Между тем наблюдательный пункт не отзывался по довольно простой причине: наблюдатель, сидя на дереве, разговаривал с худой рыжей девчонкой лет четырнадцати, вдруг появившейся на опушке.
Она была в лохмотьях, покрытых густым слоем тяжелой августовской пыли. Длинные босые ноги с черными, сбитыми в кровь пальцами показывали, что она пробежала не один десяток верст. Пот бежал по черному носу и по костистым вискам. Рот, открывшийся, как у рыбы, дышал тяжело. Зеленые глаза на воспаленном лице казались почти белыми.
Если бы не аккуратная ситцевая лента в рыжей косе, не круглый железный гребешок в волосах надо лбом, ее можно было бы признать за деревенскую побирушку.
– Стой! – закричал наблюдатель.
– Стою, – ответила девочка.
– Подойди к дереву.
– Уже подошла.
– Ты что в нашем лесочке делаешь?
– Брата своего шукаю.
– Та у тебя повылазило, чи шо? Какой может быть брат, когда тут позиция! Вертай назад, откуда пришла.
– А тут кака позиция? Гайдамацкая чи селянская?
– Селянская.
– Мне селянскую позицию и треба.
– Фрося?! – произнес вдруг Микола, как раз вышедший в это время к наблюдательному пункту. – Накажи меня бог, Фроська… – И он, повернувшись лицом к лесочку, закричал: – Гей, Семен! Бросай орудию, – до нас Фросичка прийшла!
С этими словами он отвел девочку на бивак. Она еле шла, при каждом шажке покусывая губы.
Едва Семен увидел сестру, как предчувствие несчастья охватило его.
– Здравствуй, Фрося. Что там у вас случилось? Какое происшествие? – сказал Семен, всматриваясь в ее лицо.
– Все, слава богу, пока благополучно, – ответила Фрося, озираясь по сторонам блуждающими глазами. – У вас тут нигде нема водички напиться?
Она крепко зажмурилась, как бы перемогаясь, оскалила стиснутые зубы, но не перемоглась, и вдруг рыданья вырвались и потрясли ее с ног до головы.
– Ой, люди! Нема больше сил терпеть, что теи проклятущие злыдни над нами роблят. Позабирали все чисто, куска хлеба нигде не оставили. Люди в степь идут – панский хлеб убирать, – так не можут идти, от голода падают на землю. А гайдамаки их прикладами подымают и гонют, та еще насмехаются. Люди все с себя поскидали и последнюю вещь из хаты на базар отнесли, чтобы гроши собрать на уплату Клембовскому. А у кого грошей нема заплатить, тех не пожалели никого – ни старого старика, ни маленького хлопчика, ни женщину с грудным дитём. Всех чисто загнали на двор в экономию Клембовского, поодиночке вызывали в сарай и тама клали на мешок с овсом, пороли. Два человека держали за руки, два – за ноги, один – за голову, а один бил до тех пор, пока человек уже не уставал кричать. Бил кого батогом, а кого шомполом. Ой, Семен, брате мий родный! Все чисто у нас позабирали. Ничего не оставили. И за лошадь ще триста карбованцев наложили заплатить, а как у нас грошей не было, то и нас с мамой тоже таскали в тот сарай и били батогами, пока мы не устанем кричать. Меня еще, слава богу, били недолго – бо я скоро устала кричать и сомлела. А маму, как она кричать не схотела, то били ее долго и над нею насмехались гайдамаки. Совсем ее покалечили, так, что она уже больше работать не может. И она теперь с торбою ходит по волости по всех дорогах, просит у людей, кто что подаст. И ей никто не подает, потому что самим нечего кушать. А Софью Ткаченко ее батька выдает за самого помещика Клембовского.
Помутилось в глазах у Семена.
– Стой! Сама Софья схотела?
