Но приходило утро и нужно было схватываться и бежать на электричку, а потому все эстетические критерии опять уступали место злободневной необходимости. Занятия в институте начинались, если мне не изменяет память, то ли в половине девятого утра, то ли даже в восемь пятнадцать, и по этой причине нужно было просыпаться как минимум часов в шесть (чтобы успеть сгонять если не в сам туалет, то хотя бы за ближайший угол, потом протиснуться к одному из двух - на сто человек! - умывальников, приготовить себе какой-никакой чай на завтрак, добежать минут за пятнадцать до станции, затем ехать час в набитой до предела электричке, полчаса в переполненном злющими от недосыпа пассажирами метро, и т. д., и т. п.) - не удивительно, что стоило только во время этого бесконечного марафона плюхнуться на освободившееся сидение, и мы мгновенно вырубались, заваливаясь на сидевших рядом попутчиков. Да что там - сидя! За год этой нескончаемой езды я научился спать в электричке даже стоя... И вообще весь первый курс запомнился мне как некий сплошной галоп - на электричку, с электрички, в институт, из института, а по ночам ещё - кучи всевозможных графиков, которые мы вычерчивали цветными фломастерами, да переписывание каких-то пропущенных лекций, написание курсовых работ... Ну и особняком - дни получения стипендии, с традиционным заходом в магазин "Варна", где покупалась сразу целая куча бутылок недорогого, но более-менее качественного болгарского вина, которое мы начинали пить уже прямо в электричке, благо, что вечером, когда мы ехали к себе назад в Ашукинскую, они были почти всегда полупустыми.
Понятно, что во весь этот период жизни мне было не до поисков встречи с дедушкой... Ситуация стала меняться на благоприятную только к весне, когда нас начали переселять в новое шестнадцатиэтажное общежитие на Профсоюзной улице и, благодаря этому, высвобождалась целая куча времени, которую больше не надо было тратить на езду в электричке, а главное - между мной и им теперь оказывалось всего каких-нибудь полторы-две улицы расстояния (а как мне поведали много лет спустя, в те годы К. С. Москаленко жил уже в знаменитом "доме на набережной", то есть - совсем рядом с моим Горным институтом, находившимся возле станции метро "Октябрьская"). Но так уж случилось, что именно к этому времени я потерял, уснув в электричке, свой паспорт, и поэтому, не имея возможности выписаться со старого места и прописаться на новом, практически один из всего первого курса продолжал болтаться между Москвой и Ашукинской, ожидая, когда в местное отделение милиции придет ответ на посланный в Донбасс запрос, и мне наконец выпишут дубликат взамен утерянного. Но ответа все не было и не было, а когда он в конце концов пришел, то ушел в отпуск милиционер, в запертом столе которого осталось лежать мое "дело".
Сжалившись надо мной, дежурный местного ОВД объяснил мне однажды, где проживает необходимый мне инспектор, и, мешая в душе матерщину с молитвами, я потащился по почерневшему последнему снегу искать указанные улицу и номер дома.
Нашел. Вошел в калитку. Поднялся на крыльцо... И чуть не задохнулся от запаха самогона.
Зациклившись мыслями только на своем паспорте, начал стучать в запертую (явно изнутри) дверь. Не дождавшись ответа, прижался лицом к мутному стеклу веранды и вскоре разглядел в полумраке коридора припасенные для какой-то надобности ведра со снегом. И, опять ощутив запах самогона, обо всем догадался... Точно так же когда-то (чего уж греха таить!) поступала и моя мама, перегонявшая на самогон не съеденное за зиму варенье. Набрав в ведра необходимого для конденсации спиртовых паров снега, она, чтобы не оказаться застуканной за этим небезопасным занятием кем-нибудь из непрошенных гостей (а самогоноварение в те годы считалось деянием уголовно наказуемым, и за него могли не только крупно оштрафовать, но даже и посадить!), хитро набрасывала на скобу снаружи двери замок, чтобы думали, что дома никого нет, затем запирала дверь изнутри и водружала на печь объемистую кастрюлищу с брагой, приспособленную с помощью вставляемой сверху алюминиевой миски под самогонный аппарат...
