Понять простить - Краснов Петр Николаевич "Атаман" 32 стр.


Было долгое молчание. Под ногами у Верочки гудели и пели рельсы. В сырой мгле показался одинокий желтый паровозный фонарь, и громок, и звучен был стук колес по путям. Из лесной сырой мглы, пахнущей сосной и смолой, появился паровоз. Он остановился у водокачки, и слышно было, как лилась вода из железного рукава. В сыром воздухе раздавались голоса.

- А платформы и вагоны? - спрашивал кто-то, махая ручным фонарем, со станции.

- Эге, - отвечали с паровоза, и шум воды глушил слова, - угнали.

- Кто угнал?

- Красные угнали… Там красные… едва ноги унесли.

- Наши иде?

- За Танцами… С полверсты не будет.

- Воды возьмете, отправлять будем.

- А Волосово как? Не с матросами?

- Проскочите. Сейчас номер седьмой прошел. Телефонили: ничего… Тихо.

Звякнуло железо трубы, откинутой от тендера, пыхнул паром паровоз, тяжело дохнул раз, другой и, сверкая

красными топками, прокатил мимо Федора Михайловича и Верочки.

- Пойдемте, - сказала Верочка. - Сейчас, верно, отправлять будут.

Федор Михайлович встал и молча пошел за Верочкой.

VIII

Дожди размочили дороги. От них набухли болота. Ранние сумерки, темные ночи, плохие ночлеги, усталость, недоедание порождали нелепые слухи. Проверить их было нельзя - кавалерии не было, и штабы дивизий питались сведениями от жителей и от беженцев. К громадному обозу "армии" прибавлялись повозки и толпы жителей. Точно увлекаемые каким-то роком, снимались с насиженных гнезд разоренные революцией помещики, чиновники, рабочие и крестьяне. С женщинами и детьми, с котомками, корзинами и увязками шли они за армией, сами не зная, куда и зачем. Бежали в последнюю минуту, непродуманно, хватая впопыхах ненужные вещи и оставляя дома ценные бумаги и документы. Когда бежали, думали: "Ненадолго, мы скоро вернемся", потому что не умещалась в голове мысль, что "дома", своего угла не будет никогда. За Северо-Западной армией тянулись подводы, двуколки, извозчичьи пролетки и толпы закутанных в самое разнообразное тряпье жителей. На ночлегах не хватало места. Дома и дачи разбирали войсковые части, и беженцы становились биваками в грязи осенней распутицы, на Дорогах подле взбухших, надувшихся водой канав. Они рассеивались по полям, ища топлива и еды. Они собирали кочерыжки капусты, забытый, промерзший картофель, ходили просить милостыню у добровольцев и у крестьян. В их стане плакали больные и простуженные дети, кашляли глухим, раздирающим горло, мучительным кашлем. Среди поля на чемоданах, под пледами и тряпьем, сидели молодые и старые женщины с худыми лицами, обострившимися носами и подбородками, и из расширенных глаз их гляделась ни с чем не сравнимая тоска. Они жадно прислушивались ко всяким слухам, к артиллерийской пулеметной и ружейной стрельбе и определяли, что делать. Когда на севере гремела канонада, в их стане слышались голоса, полные надежд:

- Англичане бомбардируют Кронштадт.

- Кронштадт возьмут, все по-иному пойдет.

- Самое ихнее поганое гнездо.

- Слыхать, наши получили подкрепление, опять Красное Село занимать будут.

- Ох, вернуться бы! Там мамаша осталась, старушка восьмидесяти пяти лет. Как-то она?

- А не убьют?

- Может, на старости пожалеют.

- Финляндия выступила. Маннергейм приехал, поднял народ и с севера идет на Петроград.

- Деникин Тулу занял. Недалеко и до Москвы.

У жалких костров, где трещали сырые сучья и кипятили в жестянках от консервов красноватую железистую воду, жались люди самого разнообразного общественного положения. На бурочном пальто, подложив под бок шотландский плед, лежал худощавый высокий штатский с курчавой темной бородкой, с пенсне на шнурке на носу. Был он гласным Павловской думы, встречал вошедшие в Павловск войска, приветствовал их хлебом-солью и речью, говорил святые слова о свободе, равенстве и братстве, попранных большевиками, отводил квартиры, указывал скрывшихся комиссаров и агентов чрезвычайки и наскоро в полуразрушенной богатой своей даче устраивал чай с закусками для дорогих гостей… А потом темной ночью на знакомом извозчике, с двумя сыновьями-гимназистами, оставив дома больную жену, не пожелавшую ехать с ними, бежал за обозом уходящих частей дивизии генерала Ветренко. В Гатчине ночевал под крышей, а теперь вторую ночь проводит под пролеткой извозчика, где попало. У него одна мечта - добраться до Гунгербурга. Там у него есть дача. Старший сын его, юноша шестнадцати лет, крепился и помогал разжигать костер, ходил в лес собирать ветки и листья. Младший, мальчик 12 лет, лежал на извозчичьем полушубке. Голова его пылала в жару. Тиф начинался.

