Жизнь Александры Ивановны - Некрасов Николай Алексеевич 2 стр.


Не успела она привесть в исполнение этого последнего намерения, как вдруг дверь растворилась и в комнату вошел мужчина среднего роста, довольно дородный и неуклюжий. Лицо его было рябо и некрасиво; около серых небольших глаз его почти не было век; нос, довольно большой, громко обвинял своего хозяина в близких сношениях с табаком. Одет он был в темно-зеленый поношенный сюртук, застегнутый доверху, и в панталоны такого же цвета, без штрипок; на ногах его были смазные немецкие сапоги, потускневшие от ненастной весенней погоды. Кроме того, надо прибавить, что он ежеминутно моргал бровями без всякой пощады. Картина, представившаяся его глазам, казалось, так поразила его, что он долго оставался неподвижным на одном месте, безмолвно устремив вопросительный взгляд на смущенное, испуганное лицо Александрины.

– - Ах, это вы, Карл Федорович! -- сказала наконец Александрина, стараясь преодолеть свое замешательство.-- Я вас сегодня не ожидала…

– - Да, видно, что вы меня сегодня не ожидали! -- отвечал Карл Федорович, как говорили в старину и как теперь выражаются люди, придерживающиеся старины, "с иронией", ломаным русским языком, искоса поглядывая на Сабельского.

Разговор опять прекратился. Александра Ивановна еще больше смутилась. Карл Федорович не переставал рассматривать Ореста. Орест был в положении человека, не знающего, что вокруг его происходит.

– - Мне еще надо поспеть к девяти часам к князю Л***, а потом я дал слово быть в десять часов на вечере у камергера Флотова,-- наконец сказал он, взял шляпу, рассеянно кивнул головою Александрине, сделал гримасу Карлу Федоровичу и вышел, ловко помахивая палкой из королевского дерева с костяным набалдашником, изображающим голову китайского мандарина пятой степени.

В комнате снова воцарилось молчание. Александрина, казалось, страшилась поднять глаза на Карла Федоровича. Он то переминал табак в табакерке, то чесал за ухом, не забывая беспрестанно моргать глазами…

– - Саперлот! -- наконец проворчал он и понюхал табаку; потом опять проворчал:-- Саперлот,-- опять понюхал табаку и… чихнул.

В комнате снова стало так тихо, что можно было услышать жужжание мухи.

– - А я уж было приготовил новую карету вместо старой коляски, которую вам дал покуда на подержание… Я нарочно торопил моих мастеровых, чтоб поскорей можно было праздновать свадьбу… Что я вам сделал, Александра Ивановна?.. За что вы меня так обидели? -- произнес с расстановкою, после долгого молчания, Карл Федорович голосом, полным чувства и внутреннего волнения.

– - Выслушайте меня,-- сказала Александра Ивановна…

– - Нечего выслушивать… Я не дурак, сударыня. Прощайте, бог с вами!.. Пойду я опять заниматься своим каретным мастерством: авось забуду вас…

– - Ради бога…

Дверь снова отворилась.

– - Что это? Никак Орест Андреевич у нас был опять. Я напилась чайку у Авдотьи Макаровны да иду домой; только я на лестницу, а он и пырь мне навстречу, да такой что-то печальной… Словно несолоно хлебал… Что ты ему молвила, Александрушка… Экой бессовестный -- не постыдился на глаза-то явиться…-- проговорила новопришедшая старуха в очках, снимая с себя верхнюю одежду.-- Ба! Карл Федорович! Вы здесь,-- продолжала она, увидев Карла Федоровича,-- просим милости… Что же вы так невесело смотрите?.. Что, уж вы не поссорились ли с невестой-то?.. Поцелуйтесь же, приголубьте друг друга.

– - Покорно вас благодарю, Анна Тарасьевна! -- сказал Карл Федорович, держа под. носом щепотку табаку, как надо полагать в нерешимости, которой ноздрей прежде понюхать…

– - Да что вы, словно как будто что-то у вас неладно?..

– - Спросите у вашей дочери.

Анна Тарасьевна взглянула на Александру Ивановну.

– - Мать моя, что за оказия! Что случилось, прости господи?

Александра Ивановна закрыла лицо платком и ничего не отвечала.

