- Жена лежала в тифе, дочь тоже, - медленно начал Деканов. - Я ходил навещать их. Возвращаюсь как-то, иду по Литейному и вижу: едут подводы. Самые обыкновенные грязные подводы, и на них навалены книги, все ценные книги в художественных кожаных переплетах. Телегу по ухабам, - весна была, и снег не совсем сошел, - качает, и книги сыплются на землю. Никто и внимания не обращает. Я поднял - гляжу: мои книги. Ex libris моего деда на заглавном листе: змея, пьющая из чаши. Я догоняю возницу… С ним какой-то юноша. "Товарищ, - спрашиваю я, - чьи книги и куда вы везете?" - Юноша охотно отвечает: "Это книги из дома Деканова, и их приказано раздать по начальным школам пролетариату". Вы понимаете, Федор Михайлович, редчайшие произведения прошлого и позапрошлого века, едва не первые издания Расина и Дидро, три четверти на французском и английском языках, в художественных переплетах, - в народные школы, разрозненными томами, где сторожа переведут их на цигарки…
- А из драгоценностей вам ничего не удалось спасти?
- Ничего, - отвечала Екатерина Петровна. - Они лежали у нас в сейфе. Там их у нас и забрали. Тогда говорили: в сейфе не посмеют… Банк ключи не выдаст. Ломать не решатся. Пришли молодые люди, потребовали ключи, - и без ропота, как говорится, в два счета, им дали ключи. Все забрали по карманам и растащили. Вера видела свою брошку на матросе.
- У нас, - сказала Верочка, - только и остались мамины серьги и мое кольцо. Мы их отдали mademoiselle, и она, честная душа, сегодня ночью прибежала и отдала их назад - а то, кроме старого платья, ничего.
- Еще Верина котиковая шубка и шапочка каким-то чудом уцелели, - сказала Екатерина Петровна.
- Как же вы будете? - спросил Федор Михайлович.
О себе он не думал, как будет он. Он всегда был беден, всегда работал, никогда ничего не имел, но ему странно было смотреть на Декановых, живших роскошно, в собственных домах, имевших все, чего ни захотят, изнеженных утонченнейшей роскошью и едущих в крестьянской телеге в потрепанных старых, а у Верочки еще и не по сезону легком, платьях.
Они въезжали в Гатчину. Три шоссе сходились углом - из Красного, из Пулкова и из Царского. Стояли легкие въездные ворота с арматурой. И в ту минуту, как они въезжали в ворота и Екатерина Петровна собиралась ответить, густой плавный удар колокола раздался над садами и мягко, чуть дрожа, поплыл им навстречу, точно обдавая их теплым воздухом.
- Ко всенощной, - сказала, крестясь, Екатерина Петровна. - Как будем жить? По правде сказать, не думала. Но помню слова Христа: посмотрите на птиц небесных, не сеют, не жнут, не собирают в житницы, но Отец их Небесный питает их.
- У меня есть немного советских денег, но вряд ли они пригодятся, - сказал Деканов. - Мы сейчас едем на Константиновскую, на дачу Булацеля. Мы там бывали. Если самого Булацеля там нет, кто-нибудь там есть. Мы устроимся. Идите и вы с нами. Как-нибудь приютим.
- Я хотел пройти в штаб и зарегистрироваться, - сказал Федор Михайлович.
- Отличное дело. А оттуда милости просим к нам, чаишко будем пить, - сказала Екатерина Петровна.
- Приходите, Федор Михайлович, - ласково сказала Верочка.
Карие, точно спелые екатеринославские вишни, глаза посмотрели в самую душу Федора Михайловича. Увидали в ней смятение и тревогу. Поняла Верочка: тяжело было идти Федору Михайловичу в стан белых и рассказывать всю историю красной своей службы. Поймут ли его там? Поняла еще, что волнуется и боится он за Наталью Николаевну. И, сочувствуя этому рослому, статному человеку с шапкой седых волос, она задержала его руку в своей, прощаясь, и крепко, дружески, пожала ее.
