На куличках - Замятин Евгений Иванович


После появления в печати ранних повестей Замятина о нем громко заговорила критика, ставя его имя в один ряд с Буниным, Пришвиным, Куприным. Реалистические образы ранних повестей Замятина поднимаются до символизма, до обобщений, за которыми ощущается вечное противоборство добра и зла.

В своих произведениях, которые стали ярчайшим художественным документом времени, Замятин стремился к "настоящей правде", которая, по Достоевскому, "всегда неправдоподобна".

Содержание:

  • 1. Божий зевок 1

  • 2. Картофельный Рафаэль 1

  • 3. Петяшку крестят 2

  • 4. Голубое 2

  • 5. Сквозь Гусляйкина 3

  • 6. Лошадиный корм 4

  • 7. Человечьи кусочки 4

  • 8. Соната 5

  • 9. Два Тихменя 6

  • 10. Солдатушки, браво, ребятушки 6

  • 11. Великая 7

  • 12. Милостивец 8

  • 13. Кладь тяжелая 8

  • 14. Снежный узор 9

  • 15. Нечистая сила 10

  • 16. Пружинка 10

  • 17. Клуб ланцепупов 11

  • 18. Альянс 11

  • 19. Мученики 12

  • 20. Пир на весь мир 12

  • 21. Огонек в теми 13

  • 22. Галченок 14

  • 23. Хорошо и прочно 14

  • 24. Поминки 15

Евгений Замятин
НА КУЛИЧКАХ
Повесть

1. Божий зевок

Есть у всякого человека такое, в чем он весь, сразу, чем из тысячи его отличишь. И так же у Андрея Иваныча - лоб: ширь и размах степной. А рядом нос - русская курнофеечка, белобрысые усики, пехотные погоны. Творил его Господь Бог, размахнулся: лоб. А потом зевнул, чего-то скушно стало - и кой-как, тяп-ляп, кончил: сойдет. Так и пошел Андрей Иваныч с Божьим зевком жить.

Вздумал прошлым летом Андрей Иваныч - в академию готовиться. Шутка ли сказать: на семьдесят рублей одних книг накупил. Просидел над книгами все лето - и случилось в августе на Гофманский концерт попасть. Господи Боже мой: сила какая. Куда уж там академией заниматься: ясное дело - быть Андрею Иванычу Гофманом. Недаром же все в полку говорили: так Андрей Иваныч играет Шопеновский похоронный марш - без слез слушать нельзя.

Под диван все книги академические, взял учительницу, засел Андрей Иваныч за рояль: весной в консерваторию поедет.

А учительница - светловолосая, и какие-то у ней особенные духи. Вышло: вовсе не музыкой занимался с ней Андрей Иваныч всю зиму. И пошла консерватория прахом.

Что же, так теперь и прокисать Андрею Иванычу субалтерном в Тамбове каком-то? Ну, уж это шалишь: кто-кто, а Андрей Иваныч не сдастся. Главное - все сначала начать, все старое - к чорту, закатиться куда-нибудь на край света. И тогда - любовь самая настоящая, и какую-то книгу написать - и одолеть весь мир…

Так вот и попал Андрей Иваныч служить - на край света, к чертям на кулички. Лежит теперь на диване - и чертыхается. Да как же, ей Богу: третий день приехал - и третий день от тумана не продыхнуть. Да ведь какой туман-то: оторопь забирает. Густой, лохматый, как хмельная дрема - муть в голове - притчится какая-то несуразная нелюдь - и заснуть страшно: закружит нелюдь.

Хоть какого-нибудь человечьего голоса захотелось - навождение свалить. Кликнул Андрей Иваныч денщика.

- Эй, Непротошнов, на минутку!

Как угорелый, влетел денщик и влип в притолку.

- Скушно у вас, Непротошнов: туман-то, а?

- Н-не могу знать, ваше-бродие…

"Фу ты, Господи: какие глаза рыбьи. Но можно же его чем-нибудь"… - Ну что, Непротошнов, через год домой, а?

- Так тошно, ваше-бродие.

- Жена-то есть у тебя?

- Так тошно, ваше-бродие.

- Небось, по ней соскучился? Соскучился, говорю, а?

Что-то тускло мигнуло в Непротошнове.