Анна Тарасьевна взглянула на Карла Федоровича. Он по-прежнему в нерешительности держал щепотку табаку под носом, но теперь уже на лице его можно было прочесть, что нерешительность более относилась к настоящему делу, чем к окончанию важного вопроса о табачной понюшке.

– - Да скажите хоть вы, батюшка Карл Федорович, что случилось? Или вы со мной комедию играете? Грех шутить над старостью, прости господи!

– - Я ничего не могу вам сказать… Прощайте.

– - Да останьтесь, батюшка, помилуйте…

– - Прощайте… Вы уж меня больше не увидите… Прощайте, Александра Ивановна… Я уж больше не приду…

– - Что! -- воскликнула Анна Тарасьевна в недоумении.

– - Куда нам, когда… ну да мой больше ничего сказать не станет… Прощайте…

Он ушел.

Несколько секунд Анна Тарасьевна пребыла безмолвною, неподвижною. Она была углублена в крепкую думу, терялась в каких-то догадках и предположениях… Наконец разум ее просветлел; она сделала быстрое движение к Александре Ивановне.

– - Так, так,-- начала она грозным голосом,-- опять накутила, сударушка! уж я предчувствовала! Детище балованное! что мне с тобой делать-то! Аль норовишь ты меня, старуху горемычную, в гроб уложить? Или тебе самой туда хочется?..

– - Да, да! -- сказала бедная жертва рыдая…

– - Погоди, дождешься скоро. Теперь уж нечего продавать; не на что надеяться… уж теперь, не сегодня завтра, придется нам умирать с голоду… вот убей бог, придется! Нашелся добрый человек, хотел было выпутать из беды… Богатый человек, свой завод каретный имеет… Я было и думала -- слава тебе господи, житье наше горемычное переменится… Он было уж и о свадьбе замышлял… нечего сказать, добрая душа! Уж чего он для нас не делал. Он и долги-то заплатил, и одежи-то тебе нашил, и коляску-то прислал… вишь, нежна больно… привыкла кататься как сыр в масле… пешком ходить не можешь… Уж чего бы, кажется, лучше! Так нет! опять сорванец тут как тут! Говори, озорница, где ты его нашла… как ты с ним съякшалась опять… Как ты перед женихом-то осрамилася…

Александра Ивановна ничего не отвечала: она знала, что оправдываться перед Анной Тарасьевной значило бы терять по-пустому слова.

– - Молчишь, озорница,-- продолжала старуха,-- видно, сказать-то нечего…

И пошла, и пошла Анна Тарасьевна мучить свою бедную падчерицу. И долго злилась она, и долго змеиный язык ее не уставал в изобретении обид всякого рода. И больно было слушать слова ее Александре Ивановне, и страшно рвалось сердце ее, да нечего было делать -- слушала… И горько было ей терпеть унижение от ехидной старухи, да нечего делать -- терпела… Есть минуты в жизни, в которые человеку больше ничего не остается, как или броситься в реку с камнем на шее, или позволить делать с собой, что кто захочет. Единственное утешение человеку тогда -- слезы!

III

ДРОЖКИ

– - Извозчик!

– - Куда прикажете?

– - На Английскую набережную.

– - Рубль двадцать.

– - Пятиалтынный.

– - Ни копейки меньше.

– - Двугривенный.

– - За четвертак, коли угодно, садитесь.

– - Двугривенный.

– - Нельзя-с.

– - Ну так не надо.

Дама, торговавшаяся с извозчиком, отвернулась и пошла по тротуару с твердым, по-видимому, намерением не заплатить больше двугривенного. Извозчик издали следовал за нею, с полной надеждою получить четвертак. Надежда его имела основанием, между прочим, то, что шаги дамы были тихи и неровны и явно обличали чрезмерную усталость или болезненное состояние идущей. По всему заметно было, что она, как выразился извозчик, "недалеко уйдет", то есть принуждена будет согласиться на его требование. Притом одежда ее, хотя поношенная и простая, была еще не до такой степени бедна, чтоб заставляла предполагать в ее владетельнице отсутствие пятачка серебром.

Однако ж дама не останавливалась, даже не оглядывалась. "Не потерять бы седока",-- подумал про себя извозчик, прикрикнул на лошадь и пустился догонять даму.

