Понять простить - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 25 стр.


XXI

В Ворожбе стали в бывшей почтовой конторе. Оттуда вчера ушла армейская контрразведка. Бровцын вошел в комнату, заваленную бумагами, с письменным столом, с конвертами и письмами. Выдвинул ящик - и там полно писем.

- А, сукины сыны! - проворчал он. - Не побеспокоились даже уничтожить… Какая халатность!

Он стал рыться.

- Мило… Смотрите, Игрунька, - список воинских чинов и запасных посада Ворожбы… Это черт знает что такое! Хорошо, пришли мы, а пришли бы красные, и всех этих людей потащили бы в Чека. На расстрел! Вот тыловые сволочи!.. Атарщиков!.. - крикнул он в соседнюю комнату, где его вестовой с Софией Ивановной возились, приготовляя чай. - Растапливай печку да гони всю эту литературу в огонь. Страсть у тыловой братии писательством заниматься. Игрунька, читал когда-нибудь Егора Егорова "Военные рассказы"? Нет? Был такой писатель в Императорской Руси. Конный артиллерист. Где-то он теперь? Умный парнишка. Так вот, он как-то написал, что стали бы делать штабы, если бы от них отобрали бумагу и чернила. Ну, как думаешь?

- Перестали бы писать, - сказал Игрунька.

- Эх ты. Мало знаешь их писарскую душу. Стали бы драть кору с деревьев и писать углем. Но, положим, и уголь, и кору отобрали? А… а нет - Егор Егоров пишет, что в своем писарском задоре они стали бы сдирать друг с друга кожу и писать кровью… И все-таки: писать, писать, и писать, - говорил Бровцын, с удовольствием глядя, как Атарщиков охапками таскал бумагу, как она занималась в печке веселым желтым пламенем, и гудела железная заслонка печи.

- Ты понимаешь, Игрунька, я, должно быть, сродни арабскому султану Омару, сжегшему Александрийскую библиотеку. Приехал он, поди, зимой, усталый, верхом в Александрию. Вошел в мраморные палаты. Оно хоть и Африка, а когда со Средиземного моря задует хороший мистраль, поди, тоже сыро. Одежонка плохая, больше для красоты, а там этакие свитки пергаментов, - целые горы человеческой лжи, самовосхваления и притворства… Лежат этакие разные египетские Марксы… Поглядел, поглядел на эти все богатства Омар, весело сверкнули его глаза, оперся картинно на саблю, выложенную камнями, подумал, хлопнул в ладоши и крикнул: Абдулка! Гамидка! Магомет! - в огонь эту рухлядь!.. Да ж-живо!.. Да… там все-таки была библиотека… может быть, и умное, и здоровое что было… Наверно даже было… А здесь чужие письма да отобранные газеты и брошюры. Ну, посмотри сам, чего тут нет.

И из последней кучи Бровцын стал вынимать листы печатной и писаной бумаги.

- Г. Зиновьев и Л. Троцкий, - читал он, - тоже писатели, подумаешь! "О мятеже левых с. р. Петроград. Издательство Петроградского Совдепа"… С ятями и ерами, по старой орфографии. Свое на заборной грамоте печатать не желают… "К празднику 1-го Мая"… "Интернационал" и "Коммунистическая марсельеза" - золотом на розовой бумаге. "Издание отдела управления Гатчинского городского совета рабочих и красноармейских депутатов. Апрель 1919 г."… Видал миндал? Ну, печатали мы так свой русский гимн? Когда генерал Богданович издавал брошюры патриотического содержания и лубочные картины, и министерство внутренних дел рассылало их по волостям, - вся наша, с позволения сказать, "интеллигенция" злобно шептала: погромная литература! А эти ли песни не призыв к самому страшному мировому погрому культуры и цивилизации?.. Дальше: "Г. Зиновьев". Этот уже без твердого знака - "Что должен знать и помнить коммунист-красноармеец". Речь товарища Зиновьева на конференции красноармейцев 15 января 1919 года. Книгоиздательство Петроградского Совдепа"… Памятка, так сказать, красноармейца. "О чем поет буржуазия", "Без фундамента из трупов рабочих нет учредилки", "Будем героичны и мы", "Надо строить армию"… Разрушать, голубчики, не надо было… Откуда все это попало? Все - петербургское…

- Надо быть, от пленных, - сказал Атарщиков. Бровцын нахмурился.