- Как оная, есть конкурент моей жизни, жена-то… то я… и потух, спохватился, вытянулся Непротошнов еще больше.

- Да что: разлюбил, что ли? Ну?

- Н-не могу знать, ваше-бродие…

"О, ч-чорт… Ведь вот: был, наверно, в деревне - первый гармонист, а теперь - рыбьи глаза. Нет, надо будет от него отвязаться"… - Ладно. Иди к себе, Непротошнов.

Отвалился Андрей Иваныч к подушке. В окно полз туман лохматый, ватный: ну просто не продыхнуть.

Перемогся - и хоть с храпом - а продыхнул Андрей Иваныч, и сам же услышал свой храп: заснул.

"Батюшки, что же это я - среди бела дня сплю…"

Но запутал туман паутиной - и уж не шевельнуть ни рукой, ни ногой.

2. Картофельный Рафаэль

- Их преосходительства господина коменданта нету дома.

- Да ты, братец, узнай хорошенько. Скажи, мол, поручик Половец. Половец, Андрей Иваныч.

- Полове-ец?

У денщика генеральского - не лицо, а начищенный самовар медный: до того круглое, до того лоснится. И был себе самовар заглохший, а тут вдруг начал пузыриться, закипать:

- Полове-ец? Ах-и-батюшки, позабыл я, дома они. Половец - ну как же: - дома, пожалте. Только заняты малость.

Денщик отворил из сеней дверь налево. Андрей Иваныч нагнулся, вошел. "Да нет… да может, не туда?"

Дым коромыслом, чад, суета, шипит что-то, луком жареным пахнет…

- Кто та-ам? Поближе, поближе, не слы-ы-шу!

Андрей Иваныч шагнул поближе:

- Честь имею явиться вашему превосходительству…

Да чорт-те возьми: да уж он ли это, генерал ли? Передник кухарский и беременное пузо, подпертое коротышками-ножками. Голая, пучеглазая, лягушачья голова. И весь разлатый, растопыренный, лягва огромадная, - может под платьем-то и пузо даже пестрое, бело-зелеными пятнами.

- Явиться? Гм, хорошее дело, хорошее дело… офицеров у меня мало. Запивох - это сколько угодно, - буркнул генерал.

И опять занялся своим делом: тонкими на диво ломтиками кромсал крупичатый белый картофель. Нарезал, вытер фартуком руки, сигнул бочком к Андрею Иванычу, уставился, обглядел и закричал сердито, снизу откуда-то, как водяной из бучила:

- Ну, что за нелегкая сюда занесла? Майн-Ридов начитался, а? Сидел бы себе, голубеночек, в России, у мамаши под подолом, чего бы лучше. Ну что, ну зачем? Возись тут потом с вами!..

Андрей Иваныч оробел даже: уж очень сразу наскочил генерал.

- Я, ваше превосходительство… Я в Тамбове… А тут, думаю, море… Китайцы тут…

- Ту-ут! Едут сюда, думают тут…

Но не кончил генерал: зашипело что-то на плите предсмертным шипом, закурился пар, паленым запахло. Мигом генерал пересигнул туда и кого-то засыпал, в землю вбил забористой руганью.

Тут только оглядел Андрей Иваныч поваренка-китайца в синей кофте-курме: стоял он перед генералом, как робкий звереныш какой-то на задних лапках.

- Р-раз, - и чмокнулась в поваренка звонкая оплеуха.

А он - ничего: потер только косые свои глаза кулачками, чудно так, быстро, по-заячьи.

Отдувался генерал, плескалось под фартуком его пузо.

- Уф-ф! Замучили, в лоск. Не умеют, ни бельмеса не смыслят: только отвернись - такого настряпают… А я смерть не люблю, когда обед так вот, шата-валя, без настроения варганят. Пища, касатик, дар Божий… Как это, бишь, учили-то нас: не для того едим, чтобы жить, а для того живем, чтобы… Или как бишь?

Андрей Иваныч молча во все глаза глядел. Генерал взял салфетку и любовно так, бережно, перетирал тонкие ломтики картофеля.

- Картошка вот, да. Шваркнул, мол, ее на сковородку и зажарил, как попало? Вот… А которому человеку от Бога талант даден, тот понимает, что в масле ни в ко-ем слу-чае… Да в масле? Да избави тебя Бог! Во фритюре - обязательно, непременно, запомни, запиши, брат - во фритюре, раз-на-всегда.