– - Право, недорого, сударыня,-- закричал он, поравнявшись с нею,-- дешевле никто не поедет. У меня дрожки славные: ловко сидеть; и лошадь такая ухарская -- мигом докатим!

– - Двугривенный,-- повторила дама и опять пошла вперед, не оглядываясь.

Извозчик опять отстал.

– - Нет, видно, тут взятки-то гладки… Пожалуй, и так, ни за копейку уйдет,-- сказал сам себе извозчик и снова прикрикнул на свою клячу.

– - Что ж, сударыня, угодно прокатиться?

– - Я уж сказала -- двугривенный. Извозчик помялся, почесал за ухом и сказал:

– - Ну, нечего делать, садитесь… барыня-то добрая… может, на водку прибавите…

Дама почти в совершенном изнеможении опустилась на дрожки. Извозчик прикрикнул; дрожки, которые, не в укор будь сказано их сметливому хозяину, не совсем-то напоминали форму обыкновенных дрожек, поехали мерного шагообразною рысью по тряской мостовой, которая, к прискорбию порядочных людей, как известно, до того самолюбива, что всякому проезжему немилосердно жужжит в уши об услугах, которые ему оказывает.

После получасовой езды дрожки наконец остановились у подъезда уже знакомого нам дома на Английской набережной.

– - Назад скоро поедете, сударыня? -- спросил извозчик, сдавая, с стесненным сердцем, сдачу с полтинника,

– - Скоро,-- сказала дама и вошла в швейцарскую.

– - Ради бога,-- сказала она швейцару,-- нельзя ли доложить обо мне барину так, чтобы никто, кроме его, не знал… Мне нужно его видеть на одну минуту…

Швейцар заспанными, красными глазами навыкате, которые, казалось, готовы были лопнуть от недавнего неумеренного употребления крепких напитков, смерил новопришедшую, приложил указательный палец ко лбу, как бы что-то вспоминая, и наконец сказал:

– - Лопни мои глаза, я вас где-то видел, сударыня!

– - Не об том дело; скажи, можешь ли ты сделать для меня услугу, о которой я тебя прошу.

– - А что вы говорили? Я, кажется, ничего не слыхал, отсохни правая рука -- ничего. Позвольте, кажется, четыре года назад…

Незнакомка повторила просьбу.

– - Вот уж хоть сейчас провались я сквозь землю,-- нельзя… Ах, батюшки! Ну так и есть -- я вас узнал! Та-та-та! Вот что!

– - Пожалуйста; я буду тебя благодарить,-- сказала дама с усилием, робко озираясь кругом.

– - Да говорю же я -- нельзя, а уж коли я говорю нельзя, так, значит, нельзя…

– - Ну так передай ему вот хоть это письмо поскорее… Ради бога! -- Дама с умоляющим видом подала швейцару письмо. Она была в чрезвычайном волнении, беспрестанно робко озиралась во все стороны, как будто боялась чего, как будто ей стыдно было положения, в котором она находилась.

– - Письмо? -- сказал швейцар.-- Провались я сквозь землю -- ничего не понимаю…

– - Кажется, нет ничего непонятного… Отдать…

– - Отдать, да как я его отдам?.. Ведь барина-то нет в Петербурге… отсохни рука по локоть -- нет… Он, видите, как говорят господа, давно уж вышел из границ: в Италию укатил!

Известие это, казалось, не слишком сильно поразило незнакомку. Напротив, при внимательном взгляде на нее, в первую минуту можно было еще прочесть на лице ее след какой-то нечаянной радости…

Она вышла из швейцарской.

В то время из ворот дома к подъезду его подлетела карста, лакей сошел с занятой и скрылся в швейцарской. Извозчик, который, втайне радуясь припрыснувшему дождичку, с нетерпением ждал возвращения незнакомки, при приближении кареты отъехал несколько в сторону…

– - Что ж, прикажете подавать, барыня? -- весело спросил он, увидя незнакомку…

– - На Петербургскую сторону.

– - В которую улицу?

– - К Карповке.

– - Два двугривенных.

– - Четвертак.