- Так помните: дача Булацеля, - крикнула Екатерина Петровна, когда телега свернула налево. - Будем ждать вас до десяти, потом, простите, спать ляжем. Первый раз спокойно, не боясь обысков и арестов!
III
Федор Михайлович не пошел в штаб. Не мог он идти очищаться и оправдываться перед людьми, не очистившись перед Богом. Сильные, колеблющие воздух удары соборного колокола настойчиво звали его, указывая ему единственно верный путь - к Богу.
Квадратный, широким крестом строенный из белого пудожского камня, под серебряными куполами, собор стоял посередине площади и давил маленькие домики, и низкие тонкие, в желтой листве березы. Со всех сторон шли богомольцы. Старики и старухи с бледными, истощенными голодом лицами. Их морщинистая обвислая кожа была как материя, съеденная молью. Бездонный ужас и покорность судьбе были в пустых глазах. Барышни-гимназистки местной гимназии - одни бледные, тихие, с испуганными, недоумевающими глазами, робко крались к собору, другие шли мимо с подростками и смеялись, весело толкаясь. Эти были сытые и румяные.
Федора Михайловича поразило отсутствие на улицах добровольцев. Гатчина была ближайшим тылом частей, наступавших на Петербург. В Гатчине должны были быть штабы корпусов и дивизий, в Гатчине, раз наступление шло от Ямбурга, должны были быть дивизионные и корпусные резервы. Она вся должна была быть опутана проволокой телеграфов и телефонов, по ней должны были носиться мотоциклеты и велосипедисты, ездить конные патрули, наконец, шататься люди резерва. Как ни велика дисциплина, людей не удержишь, особенно после победы. Да и должна идти чистка города, осмотры, обыски.
"Это разве не большевик?" - подумал Федор Михайлович, сталкиваясь у самого собора с молодым человеком, одетым во все черное. Молодой человек внимательно, слишком внимательно, посмотрел на Федора Михайловича, и недобрая улыбка скривила его тонкие губы.
"Я знаю его… Он приходил к чекистам, живущим на моей квартире… почему его не схватили? Он смело и свободно гуляет по Гатчине, как будто Гатчина и не занята белыми войсками… Как же велика армия Юденича? Если в ней, как писали в советских газетах, сто тысяч, то в Гатчине должно быть не менее тридцати тысяч, она должна быть набита солдатами до отказа. Из каждого окна должны торчать солдатские лица. Этого нет… Вот прошел солдат в английской шинели с трехцветной нашивкой, и идет офицер в погонах… Подойти? Расспросить?..
Завтра!..
Сегодня - Богу…"
Федор Михайлович вошел в мягкий сумрак собора. Маленькой группой у амвона стояло человек тридцать добровольцев. Федор Михайлович обратил внимание на их разнокалиберность. Старый прямой генерал в солдатской шинели при амуниции и светлых, видно, недавно нашитых погонах, стоял впереди, за ним человек пять юношей, бледных, щуплых, усталых. Старые запасные солдаты лет сорока-сорока пяти, утратившие гибкость членов, сутулые, без солдатской выправки… Офицер-гвардеец и рядом другой, штатского вида, в небрежно надетой, расстегнутой английской шинели. Кругом толпились гатчинские прихожане. На клиросе пел хор.
Федор Михайлович заявил причетнику, что он желает после всенощной исповедаться, а завтра приобщиться, и стал в темном углу у выступа. Старая дама и старик громким шепотом расспрашивали молодую даму:
- Значит, удалось-таки собрать певчих?
- Как же. Наши, как услыхали благовест, - бегом побежали.
- Большевики-то не позволяли… Наголодались…
- Не знаете, крест с мощами Иоанна Крестителя цел?
- Цел, цел… Я батюшку спрашивала.
- Радость какая! Бог даст, Его святыми молитвами удержатся.