- Ах да… От пленных… Вот что, голуба, сегодня на рассвете разъезд мой взял в степи двух красных офицеров. Ты понимаешь… Я не могу удержаться, когда вижу их, а между тем их надо допросить. По всему видно, что у них теперь новая организация. Ну, так вот, пройди и запиши - видишь, черт, и мы не можем без этого проклятого "запиши"… Да, запиши, кто они и как теперь у них армия? Кто против нас, какие части, кто командует. Понимаешь, Игрунька, тут уже не Махно и не Марусей Никифоровой пахнет, а Императорской военной академией и Павловским военным училищем. Видал их цепи? Чуть что не в ногу идут. Я бы сказал: немцы, если бы немцы-то тоже кверху тормашками не полетали и славного императора не заменили немецким Керенским…

- Где они, господин ротмистр?

- Через двор налево - хата. Там часового увидишь. Там и они.

Игрунька взял из вьюка полевой блокнот и побежал по лужам через двор.

XXII

Часовой, гусар, в английской желтой короткой шинели, подпоясанной белым ремнем с белыми патронташными перевязями, с винтовкой со штыком у ноги, стоял у двери.

- Без разводящего, ваше благородие, допустить не могу, - сказал он. - Однако мы вас знаем.

- Зовите разводящего, - сказал Игрунька.

- Пожалуйте так. Не стоит беспокоить, - сказал солдат и толкнул дверь в избу.

"Прав я или нет, что вхожу без разводящего, - думал Игрунька, входя в дверь. - Конечно, неправ… Надо было настоять на вызове разводящего, а не лезть так… Дурак я сам!.."

В пустой избе с глинобитным замызганным полом за столом на лавке, идущей вдоль задней стены, облокотившись, сидел пожилой человек. У него были коротко остриженные седеющие волосы и чисто выбритое, сухое, тонкое, плоское, бронзового загара лицо с карими глазами.

Он был одет в серую рубашку с нашитыми вдоль ворота косыми кумачными полосами и со звездами на рукаве. Он поднял на Игруньку печальные карие глаза.

Другой, молодой, в серых штанах с обмотками и башмаках, в такой же рубахе, бледный той желтоватой бледностью, какая бывает от голоданья или лежания в больнице, с круглыми рыжими глазами, ходил по комнате и, когда открылась дверь, остановился у большой печки и со страхом посмотрел на Игруньку.

Игрунька сделал полупоклон - молодой низко поклонился, сидевший за столом не шевельнулся. Игрунька вызвал разводящего.

Молодого увели к караулу. Игрунька придвинул щербатую скамью и сел против красного офицера. Он вынул блокнот. Было очень неловко.

- Мне приказано допросить вас, - сказал, краснея, Игрунька.

- Сделайте ваше одолжение, - тихо, отнимая голову от руки, сказал красный офицер и скучным, неживым взглядом посмотрел на Игруньку.

- Ваше имя, отчество и фамилия? Ваш чин?

- Николай Сысоевич Масягин, императорской службы капитан, при Временном правительстве произведен за отличие в подполковники. В офицеры вышел из Александровского военного училища в 1907 году, - тихим, печальным голосом охотно ответил офицер.

- Кадровый офицер?

- Как видите - да… N-ского Краснослободского полка. На войне командовал ротой. Два раза ранен. Имею георгиевское оружие.

- Как же вы пошли служить к этой сволочи?

- Простите, - еле слышно сказал капитан, - я думаю, это вашего допроса не касается… Да и все равно, если бы я вам все рассказал, вы бы меня не поняли.

Игрунька покраснел. Карандаш задрожал в его руке.

- Хорошо-с! - хмуро сказал он… - Конечно, понять вас никак не могу-с… Никогда не пойму… Ну, вы правы: это к делу не относится. Кто вы теперь и где вы служите?

- Я командир 1-го батальона N-того стрелкового полка М-ской стрелковой дивизии VIII советской армии.

- Кто командир полка?

- Товарищ Башмачасов, из коммунистов.