Генерал взял лимон, выжимал сок на ломтики картофеля, Андрей Иваныч насмелел и спросил:

- А зачем же, ваше превосходительство, лимон?

Видимо, пронзило генерала такое невежество. Отпрыгнул, орет откуда-то снизу - водяной со дна из бучила:

- Ка-ак зачем? Да без этого ерунда выйдет, профанация. А покропи, а сухо-на-сухо вытри, а поджарь во фритюре… Картофель a la lyona se - слыхал? Ну, куда-а вам! Сокровище, перл, Рафаэль! А из чего? Из простой картошки, из бросовой вещи. Вот, миленок, искусство что значит, творчество, да…

"Картошка, Рафаэль, что за чушь! Шутит он?" - поглядел Андрей Иваныч.

Нет, не шутит. И даже - видать еще вот и сейчас - под пеплом лица мигает и тухнет человечье, далекое.

…"Пусть картофельный, - хоть картофельный Рафаэль".

Андрей Иваныч поклонился генералу, генерал крикнул:

- Ларька, проводи их к генеральше. До свидания, голубенок, до свидания…

Бывают в лесу поляны - порубки: остались никчемушние три дерева, и от них только хуже еще, пустее. Так, вот, и зал генеральский: редкие стулья; как бельмо - на стене полковая группа. И как-то некстати, ни к чему, - приткнулась генеральша посередь зала на венском диванчике.

С генеральшей сидел капитан Нечеса. Нечесу Андрей Иваныч уже знал: запомнил еще вчера всклоченную его бороду в крошках. Поклонился генеральше, поцеловал Андрей Иваныч протянутую руку.

Генеральша переложила стаканчик с чем-то красным из левой руки опять в правую и сказала поручику, однотонно, глядя мимо:

- Садитесь, я вас - давно - не видала.

…"То есть как - давно не видала?"

И сразу сбила с панталыку Андрея Иваныча, выскочила из головы у него вся приготовленная речь.

Капитан Нечеса, кончая какой-то разговор, пролаял хрипло:

- Так вот-с, дозвольте вас просить - в крестные-то, уж уважьте…

Генеральша отпила, глаза были далеко - не слыхала. Сказала - ни к селу, ни городу - о чем-то о своем:

- У поручика Молочки пошли бородавки на руках. Кабы еще на руках, а то по всему по телу… Ужасно неприятно - бородавки.

Как сказала она "бородавки" - так за спиной у Андрея Иваныча что-то шмыгнуло, фыркнуло. Оглянулся он - и увидал позади, в дверной щели, чей-то глаз и веснущатый нос.

Капитан Нечеса повторил умильно:

- …Уважьте - в крестные-то!

Должно быть теперь услыхала генеральша. Засмеялась невесело, треснуто - и все смеется, все смеется, никак не перестанет. Еле выговорила, к Андрею Иванычу обернувшись:

- Девятым, разрешилась капитанша Нечеса, - девятым. Пойдемте со мной, - в крестные отцы?

Капитан Нечеса закомкал свою бороду:

- Да, матушка, простите Христа ради. Уж есть ведь крестный-то. Жилец мой, поручик Тихмень, обещано ему давно…

Но генеральша уж опять не слыхала, опять - мимо глядела, прихлебывала из стаканчика…

Андрей Иваныч и капитан Нечеса ушли вместе. Хлюпала под ногами мокреть, капелью садился на крыши туман и падал оттуда на фуражки, на погоны, за шею.

- Отчего она какая-то такая… странная, что ли? - спросил Андрей Иваныч,

- Генеральша-то? Господи, хорошая баба была. Ведь я тут двадцать лет, как пять пальцев вот… Ну, вышла такая история - да лет семь уж, давно! - младенец у ней родился - первый и последний, родился да и помер. Задумалась она тогда - да так вот задуманной и осталась. А как опомнится - такое иной раз, ей Богу, ляпнет… Да вот - Молочко, бородавки-то: и смех ведь, и грех!

- Ничего не понимаю.

- Поживете - поймете.