Я отошел несколько шагов от крыльца инспекторского дома и, запрокинув голову, посмотрел на крышу. Из печной трубы энергичной колбасиной выползал густой дым. Повернувшись, я медленно поплелся через поселок назад в общагу.
Так прошла ещё одна неделя, затем ещё одна, и еще...
А там закончился четвертый семестр, и подошло время ехать на каникулы.
О-о-о! Кажется, ради них одних я сегодня снова готов пойти в какой-нибудь ненужный мне институт, чтобы терпеть там все эти коллоквиумы, зачеты, экзамены и прочее - лишь бы дождаться, когда, подбрасывая высоко в воздух свою кожаную папку, на институтское крыльцо выбежит очумевший от радости Стас Голубовский и дурным от нескрываемого счастья голосом закричит на весь Ленинский проспект: "Кани-и-икулы-ы!.." Разве же я когда-нибудь смогу забыть то чувство, с которым я, наскоро отметив с друзьями окончание первого курса, сел в фирменный поезд "Уголёк" (в те мифические по сегодняшним понятиям времена купейный билет в нем стоил всего каких-то четырнадцать рублей!) и отбыл на свою малую родину - в город Красноармейск Донецкой области, где 12 мая 1954 года я и появился на свет? Километрах в пяти отсюда, в большом селе Гришине, 11 мая 1902 года родился и будущий дважды Герой Советского Союза (в 1978 году он все-таки согласится принять вторую "Золотую Звезду") маршал СССР Кирилл Семенович Москаленко, доводившийся двоюродным братом матери моего отца и моей любимой бабуси Евдокии Фоминичны Бражко.
В конце шестидесятых годов от районного центра Красноармейска и до самого села Гришина появилась хорошая асфальтированная дорога, которую, как гласит одно из наших родовых преданий, дедушка проложил за свой собственный счет в подарок землякам и родственникам. Хотя, как я сегодня понимаю, сделать это тогда на свои личные деньги было бы весьма проблематично, да и зачем, спрашивается, дедушке нужно было это делать, если ему, члену ЦК КПСС с 1956 года и депутату Верховного Совета 2 - 10 созывов, достаточно было поднять в Москве телефонную трубку и намекнуть сектретарю Красноармейского райкома или Донецкого обкома партии о своем желании видеть эти пять - семь километров заасфальтированными, чтобы это пожелание практически тут же начало воплощаться в реальность!..
Вспоминая иной раз о давно миновавших днях, бабушка рассказывала, что будущий маршал СССР был в своей молодости настолько худой и длинношеий, что языкастые гришинские девчата, хихикая, присвоили ему между собой за это далеко не героическое и даже несколько обидное прозвище - Гусак. По её словам, в 1920 году он украл в селе единственного пригодного для верховой езды жеребца и ускакал на нем в Красную Армию, а годы спустя, сделавшись уже крупным советским военачальником, прислал в родное село целый табун из двух десятков породистых лошадей, девятнадцать из которых предназначались местному колхозу, а одна - остававшемуся жить в Гришине родному брату Кирилла Семеновича (кажется, его звали Григорием).