- Кто начальник дивизии?

- Товарищ Кусков.

Карандаш сломался у Игруньки.

Опустив ставшее пурпурным и вспотевшее лицо, Игрунька стал большим черным английским ножом чинить карандаш.

- Как вы сказали? - кинул он.

Он ясно расслышал фамилию начальника красной дивизии, действовавшей против него, но ему хотелось, чтобы это было не так, и он переспросил.

- Товарищ Кусков, из кадровых генералов, бывший мой начальник. Он командовал полком, сначала на германском, а потом на кавказском фронте. Последнее время бригадой. Но тут я его потерял из вида.

- Знаю-с, - со злобой оборвал Игрунька. - Вы не знаете его имя и отчество?.. Кусковых много.

- Такой, как он, - один. Зовут его Федор Михайлович. Кто из старых боевых офицеров не знает Федора Михайловича Кускова!..

- Где стоит его штаб? - не слыша сам своего вопроса, сказал Игрунька.

- Вчера был в Корытине, сегодня должен перейти в Овражное.

- Это в двадцати верстах?

- Да, кажется.

Игрунька задавал вопросы, капитан отвечал. Игрунька записывал, что дивизия состоит из трех бригад, потри полка каждая, но третья бригада еще не развернута, что при каждой бригаде имеется легкий артиллерийский дивизион, что, кроме того, при дивизии должны быть два гаубичных и два тяжелых дивизиона, но их нет, а есть два тяжелых орудия, которых, однако, не могли вывезти из Севска из-за грязи, что должен быть и воздухоплавательный отряд, и еще два эскадрона кавалерии, но аэропланы неисправны, и надежных летчиков нет… Все это было бы очень интересно в другое время. Капитан просил подчеркнуть, что он и его товарищ Худжин не взяты в плен, а перешли на линии сторожевых постов к гусарам, потому что они не желают служить советскому правительству. Капитан напирал на то, что он и Худжин ищут людей, готовых вернуть России законного Государя.

Игрунька записывал, не соображая, что пишет. Молоточками стучала мысль: его отец в советской армии, его отец в двадцати верстах от него. А где мама? Почему его отец с ними?.. Его отец приказал стрелять красной бригаде, и это по его приказу вылетели те снаряды, что обдали грязью Бровцына и, если бы разорвались, убили бы его самого. Гусары вчера мечтали прорвать фронт красных, захватить их штаб дивизии и повесить начдива.

Карандаш в его руке то и дело ломался. Он чинил его, и он опять ломался.

- Не хотите ли мой карандаш? Он химический. Не такой ломкий, - сказал капитан.

"Он ничего не знает. Он не знает, какие страшные кузнецы работают у меня в голове и бьют по черепу".

Он мечтал вчера повесить красного начдива. Повесить своего отца… Мама! Мама! Как же это вышло?

Хотелось все бросить и бежать по мокрой, грязной степи, отдаваясь дождю и ветру. Уйти от неизъяснимого ужаса жизни. Но убежишь разве от этого? Он, поручик Чернобыльского гусарского полка, воюет со своим отцом, начальником красной советской дивизии. Умереть…

Пустить пулю в лоб… А что толку? Завтра оправятся корниловцы, дроздовцы и самурцы, перейдут в наступление, завтра просохнет земля, и приползут, ковыляя, танки, и завтра Бровцын выстрелом из кольта прикончит его отца, - милого, доброго папу!.. Что же это за ужасный мир? Что же это за жизнь?.. И где же Бог?..

- Некомплект в частях, достигавший в прошлом году в пехоте 71 %, теперь почти пополнен, - говорил капитан.

Опять сломался карандаш.

- Простите… Выговорите: пополнен?

- Да, почти.

- Ах, это очень интересно…

- Я говорю к тому, что теперь в армии и дисциплина, и организация гораздо выше. Сытин удален из Царицына, Сталин переведен в Реввоенсовет, Ворошилов и Минин удалены, и все командные места заняты офицерами генерального штаба.

- Да, конечно… Конечно… Но вы это покажете в большом штабе, а мне собственно: кто начальник дивизии?