– - Нельзя-с; теперь грязно ходить; дождь-то порядочный… Седоков много будет… Платье испортить никому не охота.

– - Четвертак.

И опять началась сцена, подобная давешней, которую православные русские извозчики имеют привычку разыгрывать почти со всяким седоком своим, не имеющим охоты бросать им лишние деньги.

Ряда на нынешний раз состоялась за три гривенника. Дрожки тронулись. В то же время из дома, в котором была незнакомка, вышли мужчина и дама и сели в карету. Карета быстро промчалась мимо дрожек. Грязь от колес ее брызнула на платье и на лицо незнакомки. Односложное восклицание страха и удивления вылетело из уст ее…

– - Он здесь! Он не велел принимать меня… Но всё равно, по крайней мере, я избегла унижения! -- проговорила она через несколько мгновений, следя глазами за удаляющейся каретой…

В Петербурге, в числе многих прекрасных обыкновений, есть обыкновение строить домы с подвалами, то есть оно, если хотите, не совсем с подвалами, а, как бы вам сказать, с нижними жильями, которые до половины находятся в земле, а другою половиною смотрят на свет божий чрез небольшие окна, опирающиеся с улицы на мостовую. В них, как надобно полагать, жить чрезвычайно приятно. Во-первых, одно удовольствие нанимать квартиру

Ни на земле, ни под землею --

и притом за довольно дешевую цену в отношении к ценности других квартир -- должно возвышать человека до самого верхнего этажа дома, в подвале которого жить имеет он счастие. Во-вторых, его должно услаждать то, что он уже никогда не будет страдать чахоткою, если не получит ее во время обитания в вышеупомянутом жилище "ни на земле, ни под землею". В-третьих… но всех причин не перечтешь и до завтра… Чем предполагать, войдем лучше в один из таких подвалов и поверим предположения. Boт мы и вошли. Комната довольно чиста и опрятна; пол вымыт, выметен, мебель… Но где же тут мебель? Два плетеные стула, один кожаный; диван турецкий, зачиненный в разных местах русской выбойкой; столик маленький некрашеный, с отверстием в боку, напоминающим, что в нем был некогда ящик. Другой стол побольше в углу; на столе глиняная кружка, кувшин, несколько тарелок, три деревянные ложки и одна… позвольте… точно серебряная… что за роскошь? серебряная ложка! Налево от двери русская печка, которая, как можно заметить, несколько дней уже не топлена. На припечье сковорода, в углу дружно с кочергою ухват; в печурке сереньки, кремень и огниво. Направо от двери вешалка с женской одеждой; ее немного: три ситцевых платья, драдедамовый выношенный салоп и… позвольте… точно… бархатный черный капот, почти новый и прекрасно сделанный… опять роскошь!.. Но вот, кажется, и всё… нет… позвольте, мы забыли сказать главное. В дополнение ко всему, что мы описали, на диване сидела, сгорбившись, старушка с чулком в руке, который она старательно вязала, пристально глядя на свою работу в большие очки в медной оправе, которые были вздернуты на ее достаточно дородный нос.

В то самое время, когда она подбирала спустившиеся петли, дверь отворилась и в комнату вошла известная уже нам женщина.

– - Ну что? -- сказала старуха.

Новопришедшая печально покачала головой.

– - Как, ничего? Ах, безбожная душа!

– - Я его не видала.

– - Александра Ивановна, мать моя,-- побойся бога. Ты меня, бедную старуху, с голоду, что ли, уморить хочешь?

– - Я сделала всё, что могла; я решалась на унижение…

– - И, матушка, что тут за унижение!

– - Я решалась просить милостыни у человека, которого презираю, ненавижу…

– - Ну, что ж дальше?

– - Но бог сам не захотел допустить меня до этого унижения. Он меня не принял и, верно, никогда не примет, потому что велел сказывать, как я догадываюсь, нарочно для меня, что он уехал из Петербурга.

– - Ах, окаянной! Да ты-то чего смотрела…-- И старуха опять с ожесточением напустилась на Александру Ивановну, которую вы, верно, давно уже узнали.