Если я ничего не перепутал в подслушанных детским ухом историях, то с этим самым братом Кириллу Семеновичу довелось возиться практически до самого конца его жизни. Наиболее отчетливо помню рассказ о каком-то бесконечно длившемся ремонте братового дома, которым уже в шестидесятые годы занимался прямо из Москвы К. С. Москаленко. Сначала он, по своему неведению, два или три раза просто присылал брату крупные суммы денег, чтобы тот сам отремонтировал на них дом, в котором жил в Гришине. Однако брат эти тысячи благополучно (и довольно быстро) пропивал и опять жаловался маршалу на то, что его заливают дожди сквозь дырявую крышу. Тогда Кирилл Семенович перевел деньги на счет местного сельсовета, и тот нанял на них бригаду строителей, чтобы они привели в порядок жилище брата их знатного земляка. Строители привезли и разгрузили во дворе толь, доски и шифер, натащили полный дом банок с всевозможными лаками и красками, ящики со стеклом и гвоздями, и принялись за дело. Однако, прошло всего лишь несколько дней, как они вдруг обнаружили, что продолжать ремонтные работы им больше нечем - в выходные дни брат маршала повытаскивал из дома весь строительный материал и даже оставленные рабочими инструменты и за бутылку-другую попродавал все это своим односельчанам. И пришлось Кириллу Семеновичу в очередной раз перечислять деньги в сельсовет, но уже с жестким требованием: не оставлять без присмотра в доме брата ни единого гвоздя...
Рассказывали также о нескольких совершенных им поездках в Москву в гости к своему брату-маршалу. Схема каждой из таких поездок выглядела примерно следующим образом. Он садился в поезд "Донецк - Москва", доезжал до столицы и, явившись в военную комендатуру Курского вокзала, заявлял, что он родной брат маршала Советского Союза К. С. Москаленко. После проверки его документов, комендатура созванивалась с секретарем Кирилла Семеновича и либо на своем, либо на присланном из Министерства обороны (а начиная с 1962 года, Москаленко являлся заместителем министра обороны СССР) автомобиле доставляла брата по указанному маршалом адресу. Там его отмывали, одевали, кормили красной и черной икрой, выслушивали скучные рассказы о том, кто из дальних сельских родственников ещё жив, а кто за последние годы умер, как обстоят дела с видом на нынешний урожай пшеницы и каковы успехи в местном животноводстве.
Ну, а вечером на дачу или в квартиру к Кириллу Семеновичу приезжали высокопоставленные гости - коллеги по Министерству обороны, члены ЦК КПСС, известные деятели науки, культуры. Накрывался богатый стол, появлялись диковинные бутылки с заморскими этикетками. Григорий Семенович заметно оживлялся, наливал себе для пробы из одной, из другой, из третьей... Его быстро развозило, он начинал, как говорится, "выступать", швырял об пол какую-нибудь дорогую чашку или тарелку и...
И просыпался уже у себя дома в Гришине.
Как утверждалось в этих историях, напившегося брательника прямо с маршальской дачи (или квартиры) увозили на один из аэродромов Московского военного округа, забрасывали в бессознательном состоянии в маршальский самолет, довозили по воздуху до Донецка (благо, что лететь-то было всего один час двадцать минут), перегружали там в вызванный по спецсвязи армейский автомобиль и уже на нем доставляли так и не проснувшегося гуляку до порога его утопающего в садах дома.
А сады у нас были действительно знатные, да и вообще места вокруг лежали привольные, помню, забравшись на громадную старую вишню в бабусином саду, я мог часами глядеть на выглядывающие из густых крон черепичные крыши и простирающиеся за ними желтые и зеленые нивы, посадки, уходящие к горизонту дороги - не зря же, завершая второй том своей книги "На Юго-Западном направлении", К. С. Москаленко не удержится и посвятит несколько страниц описанию тех мест, где он родился и вырос.
"Этот уголок Донбасса, - напишет он, - тогда, в начале века, представлял собой бескрайнюю ковыльную степь, изрезанную полями и прочерченную двумя небольшими речушками. По их берегам и раскинулось на много километров большое село Гришино.