- Кусков, Федор Михайлович Кусков, - внушительно сказал капитан и поднялся со скамьи, так как и Игрунька встал.

- Хотите, чтобы я подписал свое показание?

- Да, пожалуйста… А впрочем, нет, не надо - это только предварительное… Так сказать, черновое… - сказал Игрунька, собирая листки так написанные, что он и сам не мог бы разобрать, что он написал.

Он пошел к двери, оставив фуражку на столе.

- Поручик, - тихо сказал капитан, - фуражку забыли…

- Да… В самом деле…

Игрунька схватил фуражку и, нахлобучив ее на брови, пошел на двор.

Дождь лил холодными косыми струями. Он мочил плечи, пробил спину и тек по ней к поясу. "Надо, надо что-то делать… Ведь не могу же я в самом деле против отца!.." Игрунька стоял на дворе под дождем и думал, и знал: выхода нет!

Открылось в главном флигеле окно, и ласковый картавый голос обозвал его:

- Игрунька, что с вами? Идите чай пить. Сестра Серебренникова была у окна. Игрунька бросился к ней.

- Софья Ивановна… Можно к вам? Мне очень надо переговорить с вами наедине.

- Идите… я одна. Напоила "Фигнера" чаем, сейчас разогрела для вас.

XXIII

В маленькую неуютную комнату почтового смотрителя с поломанной постелью и сорванными занавесками на небольшом четырехстекольном деревенском окне тихо вступали серые сумерки. Дождь перестал. Густой туман полз по двору. Кругом парила степь. Выдыхала душный запах земли, навоза и гари.

Сестра Серебренникова успела прибрать свою комнату. Маленький столик у окна был застлан пестрой скатертью, на нем стоял заглохший самовар, лежали кусок хлеба на тарелке и английский мармелад в жестянке. Сестра только что встала из-за стола, чтобы засветить лампу.

- Подождите минутку. Хочу устроить занавеску.

Она достала из чемодана с рыжими боками и ржавыми мшистыми ремнями синюю тряпку, ловко вскочила на стул, чтобы привязать ее к торчащим под окном гвоздям.

- Кажется, как раз впору будет? Игрунька не шевельнулся. Он только что все сказал сестре. Так сказал, как сказал бы матери. Она выслушала его, и Игрунька понял, что она не знает, что отвечать, и выигрывает время. Сестра зажала тесемку зубами, побеличьи подняв губу. Серые глаза сосредоточенно размеряли расстояние. Она нагнулась над столом, плавно, не делая никакого усилия, протянула полную руку, длинные пальцы быстро связали бант. Мягко сошла со стула: ни одна половица не скрипнула.

"А сама рослая, полная, но уверенная и смелая… Нет, она не растерялась, она знает, что надо делать, и только не нашла еще нужных слов".

Сестра подошла к опрокинутому ящику от консервов. На нем была лампа с тонким белым стеклом. Сестра уже сделала на нее абажур из розового листка с золотым текстом "Интернационала". Подышала в стекло, чиркнула спичку, подняла фитиль, надела стекло, абажур. Розовые краски побежали по ее лицу, по низкой косынке и по белому фартуку.

София Ивановна села на ящик, положила полную мягкую руку на руку Игруньки и ласково сказала:

- Бедный вы, бедный!..

Близко от Игруньки было широкое, круглое лицо, загорелое, с милыми ямочками на щеках, с алыми губами, тонким прямым носом и большими, в длинных ресницах, выпуклыми светло-карими глазами. Игрунька видел отдельные волоски темных бровей, маленькие складочки век под ресницами, нежную кожу щек, на скулах и у шеи покрытую тонким, едва приметным, белым пухом. Видел желтоватую ямочку подбородка и розовую мочку уха, сверху прикрытого черной с белым краем косынкой.