- Мало их очень, - понижая голос, сказала молодая. - Я слышала, у Родзянки всего восемь тысяч.
- Ну, все-таки танки, - значительно сказал старик. - Тосну заняли?
- Кто говорит, заняли, кто - нет.
- Я все-таки, Мария Алексеевна, думаю в Нарву ехать. Вернее как-то. Ну, не дай Бог, оставят. Опять, как летом, расстрелы пойдут. А у меня, надо же было беды такой, вчора начальник дивизии ихней ночевал со штабом. Донесут. Сами знаете, чем пахнет.
- Бог даст, удержат. Англичане помогут. Тоской сжалось сердце у Федора Михайловича. Мысль
о Наташе мучительно заныла в голове. Как-то она пробирается к нему? Пошла, должно быть, будто ко всенощной… Или завтра, после обедни? Может быть, завтра большой "драп" охватит Петербург, и уйдут с ее квартиры чекисты прежде, чем хватятся о нем.
Церковное пение, давно не слышанное, входило в душу легко, как входит хозяин в дом. Занимало привычные уголки души.
"Господи, устне моя отверзися, и уста моя возвестят хвалу Твою", - читал псаломщик шестопсалмие.
Сколько раз он сам гимназистом, кадетом, юнкером читал эти псалмы, и сейчас он их помнит наизусть.
Обгоняя чтеца, он повторял про себя:
- "Господи, да не яростию Твоею обличиши меня, ниже гневом Твоим накажеши меня…"
"Как хорошо! Как хорошо! - думал он. - Как уютно молиться так и знать, что и Наташа сейчас молится теми же словами, теми же трепетаниями души. И мы, как две струны, настроенные в один лад, звучим одним звуком".
Федор Михайлович с умилением смотрел, как ходили по собору с большой, пестрой, толстой свечой диакон, и за ним священник с кадилом.
Кланялась перед иконой свеча, звенело кадило. Сильнее становился запах ладана. В окна гляделись сумерки. Осенний день догорал. С клироса радостное неслось: "Хвалите Господа с небес…" и "Аллилуйя" порхало по углам храма. Всю тоску забывал Федор Михайлович и уходил все дальше от страшного пережитого.
Когда кончилась служба, он прошел в алтарь. Там ожидал его священник у аналоя с крестом и Евангелием. Долго говорил Федор Михайлович, открывая ему свою душу. Он знал, что ему нет прощения, он просил только, чтобы Бог понял его, понял, что он виноват только в одном: не мог пожертвовать Наташей!
И когда преклонил в душной, пахнущей розовым маслом и ладаном мгле, под тяжелой и жесткой епитрахилью колени, ощутил прикосновение рук священника и услышал слова: "Властию, данною мне от Бога, прощаю, разрешаю…" - почувствовал, что тяжесть отходит с души.
Он шел при лунном блеске по Гатчине, спрашивал у встречной молодежи дорогу на Константиновскую. Было легко на сердце.
IV
Федор Михайлович долго звонил у крыльца напрасно. Звонок был испорчен. Наконец его увидала Верочка. Окно, прикрытое кустами акации, открылось, и Верочка окликнула:
- Федор Михайлович! Вы?
- Я.
- Идите в калитку во двор, я отопру вам на кЯухню.
- Да мне можно к вам? Не помешаю?
- Ну, вот еще! Хоть со скандалом, но устроились. И вас поместим. Мама ждет вас с самоваром.
- Ого! Даже самовар!
- Увидите.
В оренбургском платке на плечах Верочка казалась полнее. Без шляпки были видны ее коротко, как у мальчика, остриженные волосы, вьющиеся спереди. Пока шли по доскам вдоль дома, она рассказала в двух словах всю историю. Старый Булацель умер от голода. Его жена и сын помешались от горя и, тоже умирающие, пошли пешком в Курскую губернию, куда звала их крестьянка, служившая у них несколько лет прислугой. Вероятно, погибли: они были такие слабые. Дом заняла какая-то госпожа Твердоносова. Сын ее служил в инженерах у большевиков, а вчера перешел к белым и получил назначение командовать обозом.