Местность здесь была очень живописная. Летом село утопало в фруктовых садаха. По берегам речек росли ерасивые ивы и вербы. За селом лежали большие пруды, или, как у нас их называли, ставки. У одного из них чудесный лесок. Он был невелик, но в нем росли крупные лиственные и частью хвойные деревья с роскошными кронами и пышной зеленью. Особенно хорошо было укрыться в жаркую погоду в их прохладной тени. Сюда по вечерам и в праздничные дни стекалась молодежь села. Девчата и парубки затевали веселые игры и танцы под гармонь, пели чудные песни. Отсюда как на ладони была видна вся окружающая местность. Поближе к воде - густая трава, дальше огороды, лен и конопля. За ними во все стороны - ровная степь и поля, засеянные пшеницей, ячменем и овсом, бахчи с сочными и сладкими дынями и арбузами. Много дичи, степной птицы, перекликавшейся весенней и летней порой на разные голоса. Быть может, о таком уголке когда-то писал А. К. Толстой:
Ты знаешь край, где все обильем дышит,
Где реки льются чище серебра,
Где ветерок степной ковыль колышет,
В вишневых рощах тонут хутора,
Среди садов деревья гнутся долу
И до земли висит их плод тяжелый.
Шумя, тростник над озером трепещет,
И чист, и тих, и ясен свод небес,
Косарь поет, коса звенит и блещет,
Вдоль берега стоит кудрявый лес,
И к облакам, клубяся над водою,
Бежит дымок - синеющей струею.
Ты знаешь край, где нивы золотые
Испещрены лазурью васильков,
Среди степей курган времен Батыя,
Вдали стада пасущихся коров,
Обозов скрип, ковры цветущей гречи,
И вы, чубы - остатки славной Сечи!..
Много в этих вдохновенных словах поэта напоминает мне родное село..."
Таким образом из этой пространной цитаты видно, что, несмотря на свою сугубо воинскую судьбу (шутка ли, с 1920 по 1985 год - в армии!), дедушка мой был вовсе не чужд лиризма, о чем, собственно говоря, он и сам несколько далее проговаривается, сообщая, что "почти каждый год получал похвальные грамоты за успехи в учебе и книги, много книг - собрания сочинений Пушкина, Лермонтова, Гончарова, Тургенева, Данилевского и Л. Толстого. Так, уточняет он, - я стал обладателем небольшой, но драгоценной для меня библиотеки. Книги были моими друзьями с тех пор, как помню себя. Им отдавал все свободное время. Перечитал почти всю нашу сельскую библиотеку, обменивался книгами со сверстниками. Читал в общем-то бессистемно, все, что попадется. Но в то же время, как я теперь понимаю, бессознательно искал в книгах ответы на жгучие вопросы, с которыми сталкивала жизнь, невольно сравнивал прочитанное с тем, что видел вокруг себя..."
Наткнувшись в его воспоминаниях на этот абзац, я был не то, чтобы удивлен, но в буквальном смысле слова поражен открывшимся мне неожиданно сходством: ну надо же, точь-в-точь - я! Просто поразительно, как мы с ним похожи, хотя ни разу в жизни не виделись, и я думаю, что он вряд ли даже и знал о моем существовании. Может быть, конечно, в письмах с малой родины кто-то из родных и сообщал ему время от времени о том, что у такой-то из его сестер родился внук, у такого-то брата - внучка (а мы с ним родились почти в один день: он - 11-го, а я - 12 мая, так что хотя бы по этой причине, думал я, он должен был обратить на меня свое внимание), но скорее всего мы для него были существами уже совсем иного (как теперь говорят виртуального) мира.
Не стану скрывать, где-то на самом дне души, словно затонувшие в океанской пучине пиратские сокровища, хоронилась до поры до времени мысль поехать после окончания десятого класса в Москву и, разыскав там деда, воспользоваться его помощью, как трамплином, для вхождения в иные, более высокие сферы жизни. Будучи, как и он, человеком читающим и мечтательным, я класса уже, наверное, с пятого, если не раньше, ощущал в себе некое неясное томление, накатывавшее на меня обычно весной, когда аромат цветущих садов и сирени смешивался с запахом тлеющих терриконов, и в ночной тишине с какой-то обостренной отчетливостью становился слышен перестук колес проезжающих где-то вдалеке поездов... Душа наполнялась непонятной тоской, мир начинал казаться тесным, как бабушкино подворье, сердце рвалось куда-то на простор, хотелось вскочяить на (последнего в селе) тонконогого коня и усакать на нем в большую жизнь, в столицу, в свое непредсказуемо заманчивое будущее...