– Ни. Ее батька насильно заставляет. Он ее в погреб посадил и держит вторую неделю. Запрошлую ночь я потихоньку до Ткаченок во двор порелезла – с Сонькой через замок разговаривала. И она через замок сильно плакала и мне сказала: "Ради бога, сказала, бежи, Фросичка, до Семена, найди его где хотишь и передай, что злыдни нас разлучают. Передай ему, что, может, он за меня уже и думать перестал, но я за него ночей не сплю и все думаю и надеюсь на него одного, что он меня отобьет. И еще передай ему – пускай торопится".
– Когда свадьба?
– Зараз. Сегодня вечером в нашей церкви будут венчаться.
– Ще мы это побачим! – закричал Семен и было поворотился, чтоб бежать до командира, но тут же увидел его самого вместе с штабом и всех бойцов, в молчании стоявших вокруг. – Товарищ командир и товарищи бойцы, слухали вы все это?
– Слухали.
– А когда слухали, то чего ж вы доси стоите и не садитесь по коням? Товарищ командир, Зиновий Петрович, подымай отряд!
– Ни, Семен. Без приказа губревкома и без артиллерии поднять отряд не имею права. Бо этот отряд принадлежит не нам с тобой, а принадлежит он всему трудовому народу и в первую очередь Советской власти. Такая есть воинская дисциплина. Ты это, Котко, как старый солдат, должен добре сам понимать.
– Значит, выходит дело, что через тую воинскую дисциплину пропадает моя доля?
– Ни, Семен. За свою долю бейся сам. Забирай любую бричку с нашего парка, запрягай пару каких завгодно коней, хоть самых наилучших, ставь пулемет с патронами. И с богом. Я против этого ничего тебе не скажу.
И не успел еще командир дойти до своего куреня, как уже из лесочка вылетела наилучшая поповская бричка на паре наилучших трофейных коней.
Микола и Фроська сидели на козлах. Семен, припав к пулемету, подпрыгивал на заднем сиденье. Скамеечка против него пока что была пустая и в любой момент могла принять четвертого пассажира.
А солнце уже перешло за полдень. Степной ветер свистел в ушах. И навстречу наилучшим трофейным коням Семена, высоко над жнивьем, распустив гривы и надув белоснежные груди, летели в пустынном небе кочевые табуны облаков.
Солнце совсем наклонилось. Вот оно скользнуло по далеким курганам и кануло за край степи.
Суслик в последний раз выглянул из своей норки и нежно посвистел.
– Микола, погоняй, не жалей! Давай им хорошего кнута!
– Я не жалею!
Пена срывалась с лошадиных морд, улетала вверх и садилась в степи на бессмертники.
Красная звезда Марс показалась в небе.
Тем же ходом, как выскочила за полдень из лесочка, влетела бричка в темное село. Одна церковь посреди него горела золотыми кострами окон. Народ на паперти ахнул, узнав Семена. Он на ходу выскочил из брички с лимонкой в каждой руке.
– Повенчали?
– Ще ни. Только что жениха встретили.
Семен вошел в церковь и тотчас увидел Софью. Убранная монистами и лентами, с головою, покрытой серпянкой, она стояла перед аналоем рядом с Клембовским. Жених был в алом ментике с доломаном и с украшенной вензелями лядункой у лакированного голенища.
Положив перед собой лазурную руку на саблю, а другою рукой прижимая к груди боевую гусарскую фуражку, Клембовский выставил колено и чуть наклонил узкую голову, над которой чья-то рука в белой перчатке держала венец.
Трескучий жар множества свечей непривычным заревом наполнял бедную деревенскую церковь. Даже всевидящее око в треугольнике желтых лучей и бог Саваоф посреди звездного неба, грубо написанного синькой в куполе церкви, – были ясно видны Семену.
Но больше он ничего не заметил. Все остальное слилось для него в одно безотчетное впечатление печального праздника.
– Сонька, бежи до мене! – закричал Семен, поднимая над головой гранату.
Софья как будто только этого голоса и дожидалась. Не вздрогнув и не вскрикнув, она проворно обернулась и, расталкивая людей, бросилась навстречу Семену. Она подбежала и схватила его за рукав.
– Подожди. Не чипляйся, – с досадой пробормотал он. – Бежи зараз на улицу в нашу бричку.