Госпожу Твердоносову с Екатериной Петровной и Декановым и застал на кухне Федор Михайлович.
Кухня представляла картину полного разрушения. На большом кухонном столе в беспорядке были навалены: кофейная мельница, краюха хлеба, разбитая чашка от умывальника, остов швейной машины, привинченная к краю стола мясорубка, розовый шелковый корсет, несколько стаканов и чашек и связка книг. Меблировка кухни была странная. Широкий мягкий диван стоял у стены. На нем лежали подушки и свернутое одеяло, в головах - ночной столик. На нем - большие алюминиевые часы, роговые шпильки и кожаные бигуди. В углу - круглый столик с вязаной скатертью, на нем - лампа с пестрым абажуром, и подле два кресла.
Госпожа Твердоносова восседала на диване. Это была особа лет сорока пяти, с большим загорелым морщинистым лицом. На лоб спускались не очень опрятные пряди своих и чужих волос. Одета она была в кофту, поверх нее была накинута стертая до белизны шведская кожаная куртка на красной подкладке. Она размахивала черными от работы и грязи руками и настойчиво доказывала Екатерине Петровне:
- Извольте, - говорила она, хрипло усмехаясь и указывая на входившего Федора Михайловича, - и еще один лезет. Да что же это, гостиница у меня, что ли?
- Вы же сами, милая моя, сказали, - кротко отвечала Екатерина Петровна, - что вы не по праву вселились в этот дом и что вы совсем не знали господ Булацель.
- Не отрицаю… Не отрицаю, - кричала госпожа Твердоносова. - Но позвольте вам заметить, что собственности теперь больше нет. И почему это будет Булацелей, а не мое? Раз нет собственности, то я так понимаю: кто пришел раньше, тот и взял.
- Что же, вы дома, как грибы в лесу, собирать будете? - сказал, пожимая плечами, Деканов. - Сказка про белого бычка, - обернулся он к Федору Михайловичу.
- Я даже не знаю, из-за чего разговор идет, - сказала Екатерина Петровна. - Эта добрая женщина отвела нам три комнаты - это больше, чем нам нужно, дала постели, постельное белье, помогла поставить самовар, и о чем еще идет разговор, я не возьму в толк.
- О прынцыпах, сударыня… Сказала бы "товарищ", Да не знаю, как теперь, при новом начальстве, какое слово употреблять прикажут. Изволите видеть: я вдова околоточного надзирателя. В революцию марта месяца за правду пострадал, борясь с мятежниками, убит матросами и, по распоряжению Временного правительства, в красном гробу торжественно похоронен в Петрограде, на Марсовом поле. Имею я право на какое-нибудь пособие или нет?!
- С нашей точки зрения, - сказал Деканов, - конечно, имеете.
- Так… Извольте посмотреть, какова судьба несчастной вдовицы. Я обила пороги всех сильных мира сего, припадала к стопам и целовала руки, обливаясь слезами, Родзянки, князя Львова, господина Керенского и товарища Ленина, и, вы понимаете, никто не внял моим мольбам! Ежели в красном гробу и на манер памятника посреди площади, то имею я право, как вдовица геройская, на воспособление со стороны правительства? Я каждый день ходила в наш местный совдеп, и меня все грозили поставить к стенке, а вы сами понимаете, что обозначает сей жест. Претерпев множество лишений и узревши, что господа Булацели умерли и естественным путем покинули свое имущество, я дошла до самого Зиновьева и, стоя на коленях, изложила вдовью свою жалобу. Их превосходительство сказать изволили: "Теперь собственности нет и все принадлежит трудящему народу и пролетариату". Позвольте вас спросить: если я вдова околоточного, пролетариат я или нет? Если нет никакой собственности и дом Булацелей стоит без никого, могу я его себе взять в полную собственность? Вошла… Первое время странно было в чужих вещах рыться, точно я воровка какая, - однако, думаю, это закон такой, и в совдепе моему сыну сказали, что пролетариату все можно. А я так понимаю, что пролетариат - это бедные люди, и их теперь сила. Ну вот, видите, я все и привела в порядок…
- Elle est tout a fait folle, pauvre dame! (Эта бедная женщина совсем сумасшедшая! (фр.)) - сказала, вставая с кресла, Екатерина Петровна. - Идемте, Федор Михайлович, чаю напиться и закусить, что притащить удалось. Я думаю, вы очень голодны. Вы позволите, madame Твердоносова, одолжиться у вас чашками и стаканами?