3. Петяшку крестят

Ну, ладно. Ну, родила капитанша Нечеса девятого. Ну - крестины, - как будто что ж тут такого? А вот у господ офицеров - только и разговору, что об этом. Со скуки это, что ли, от пустоты, от безделья? Ведь и правда: устроили какой то там пост, никому не нужный, наставили пушек, позагнали людей к чертям на кулички: сиди. И сидят. И как ночью, в бессонной пустоте, всякий шорох мышиный, всякий сучек палый - растут, настораживают, полнят всего, - так и тут: встает неизмеримо всякая мелочь, невероятное творится вероятным.

Оно, положим, с девятым младенцем капитанши Нечесы не так уж просто дело обстоит: чей он, поди-ка раскуси? Капитанша рожает каждый год. И один малюкан - вылитый Иваненко, другой две капли воды - ад'ютант, третий - живой поручик Молочко, как есть - его розовая, телячья мордашка… А чей, вот, девятый?

И пуще всех тот самый Молочко взялся за дело. Очень просто почему. В прошлом году его в отцы капитаншину младенцу обрядили, проздравили и угощенье стребовали, - хотелось и ему теперь кого-нибудь подсидеть.

- Господа, да постойте же, - подпрыгнул Молочко как козлик, как теленочек веселый, молочком с пальца поеный, - господа, да ведь - Тихмень же жилец-то ихний… Да неужто же капитанша его не приспособила? Не может того быть! А коли так, то…

- Бр-раво, и Молочко догадлив бывает, браво!

Так на Тихмене и порешили: может и не виноват он ни телом, ни духом, да уж очень над ним лестно потешиться, за тем, что Тихмень неизменно серьезен, длиннонос и читает, чорт его возьми, Шопенгауэра, там, или Канта, какого-то.

И, чтобы Тихменя захватить в расплох, чтобы не сбежал, только лишь за полчаса до крестин этих самых послали Молочко предупредить капитаншу о нашествии иноплеменных. По тутошнему называлось это: "пригласиться".

Капитанша лежала в кровати, маленькая и вся кругленькая: круглая мордочка, круглые быстрые глазки, круглые кудряшечки на лбу, кругленькие - все капитаншины атуры. Только, вот, сейчас вышел из спальни капитан, чмокнув супругу в щеку. И еще не затих, позванивал на полочке пузыречек какой-то от капитановых шагов, когда вошел поручик Молочко и, сказав: здравствуй, - чмокнул капитаншу в то же самое на щеке место, что и капитан.

Страсть не любила капитанша вот таких совпадений, положительно - это неприличное что-то. Сердито закатила круглые глазки:

- Чего целоваться лезешь, Молочишко? Не видишь, - я больна?

- Ну, ладно уж, ладно, целомудренная стала какая!

Уселся Молочко возле кровати. "Как бы это к Катюшке под'ехать, чтобы приглашаться не сразу?"

- А знаешь, - подпрыгнул Молочко, - был я у Шмитов, целуются все, можешь себе представить? Третий год женаты - и до сих пор… Не понимаю!..

Капитанша Нечеса поздоровела, зарозовела, глазки раскрылись.

- Уж эта мне Марусечка Шмитова, уж такая принцесса, на горошине, фу-ты, ну-ты… Знаться ни с кем не желает. Вот, дай-ко сь, Бог-то ее за гордость накажет…

Переполоскали, перемыли Марусины косточки - и не о чем больше. Видно, делать нечего - надо начинать. Прокашлялся Молочко.

- Видишь ли, Катюша… Н-да… Ну, одним словом, мы все собираемся на крестины, хотим пригласиться. Надо отцом проздравить Тихменя. Я придумал, можешь себе представить?

Никак и не ждал Молочко, что так сразу согласится Катюшка. Залилась она кругленько, закатилась, под одеялом ножками забрыкала, за живот даже держится: ой, больно…

- Ну, и выдумщик ты, Молочишко: Тихменя - в отцы, а? Тихменя нашего длинноносого! Так его и надо, а то больно зачитался…

И вот - крестили. Генеральша улыбалась, глядела куда-то поверх, глазами была не здесь. Заспанным голосом читал по требнику гарнизонный поп. Вся ряса на спине была у него в пуху.