Точно незримые токи излучались от головы Софии Ивановны, из больших глаз, где виден был хитрый узор серых ниточек райка, проложенных по желтому полю и незаметно сливавшихся с глубокой, блестящей белизной глаза с едва приметными синими и красными жилками. Эти токи сливались с токами, шедшими от горящего лица Игруньки с густыми, русыми, растрепанными волосами и смущенными растерянными глазами. И не слова, что говорила София Ивановна, а, должно быть, эти токи странным образом переворачивали мысли Игруньки и открывали ему новые возможности. Так бывало ночью. После долгих мучительных дум засыпал Игрунька крепким сном и вдруг среди ночи просыпался. Все ясно в голове. Решение постановлено. Задача решена, в голову пришла ясная, крепкая мысль. Мама говорила ему, что это ангел-хранитель являлся ему со своим духовным советом, с помощью Духа всезнающего. Теперь ангел вселился в Софию Ивановну и ее устами говорил ему. Да и не была разве София Ивановна среди них, черных и кровавых, светлым ангелом?

Дорогие, тихие, ласковые, милые, мягкие, теплые и красивые слова срывались с полных губ.

- Бедный вы, Игрунька, - говорила сестра. - И все мы такие бедные. Убогие, да только Богом оставленные. И там бедные, где отец ваш с жестокой мукой в сердце ведет полки сражаться за неправое дело. И здесь - бедные. Господи, отпусти нам прегрешения наши… Господи, научи мя оправданиям Твоим. Потому, Игрунька, что наши-то земные, человеческие оправдания не оправдывают нас… Да, ни отцу вашему, ни вам не будет оправдания, когда столкнетесь в бою…

- Что же мне делать? - прошептал Игрунька.

Он чувствовал, что яснело в голове, как яснеют пустынные дали погожим утром после ночной грозы. Открываются далекие горы, дрожит над ними маленькая светлая звездочка, расстилаются пески, и чисто в трепещущем небе. Четки далекие камни, скалы и утесы предгорий. Была его голова как распаханная и взбороненная нива, готовая принять зерно и вытолкнуть из него живые силы ростка.

- Милый Игрунька, весь вы родной для меня. Героем должны вы быть, да где геройство, кто нам укажет? Геройство в исполнении долга, а где наш долг? Великие были слова: за Веру, Царя и Отечество, - как треугольник были они, а вынули одно слово, и развалились линии, и спуталось все, и не знаешь, что присоветовать. За отечество… - и тут на юге отечество, и там, чай, отец-то ваш за отечество, за Москву белокаменную полки ведет… Если бы царь был с вами! Благословила бы вас, Игрунька, и против отца идти. Сказала бы: простит Господь. Благословен грядый во имя Господне!.. А так, Игрунечка, конечно, мы правы. Мы за Россию, за право. Мы за русское вековое имя, - так, думаю, и у отца вашего своя дума есть: победить и, победив, прогнать коммунистов из Кремля, освободить русский народ от насильников и вернуть на престол московский царя православного, Божия помазанника… Вы верите, что отец искренно с ними?

- Нет, не верю. И папа, и мама благословили нас трех: Светика, Олега и меня - идти спасать Россию от большевиков.

- Так как же против него идти?.. Вот что, Игрунька. Мне моим женским умом не решить этого вопроса. По-женскому, по-слабому могу я вам присоветовать что-нибудь совсем глупое. Попросим мы Константина Петровича рассудить вас.

- Бровцына?.. Я боюсь ему это сказать. Он так ненавидит большевиков. Как признаюсь я, что отец мой с большевиками?

- Вы, Игрунька, не знаете нашего "Фигнера". Он, Игрунька, - точно зубр в Беловежской пуще в императорское время. Точно белая ворона. Он - образчик той нравственной порядочности, той душевной опрятности какой некогда блистало наше офицерство. Его ничем не купишь. У него, как у Бога, нет "на лица зрения", у него только правда.

- Я не смогу ему рассказать. Рассказать, так рассказать все, так, как я вам рассказал. Все… И про детство, и кто мой отец, кто была моя бабушка, его мать, кто моя мать, и как мы всю жизнь бились, что называется "из кулька в рогожку"… Как я ему это расскажу? Надо и про тетю Липочку рассказать, про ее семью. Про дядю Ипполита, про тетю Азалию и про Тома… Он и слушать не станет. Какой ему интерес!.. У меня и слов не найдется.

- Я расскажу, - сказала София Ивановна, - а вы сядьте в уголку, вон там, на моей постели, и, где я ошибусь, поправьте меня… А уже поверьте, как Бровцын скажет, так тому и быть.

Назад Дальше