Вчера на привале хоронили девочку, дочь учительницы, умершую ночью от тифа. Соседи принесли из деревни лопаты и копали могилу в песке. Когда раскопали на аршин, показалась черная вода. В воду без гроба положили худенькое тельце девочки в коричневом платье гимназистки и засыпали мокрым песком. Старый священник, беженец, на память читал молитвы. Маленькая кучка чужих людей возилась с бившейся в истерике матерью и ее двумя маленькими детьми, кричавшими, заглушая слова молитвы, пронзительными голосами все одно и то же слово: "Мама!.. мама!.."

У богатой петербургской домовладелицы на руках скончался ребенок, и она носила два дня его съежившийся синий трупик, не желая отдавать его хоронить.

Наступали темные сумерки, с набухшего неба сыпал мелкий, холодный, томительный октябрьский дождь, и уже не просыхали под ним покинутые всеми люди. Когда, сбившись в какой-нибудь риге или сарае, на балконе дачи или просто под стогом старого сена, под телегами, они говорили, перекидываясь словами, становилось страшно. Нельзя было понять, где был бред, где ясные мысли.

- Не может Бог позабыть нас… Не может не вспомнить и не пощадить нас…

- Господа! Есть же цивилизация и гуманность. Мы живем в двадцатом культурном веке.

- Надо избрать депутацию к генералу Юденичу и к иностранным миссиям и просить о помощи.

- Такого бедствия никогда не бывало.

- Мы чужого не хотим. Мы своего ищем. У меня в Петербурге три дачи пустые, да у тестя моего в Силламягах - две, я пятьдесят человек могу поместить.

- Не может того быть, чтобы Юденич сунулся зря. Это временный отход.

- Англичане отказались давать танки.

- Вчера у красных взбунтовались матросы… Троцкий приехал их усмирять, один матрос, - мне и фамилию его называли, да я позабыл, - Кутырь, что ли, - выхватил револьвер и застрелил Троцкого.

- Да которого?

- Как которого?

- В том-то и дело, что их три, и кто настоящий, никто не знает.

- Наши у Волосова окапываются. - От Гатчины отошли.

- Отошли, но заметьте, без давления противника, по стратегическим соображениям. - Знаем… слыхали…

- Коля! Спаси меня! Танк надвигается на меня. Танк давит мне голову.

- Успокойся, дорогая… Ничего нет.

- Нет… я слышу шум его панцырей и как скребет он по песку.

- Это сосны шумят над твоей головой. Мы на даче, моя родная.

- На даче?.. Но почему так холодно?.. А нас не будут расстреливать?

- Нет, родная. Мы ушли от них.

- Но я вижу сверкание в небе. Это рвутся их шрапнели. - Это звезды, милая. Яснеет небо… Мороз стягивает лужи. Станет сухо, и ты поправишься.

- У меня тиф?

- Соня, ты просто простудилась от непривычки ночевать у костра.

- Милый… если у меня тиф, брось меня. Не возись, не заражай себя. Пожалей Таню и Колю.

Под телегой, у котелка на костре, хозяйственно, домовито уселась крестьянская семья. Старый мужик в бараньей шубе помешивал деревянной ложкой в котелке картофель. Против него - две бабы, и с ними трое детей.

- Что делать будем, Егор Спиридонович? И куда идем - незнаемо, неведомо. Разве так можно? Хоть бы начальство какое прислали, чтобы руководило.

- Без начальства точно трудно, а только и своим умом проживем. У меня в Ямбурге кум бакалейным товаром торговал. Я так полагаю, прямо к нему, и никаких. Торговать, Матрена, будем.

- Да торг-от какой ноне. И не пойму я, какие деньги настоящие. То знала советские да думские, а теперя вот пошли Юденичи, что ли, да эстонские, "вабарыки" (Waba-riki - надпись на эстонских кредитных билетах - государственная бумага. Русские прозвали их вабарыками.) прозываются. Вчора солдату папирос продала, сует, а я и не пойму, что… Какая теперь торговля!

- Хотя бы царь скорее объявился. А то надоели, пропади они пропадом, то Зиновьев, то Троцкий, то Родзянки пошли, и кому кланяться, не знаешь. Пес их пожри.

И шли, шли дальше. Несли в котомках свое жалкое имущество, несли свои заботы, планы о будущем, мечты, воспоминания прошлого, несли истощенное голодом и болезнями тело, и чем больше страдали, тем больше тянулись к жизни и мечтали найти такую спокойную страну, где бы можно было иметь крышу, тепло и хоть раз досыта поесть, обсушиться и помыться.