Один миг – и девушка уже была на улице. Но общее оцепенение прошло. К Семену кинулись. Семен увидел близко возле себя Ткаченко в полной парадной форме. Форма эта была странная. Гайдамацкая. Четыре Георгиевских креста по-прежнему лежали поперек груди. Погоны были старой армии, но только не фельдфебельские, а офицерские, золотые, с одной звездочкой.
Семен ударил Ткаченко локтем в грудь и замахнулся гранатой.
– Побережись, бо покалечу! – крикнул он.
Люди шарахнулись от него. Он выбежал на паперть и оттуда через открытые настежь двери с силой швырнул гранату назад, в самую середину церкви.
Страшным рывком воздуха задуло свечи. Стекла выскочили из рам. Паникадило посыпалось.
А Семен уже вскакивал в бричку, где, обхватив пулемет окоченевшими руками, лежала Софья.
– Езжай!
– Езжаю!
Кони помчались.
С паперти вслед беглецам захлопали выстрелы. Пули пропели почти неслышно, заглушенные свистом ветра.
Бричка поравнялась с кузней. Дальше открывалась степь. И в тот же миг из-за кузни наперерез бричке ударил конный разъезд гайдамаков. Бричка стала. Семен не успел опомниться, как был повален на землю и скручен. Двое гайдамаков рубили шашками постромки. Трое – тащили с козел Миколу, который отбивался кнутом. Сомлевшая Софья неподвижно лежала поперек дороги, рядом белела в темноте упавшая с головы серпянка. Через пять минут все было кончено.
И никто не заметил Фроськи.
Как только разъезд гайдамаков ударил из-за кузни, девочка спрыгнула на ходу с брички и легла к дереву.
Трофейные кони, волоча обрубленные впопыхах постромки, прошли мимо нее. Она подобралась к одной из лошадей, схватилась за гриву, вскарабкалась, взмахнула локтями, ударила изо всех сил босыми пятками под брюхо и пропала в темноте.
Пленников отвели в село.
Глава XXIX
Суд
Страшно впасти у кайдани.
Умирать в неволi…
Шевченко
А на другой день, не взошло еще солнце, как за селом на шляху встала черная туча пыли. На этот раз шла не только немецкая пехота и кавалерия, – немецкая гаубичная батарея снималась с передков в полуверсте от села на кургане.
И едва только над степью брызнули первые солнечные лучи, как в хрустальном воздухе заиграл военный рожок.
Десять гаубичных выстрелов сделали немцы по селу. Пять бомб, одна в одну, легли в хозяйство Котко, подняли его на воздух и срыли с лица земли, только черная яма осталась. Другие пять бомб, одна в одну, легли в хозяйство Ивасенко, подняли его на воздух и тоже срыли с лица земли, только черная яма осталась.
И военный рожок сыграл отбой.
А возле полудня в село на двух экипажах, окруженных драгунами, въехал немецкий суд.
На открытом крыльце клембовского дома поставили стол и четыре стула. Стол покрыли привезенным с собою синим сукном и разложили карандаши и бумаги.
На стулья сели председатель военно-полевого суда обер-лейтенант фон Вирхов, докладчик – прокурор господин Беренс и защитник – агрономический офицер лейтенант Румпель.
Четвертый стул занял переводчик, чиновник министерства земледелия гетмана Скоропадского, господин Соловьев. Правая рука его висела на черной косынке. Как шафер он находился в церкви и был оцарапан при взрыве. Вследствие этого он вынимал портсигар и закуривал левой рукой.
Два свидетеля находились тут же. Раненный в голову ротмистр Клембовский лежал, забинтованный, на походной кровати. Рядом с ним стоял навытяжку прапорщик Ткаченко – целый и невредимый.
Семена Котко и Миколу Ивасенко ввели под конвоем и поставили перед судом.
– Альзо, – сказал обер-лейтенант фон Вирхов и воздушным движением посадил в глаз свое стеклышко.
– Не теряя времени, – перевел Соловьев, закуривая левой рукой.
Суд продолжался четверть часа.