Неотрывно глядел на пушинки эти крестный, поручик Тихмень. Длинный, тощий, весь непрочный какой-то, стоял с ребенком на руках, удивленно водил своим длинным носом:

"Вот, ей-Богу, ввязался я… Закричит это на руках, ну что я буду делать?"

А "это на руках" оказалось даже еще хуже: в ужасе почуял поручик Тихмень, что руки у него вдруг намокли, и из теплого свертка закапало на пол. Забыл тут Тихмень всякую субординацию, ткнул, как попало, крестника на руки генеральше и попятился назад. Бог его знает, куда бы запятился, если бы стоявшая сзади компания с Молочко во главе не водворила его на место.

Пришло время уж и в купель окунать младенца. Заспанный поп обернулся к генеральше ребенка взять. А она не дает. Прижала к себе и отпустить не хочет, и кричит:

- Не дам, а вот и не дам, и не дам, он мой!

Поп оробело пятился к двери. Батюшки мои, что ж это? Суматошились, шептали. Кабы не Молочко, так и не докрестили бы, может. Молочко подошел к генеральше, взял ее за руку, как свой, и шепнул:

- Отпустите, зачем вам этот, у вас будет свой, можете себе представить. Раз я говорю… Разве ты мне не веришь? Мне?

Генеральша засмеялась блаженно, отпустила. Ну, слава-те, Господи! С грехом пополам докрестили и Петяшкой нарекли.

Тут-то и приступили господа офицеры к поручику Тихменю. Одним разом, по команде, все низко поклонились:

- Честь вас имеем, папаша, проздравить с новорожденным, с Петяшкой, на чаек с вашей милости…

Замахал Тихмень руками, как мельница.

- Как это - папаша? Я и не хочу вовсе, что вы такое! Терпеть не могу…

- Да в детях-то, милый, ведь Бог один волен. Уж там, можешь терпеть, иль не можешь…

Пристали - хоть плачь. Делать нечего: вечером Тихмень угощал в собрании. И пошло с тех пор: каждый день на занятиях спрашивали его, как, мол, здоровье сынишки - Петяшки. Задолбили, заморочили Тихменю голову Петяшкой этим самым.

4. Голубое

Много ли человеку надо? Проглянуло солнце, сгинул туман проклятый - и уж мил Андрею Иванычу весь мир. Рота стоит и команды ждет, а он загляделся: шевельнуться страшно, чтобы не рухнули хрустальные голубые палаты, чтобы не замолкло золотой паутинкой звенящее солнце.

Океан… Был Тамбов, а теперь Океан Тихий. Курит внизу, у ног, сонно-голубым своим куревом, мурлычет дремливую колдовскую песню. И столбы золотые солнца то лежали мирно на голубом, а то вот - растут, поднялись, подперли стены - синие нестерпимо. А мимо глаз плавно плывет в голубое в глубь Богородицына пряжа, осенняя паутинка, и долго следит Андрей Иваныч за нею глазами. Кто-то сзади его кричит на солдата:

- …Где у тебя три приема? Ж-животина! Проглотил, смазал?

Но не хочет, не слышит Андрей Иваныч, не обертывается назад, все летит за паутинкой…

- Ну что, танбовскай? Или нравится - загляделся-то?

Делать нечего, оторвался, обернулся Андрей Иваныч. С усмешкой глядел на него Шмит - высокий, куда же выше Андрея Иваныча, крепкий, как будто даже тяжелый для земли.

- Нравится ли? Уж очень это малое слово, капитан Шмит. Ведь я, кроме Цны тамбовской, ничего не видал - и вдруг… Подавляет… И даже нет: весь обращаешься в прах, по ветру летишь вот, как… Это очень радостно…

- Да что-о вы? Ну-ну! - и опять Шмитова усмешка, может - добрая, а может - и нет.

Для Андрея Иваныча она была доброй: весь мир был добрый. И он неожиданно даже для себя, благодарно пожал Шмиту руку.

Шмит потерял усмешку - и лицо его показалось Андрею Иванычу почти-что даже неприятным: неровное какое-то, из слишком твердого сделано, и нельзя было, как следует заровнять - слишком твердое. Да и подбородок…

Но Шмит уже опять улыбался:

- Вы соскучились, кажется, со своим денщиком? Мне говорил Нечеса.

Дальше