругом на тарелках пестрели закуски.
– С чем пирог-то?
– С визигой.
– Ишь, на икону всегда только водку и пиво ставят, а сегодня и наливка и вино… И сардинки тоже.
– Это как же, сюда и детей можно приводить? – спросила Александра Михайловна Таню.
У стола неизвестно откуда появились дети всех возрастов и жались к своим матерям.
– Д-да… Не гонят, – ответила Таня.
– Эх, Зину я не привела, не знала! – вздохнула Александра Михайловна.
Толпа девушек всколыхнулась и подтянулась. Вошел Семидалов в сопровождении конторщика, Василия Матвеева и газетного репортера. Матвеев поспешно налил в маленькую рюмку рябиновки и подал на тарелке хозяину. Семидалов взял рюмку, поднял ее в уровень с плечом и обратился к девушкам с речью. Василий Матвеев тем временем наливал в рюмки девушек водку и наливки. Хозяин говорил что-то чувствительное насчет их совместной работы в течение двадцати пяти лет, насчет того, что интересы его работниц всегда были ему так же дороги, как и его собственные; попросил и впредь со всякою нуждою прямо и откровенно обращаться к нему. Девушки слушали и беспокойно косились на стол, высматривая закуску.
Хозяин кончил, перечокался с девушками и вышел. Вдруг как будто ветром колыхнуло девушек и бросило всех к столу. Александра Михайловна получила толчок в бок и посторонилась; стол скрылся за жадно наклоненными спинами и быстро двигавшимися локтями. Фокина со злым, решительным лицом проталкивалась из толпы, держа в руках бутылку портвейна и тарелку с тремя большими кусками пирога. Гавриловна хватала бутылку с английской горькой, Манька жадно ела сардинки из большой жестянки.
– Да полегче же, господа! Что это за безобразие! – возмущались голоса.
Полякова сердито кричала Маньке:
– Ты что все сардинки забрала? Съела пару и передай дальше, возьми чего другого!
Александра Михайловна, прислонившись к верстаку, изумленно смотрела. В дверях стоял старый конторщик и хохотал, глядя на свалку у стола. Снизу, пережевывая закуску, поднялись подмастерья, заглядывали в дверь и посмеивались.
К Александре Михайловне подошла Таня с двумя кусками пирога на тарелке.
– Вы что же не берете ничего?
– Я подожду, когда они возьмут, – сдержанно ответила Александра Михайловна.
Таня улыбнулась.
– Тогда вам ничего не достанется. Вот вам кусок, давайте вместе есть.
Стол опустел. Фальцовщицы, спиною друг к другу, поедали по углам добычу и оделяли ею приведенных детей.
– Это у вас всегда так? – спросила удивленная Александра Михайловна.
Таня, закусив губу, с презрением оглядывала деливших добычу девушек и смеявшихся в дверях подмастерьев.
– Тут, у девушек, всегда. В переплетной, у подмастерьев, там все честь-честью делается: выпьют, закусят, потом опять выпьют. А здесь – только моргни, все расхватают. Такие жадины, боятся, как бы кому больше не досталось. Другая тут поест, еще вниз идет, к подмастерьям. Те ее, конечно, гонят прочь: "Чего тебе тут? Вам там наверху накрыто!.."
Закуски были съедены, напитки выпиты. Столы отодвинуты в сторону, явились подмастерья. Начались танцы. Пожилые работницы уходили с детьми домой.