– - Послушайте, Анна Тарасьевна,-- сказала несчастная жертва решительно,-- я долго терпела, теперь не могу терпеть больше. Вы несправедливы, мало того, вы жестоки ко мне. Вы делали меня одну виновницей наших горестей, нашей бедности -- я молчала; вы беспрестанно преследовали меня упреками и бранью -- я терпела. Вы заставляли меня делать больше, чем я могла,-- я не противоречила. Я сносила всё, потому что была действительно виновата, хотя не столько, сколько вы меня обвиняли, но все-таки много, очень много. Я даже радовалась, когда вы терзали мое сердце; для меня тут была сладкая, невыразимая отрада: я чувствовала, что еще в земной жизни начинаю искупать заблуждения неопытной молодости… Но всему есть конец; в сердце человека есть такие струны, которые, когда их неосторожно затронут, нелегко смиряются при всех усилиях воли и разума. Несмотря на ваше дурное обращение со мною, на вашу беспрестанную суровость ко мне, я старалась сколько могла о вашем спокойствии, более своего собственного. Я уже сказала и повторю не без гордости, что, когда я увидела вас плачущую, отчаивающуюся, с трепетом с часу на час ожидающую неумолимой нищеты,-- я решилась на величайшее унижение, какое только для меня возможно в жизни, я решилась принести для вас жертву, более которой я не могла принести ни для кого… Последнее, что оставалось мне в утешение,-- моя благородная гордость, право вечно и самостоятельно презирать низкого виновника моих страданий,-- я и тем решилась для вас пожертвовать… Я решилась преклонить перед ним колена, просить его помощи, просить у него куска хлеба, умолять его… тогда как целый ад в душе моей кипит против этого человека, когда при всех усилиях я не могу даже думать об нем без презрения; тогда как я знаю, что благодеяние его обожжет мою руку, лишит последнего спокойствия мое бедное, убитое сердце… И я решилась на всё это для вас… Не знаю, откуда взялась у меня решимость, но знаю, что если б теперь мне пришлось сделать это -- я бы не могла… О, боже мой! Не мучьте же меня, не язвите упреками, иначе я буду думать, что смирение мое неприятно богу!

Александра Ивановна подняла голову на старуху. На желтом, морщинистом лице ее заметно было борение разнородных чувств. Кроткие, убедительные слова страдалицы наконец заметно тронули черствую душу Анны Тарасьевны… В глазах ее заблистали слезы…

– - Так, так, дитя ты мое! Прости меня, если я виновата. Но ведь что же делать? Как подумаю, что мне, старухе, не сегодня завтра придется взять суму да идти по миру, так на сердце и заскребет. Уж тут, рада не рада, слово лишнее вымолвишь… А как пораздумаешь да поразгадаешь -- так во всем виноват он, злодей наш, чтоб ему ни дна ни покрышки. Вот хоть бы из-за чего вы разошлись с Карлом Федоровичем? Он хоть немец, а человек доброй, любил тебя и ты его…

– - Ах нет, я уже не могу любить. Только для вас, для вашего спокойствия я решалась пожертвовать ему жизнью, но… видно, так уж судьбе угодно; может быть, и к лучшему…

– - Так, дитя мое, верю. Да что мы будем делать-то… Вон хоть бы сегодня: и есть-то нечего, и истопить-то нечем, и хозяин-то за квартиру требует… говорил, что если сегодня же не отдадим, так из дому выгонит… От него станется… жид, прости господи! Вся надежда была… ну да что поминать… Послушай ты, дитятко мое, утешь ты меня, старуху слабую, сходи к графине-то…

– - Нет, нет!

– - Она такая добрая. Ономнясь меня встретила, так обрадовалась; уж я не ждала не гадала такого счастия -- чуть не обняла меня середи улицы! "Я, говорит, вас искала с самого приезда в Питер… вот уж четвертый год… ни слуху ни духу… Что, здорова ли Александра Ивановна?" А я ей: "Здорова, матушка графиня, много благодарна, что вспомнили!" -- "Где вы живете?" Я сказала ей, что здесь, так чуть не заплакала… "Шутка ли, говорит, в такую глушь забрались… видно, вы бедны… Приходите ко мне завтра же, приходите… да непременно…" Право, такая добрейшая! Отчего тебе не сходить-то к ней? Она тебя так любит… Сходи, утешь ты меня!.

Назад Дальше