Когда я учился в седьмом классе, от нескольких полученных в шахтострое черепно-мозговых травм и наложившегося на них многолетнего пьянства сошел с ума мой отец, который после очередного учиненного им скандала схватил подвернувшийся под руку молоток и проломил мне, маме и моей сестре Аньке головы. С учетом того, что по счастливой случайности (или Божьему произволению) он не нашел тогда в темноте чулана топор и вынужден был из-за этого убивать нас молотком, все произошедшее с нами в ту осень можно было считать настоящей удачей. Правда, из-за того, что по выходе из больницы нам не на что стало жить, сестра вместо продолжения учебы вынуждена была пойти работать в шахтную библиотеку, но в этом даже оказалась своя очевидная польза. Помимо своей скудной библиотекарской зарплаты, она теперь постоянно приносила в дом книги и журналы, и точно так же, как это делал в свое время невиденный мной дедушка, я "бессознательно искал в книгах ответы на жгучие вопросы, с которыми сталкивала жизнь, невольно сравнивал прочитанное с тем, что видел вокруг себя..."
Хотя, честно говоря, что я мог видеть вокруг себя, кроме шахт на горизонте да шахтеров на улицах? Быт городка был пропитан этой темой, как шахтерские спецовки угольной пылью, даже названия у нас были образованы исключительно по отраслевому признаку - улица "Шахтерская", кинотеатр "Шахтер", кафе "Шахтарочка", гастроном "Шахтерский", площадь Погибших Шахтеров, поселок Шахты № 3-3 бис, город Шахты, футбольный клуб "Шахтер", остановка Шахтинская... И только иногда, чуть ли уже не как модернизм - ДК "Горняк", микрорайон "Горняцкий", гостиница "Дом Горняка".
В шестнадцать лет, выволакивая семью из нищеты, я пошел работать на шахту "Краснолиманская" и проишачил на ней до своего поступления в институт целых три с лишним года, сначала - в качестве ученика электрика на поверхности, потом - подземным мотористом, электрослесарем участка шахты, а под конец - и на самой высокооплачиваемой и уважаемой должности горнорабочего очистного забоя IV разряда или, как писали сокращенно в нарядах - ГРОЗ. (На соседней шахте "Родинская" такая же точно должность называлась почему-то уже просто - рабочий очистного забоя, то есть РОЗ. Так что в нашем городке из-за этого образовались как бы две профессиональные касты - РОЗы и ГРОЗы, которые постоянно соперничали между собой по части темпов добычи угля и размеров заработков.)
Жизнь тащилась по единообразной и, казалось, навеки установленной схеме - отцы вкалывали на шахтах, устанавливая рекорды суточной добычи угля, после смены пили в пивной водку и говорили о работе, их сыновья кое-как учились в школе, получая там свои двойки-тройки, а после уроков пили после вино в клубной уборной, дрались между собой на танцплощадке, а на другой день встречались в больнице в очереди к одному хирургу и обсуждали подробности вчерашней драки.
Мне - это было скучно. Может быть, именно поэтому я начал писать стихи и посещать литературное объединение "Мрiя" (что в переводе с украинского означает "Мечта") при районной газете "Маяк", которое вел её сотрудник Владимир Антонович Гришко, писавший на украинском языке нескончаемые "Сонеты Партии" и отправлявший их по почте в Донецкий Обком КПСС. Из стихов на русском языке мне запомнилась его поэма-оратория в честь 300-летия города Днепропетровска, сквозь которую эдаким стибренным у Маяковского рефреном проходили слова "гиганто-домно-главый мартено-огне-сад".