– Так вот какое дело, братцы, – сказал наконец Соловьев, вставая, и приблизил к глазам лист бумаги, исписанный карандашом. – Объявляется приговор. "Крестьянин Семен Котко и крестьянин Николай Ивасенко за нападение и убийство немецкого часового – раз, за незаконное хранение оружия – два и за налет на церковь во время богослужения, при котором от взрыва ручной гранаты ранены ротмистр Клембовский и чиновник министерства земледелия Соловьев, что полностью подтверждается свидетельскими показаниями, а также признанием самих подсудимых, – германским военно-полевым судом приговариваются к смертной казни через расстрел. Приговор привести в исполнение публично через два часа. Председатель суда обер-лейтенант фон Вирхов". Все. До свиданья.
Обер-лейтенант махнул перчаткой. Семена и Миколу увели обратно в сарай.
– Ну, теперь я тебя могу спросить, – с трудом размыкая очерствевшие губы, сказал Микола, когда они остались одни и сели на солому, – у тебя ще душа в теле, чи ни?
– Моя душа уже с четырнадцатого года вышла наружу, – пытаясь улыбнуться, ответил Семен.
– А моя ще держится, – прошептал Микола и вдруг положил голову на плечо Семена. – Ой, боже ж мий, боже! Разве гадал я ще на прошлой неделе, что не минует меня сегодня германская пуля! – И он заплакал про себя, как ребенок.
– Цыц, – строго сказал Семен. – Нехай люди не чуют.
Он отвалился головой к стене сарая, раскинул по соломе ноги и, поправив за спиной связанные руки, запел вызывающе громко и вместе с тем заунывно старую украинскую песню, знакомую смолоду:
Бул у ме-ене коняка,
Бул коняка-разбийжака,
Була шабля, тай ружниця,
Тай дивчина-чаровница…
Время двигалось странно. То оно неслось с неслыханной скоростью, так, что леденело сердце, то вдруг останавливалось и повисало над головой всей своей непереносимой тяжестью. Так прошел один час, и уже второй час был на излете. Недалеко на селе проиграл военный рожок.
Загремел засов. Дверь отворилась. В гайдамацкой шапке с красным верхом вошел Ткаченко.
– Что, Котко, песни спиваешь? – сказал он, остановившись против Семена. – Торопись спивать, а то время у тебя уже мало остается.
Ничего не ответил ему на это Семен. Ткаченко прошелся перед ним туда и обратно, как перед фронтом, и снова остановился, тремя пальцами разглаживая ус.
– Не хотишь со мной разговаривать? Довольно глупо. Может быть, ты до меня что-нибудь имеешь, а я до тебя ничего не имею. Жалко мне тебя, Котко, в твой последний час.
– Пожалел волк кобылу, оставил хвост тай гриву. Не треба мне этого. Вертай назад, откуда пришел, чтоб я в свой последний час не видел твоей поганой морды.
– Опять же глупость. Дурак ты, Котко, дурак. Как был всегда дураком, так дураком и выйдешь сейчас перед пехотным взводом.
– Жалко, что руки мне теи злыдни поскручивали, – прошептал, скрипя зубами, Микола.
Но Ткаченко даже прямым взглядом его не удостоил, а лишь только покосился с усмешкой.