- Берите, берите… Я об одном говорю, я вам даю, но прошу помнить, что домика я никому не отдам, кроме господ Булацелей или их законных наследников по нотариальному завещанию.
- Не извольте беспокоиться, - сказал Деканов, - никто на вашу собственность не покушается. Нам только переждать здесь, пока бои не кончатся, и мы вернемся к себе в Петроград.
- А вы думаете, они Петроград возьмут? - спросила госпожа Твердоносова. - Ведь поди, если они возьмут, меня погонят отсюда. Вот и Сенечка пошел к ним служить, а кто знает, где лучше? К ним-то уже притерпелись как-то. Взять господина Зиновьева, он хоть и сумрачный на вид, неприятный, а как хорошо меня разрешил: "Собственности, говорит, нету, а все принадлежит трудящему народу и пролетариату". Если бы белые-то не нападали, может быть, и голода не было бы. А то, сказывают, Деникин с казаками весь хлеб забрали и англичанам продают.
За чаем хлопотали Екатерина Петровна и Верочка. Деканов сидел с Федором Михайловичем и курил папиросу за папиросой.
- Вы посмотрите, - сказала Екатерина Петровна, подавая тарелки с голубым обводом и золотыми вензелями под императорской короной. - Это все с запасной половины Гатчинского дворца. Я знаю эти вензеля. Госпожа Твердоносова расширила, очевидно, понятия о собственности куда только можно.
- Да, пролетариату все возможно, - окутываясь дымом, сказал Деканов. - Сижу и думаю: неужели еще три-четыре дня, и мы поедем в Петербург, в свой дом, и начнем собирать те вещи, что я помню с первых дней моего детства? Даже не верится. Я готов многим пожертвовать, но так хочется иметь свой угол и опять работать над тем, над чем работал всю жизнь. Когда при Временном правительстве отобрали в имении тонкорунный скот, у меня было такое чувство, будто кожу с меня, живого, сдирали. Годы работы, раздумья, наблюдений, заботы об акклиматизации, изучение предмета… И росчерком пера все уничтожено… Мне Дима писал из моего имения, что он не мог найти даже следов нашего дома. Обгорелое место. Груда кирпичей и битого стекла. От парка - одни пни… Лучшее имение во всей губернии было. И виновных нет… А вы, Федор Михайлович, имели какие-нибудь известия от ваших сыновей и дочери?
- Нет. Ничего… - глухим голосом сказал Федор Михайлович. - Как ушли - ничего.
- Мне посчастливилось. Одно письмо мне Дима через белого контрразведчика переслал, другой раз в госпиталь, этакое совпадение, познакомился я с молодым красным офицером. А он, оказывается, из пленных белых, чудом уцелел, только ранен был и служил там с моим Димочкой. Много про него рассказывал.
- Нет… Я ничего, - повторил Федор Михайлович.
- Бог даст, скоро увидите их, - сказала Верочка, и опять, как днем, ее темные глаза с ласковым вниманием остановились на Федоре Михайлович и проникли ему в душу. Точно какие-то ключи были у нее от его души, и могла она входить к нему чистым взглядом своим без всякого запрета.
V
На другой день, отстояв обедню и приобщившись Св. тайн, Федор Михайлович пошел отыскивать штаб Северо-Западной армии.