– И, если хочешь, Котко, я тебе могу сказать в твой последний час, – продолжал он, – в чем есть твоя деревенская дурость. Не понял ты, Котко, политики. Не сварил котелок. Залетел ты в своих думках чересчур высоко. Захотелось тебе сразу получить все счастье, какое только ни есть на земле. Очи у тебя, Котко, сильно завидущие, а руки еще сильней того загребущие. Увидел ты красивую дивчину и сразу же до нее своими лапами – цоп! И не сварил твой котелок, что, может быть, тая дивчина – богатая дочка образованного человека, твоего непосредственного начальника, и она до тебя, бедняка, не пара. Затем увидел ты клембовскую гладкую худобу и клембовскую хорошую землю и сразу же их своими холопскими лапами – цоп! И не сварил твой котелок, что эта гладкая худоба, и эта хорошая земля, и эти новые сельскохозяйственные машины есть священная, нерушимая собственность хозяина нашего, царем и богом над нами поставленного господина Клембовского. Но и этого показалось мало завидущим твоим глазам и загребущим твоим рукам. Увидел ты дальше, Котко, власть; власть – надо всем, что только ни есть на земле, под землей, в воде и на море: понравилась тебе тая власть, и ты пошел до своих сватов, до разбойников-большевиков, в их Совет депутатов и вместе с ними подлыми своими руками тую божескую власть – цоп! И вот до чего тебя это все привело, Котко. А умные люди как поступают? Возьми меня. Я присягу свою свято исполнял. Я в думках своих чересчур высоко не залетал, а если когда и залетал, то держал это при себе. Я начальству своему уважал. Я чужую священную собственность сохранил как зеницу ока. Я муку через то от людей принимал. И я достиг. А ты не достиг. Кто теперь есть ты и кто я? Я теперь получил за верную службу от его светлости ясновельможного пана гетмана Скоропадского эти офицерские погоны. Я Соньку выдам за дворянина и сам дворянином, даст бог, сделаюсь по прошествии времени. А ты в неизвестной могиле сгинешь, как тая падаль.
– Брешешь! – закричал Семен, вскакивая. – Брешешь, шкура! Я из могилы выроюсь за свое счастье и костями буду душить вас, гадов!
Тут во второй раз проиграл на селе военный рожок.
– Мало твоего остается, Котко, мало. Может быть, и до десяти минут не хватит. Попрощаемся лучше навеки, как нам господь наш Исус Христос советует, ничего не имея друг на друга. Один раз ты меня уважил…
– Вот тогда я был главный дурак, когда уважил.
– Другой раз я тебя уважил. Третий раз опять ты меня уважил…
– И опять был дурак.
– Теперь я тебя в последний раз уважу. Закури, Котко, чтоб дома не журились.
Ткаченко вынул серебряный портсигар, достал из него папиросу и протянул ее к лицу Семена, желая вложить в рот. Но Семен резко отвел голову.
– Не треба! – крикнул Семен. – А за все твои слова, шкура, плюю в твои поганые очи.
И Котко плюнул в лицо Ткаченки.
Ткаченко отвернулся, вытерся носовым платком и ударил Семена нагайкой наотмашь поперек лица.
Глава XXX
Зиновий Петрович
Фрося скакала через степь, не останавливаясь.
Она изо всех сил колотила пятками лошадь, надеясь как можно скорее доскакать до отряда и выпросить помощь. Но не отъехала она от села и пятнадцати верст, как по степи показались огни.
На всем скаку трофейный конь внес ее в лагерь. Вокруг горели походные костры. Стояли пушки, не снятые с передков. Конь радостно заржал и остановился. Девочку окружили люди.
При свете костров многие лица показались Фросе знакомыми. Один отчетливо напоминал ей наблюдателя, с которым она разговаривала утром на опушке лесочка; другой был вылитый командир отряда; две бабы с детьми на руках и черные овцы со связанными ногами в повозке стояли перед глазами, как сон, приснившийся во второй раз.
Фрося сползла с лошади, пробормотала: "У вас тут нигде нема водички напиться?" – легла на землю и в тот же миг заснула.
Это был действительно тот самый повстанческий отряд. Через час после отъезда Семена прискакал наконец разведчик, привезший в шапке приказ губернского ревкома выступать. Отряд немедленно выступил и только что соединился с подоспевшей батареей.
Командир взглянул на обрубленные постромки, крякнул, подхватил спящую девочку под мышки и положил на подводу с бабами и овцами. Затем кинул на свои командирские плечи бурку и поднял отряд.
Отряд двигался медленно и осторожно. На рассвете он остановился в балке, верстах в семи от села. За одну эту ночь отряд увеличился втрое. Сельчане со всех сторон выходили в степь ему навстречу с конями и оружием и надевали поперек шапок червонные ленты. Теперь в отряде уже было не меньше как пятьсот бойцов, не считая батарейцев.