Шли и несли с собой тиф…

IX

В Ямбурге беженцы задержались. С 14 октября по 1 ноября они стояли станом под Ямбургом и в Ямбурге, ожидая какого-то поворота к лучшему. "Начальство" приказало в Ямбурге возобновить торговлю и повесить на лавках вывески. По странной случайности уцелела от большевиков и была повешена только одна вывеска - гробовщика.

По телеграфным столбам и заборам расклеивали воззвания и лозунги, призывавшие к борьбе с большевиками и поступлению в добровольческие части.

"Белый воин несет мир и свободу…"
"Почему ты не доброволец?.."
"Спасение России в уничтожении коммунизма!"
"Вместо хлеба и свободы
Голод, холод и невзгоды
Большевик несет народу".
"Кто стоит за правое дело,
Кто в бою отважен, спокоен,
Жизнь отдаст кто за родину смело?
Это белый доблестный воин".

Клочки розовой, белой и голубой бумаги расклеивались на всех видных местах. Кто-то тщательно их снимал.

Навстречу отходившей волне беженцев была выдвинута благотворительность. 14 октября энергичный, распорядительный петербургский фабрикант Цоппи, когда-то богатый, независимый человек, теперь полубеженец и эмигрант, открыл на станции Волосово первый питательный пункт на 365 беженцев. Затем у станции Веймарн, в имении Пустомержи, в деревнях Лялицы и Ямсковицы открылись убежища на 30,150 и 200 человек.

Но что могли они сделать, когда стихийно росла волна беженцев и быстро достигла грозной цифры в 15 тысяч человек? Население большого уездного города катилось на запад впереди армии, предваряя ее отступление.

Дожди сменились яркими, солнечными, морозными днями. Леса и сады просыпались утром в серебряном уборе. Искрился, играл бриллиантами снежных кристаллов иней, сияли в нем кусты и деревья. Ледяной покров уже не таял под лучами негреющего петербургского солнца.

Кто мог, расползся по дачам. Гнездились по пятнадцати, по двадцати человек в дачной комнате. По ночам бывало так тесно, что ложились отдыхать по очереди - одни лежали, другие стояли. Одни согревались животной теплотой, а другие ждали как милости, чтобы пустили погреться с холодных балконов и из садов.

Мороз крепчал. В уцелевших на дачах градусниках ртуть опустилась до четырех, потом до девяти, потом до одиннадцати градусов. Чугуном звенело замерзшее шоссе, ветер завивал на нем холодные пыльные смерчи, бросал их в глаза, гнал с тихим шелестом бумагу и солому, сбивал с травы иней и белым узором наметал на черные, в белых пузырях, замерзшие лужи.

На красных лицах беженцев проступала кровь. Начались обморожения рук и ног, и некуда было девать ознобленных…

21 октября сдали без боя Гатчину. Чтобы подпереть части генерала Родзянко и графа Палена, стоявшие у Таицкого водопровода, брали по частям роты и батальоны из дивизии князя Долгорукого, занимавшей Лугу. Луга осталась без охраны и была занята красными. Насильно вооруженные крестьяне, гонимые матросами, шли к Витино. Гатчина могла быть окружена… Двумя быстрыми маршами добровольцы отошли на волосовскую укрепленную позицию. Позицию укрепляли еще осенью, когда болота были непроходимы, и она упиралась флангами в болотистые леса. Она казалась неприступной. Морозы сковали болота, и в Волосове части чувствовали себя неуютно.

25 ноября по Ямбургу тревожным шепотом пошел слушок, неясный и темный. Красная кавалерия прорвалась за правый фланг нашей позиции и подходит к Гдову.

В Ямбург два раза приезжал генерал Юденич. Шли какие-то, беженцам неведомые, совещания, торопились достроить железнодорожный мост через реку Лугу. Поговаривали о новом наступлении, но поспешно сворачивали лазареты и склады и увозили в Нарву. Настроение у беженцев становилось паническим.

Ночью 28 октября началась паника. У Кленна, маленькой, притаившейся за Ямбургом, у лесной речушки, деревни, среди лесов и болот, произошел ночной бой, и занимавший Кленн конноегерский эскадрон отошел. Красные были в тылу, у Ямбурга. Кто-то не только видел за Ямбургом большевицкую кавалерию, но узнал и вождя ее, полковника офицерской кавалерийской школы, Далматова. Беженская толпа сорвалась и, не думая ни о чем, покатилась к границе Эстонии.

Был ясный, ветреный, морозный день. Через замерзшую реку Лугу, по деревянному мосту на Петербургском шоссе и по льду поодиночке, группами, пешие, и на подводах и санях тянулись с утра беженцы.

- В Эстонию!

Эстония казалась обетованной землей: "В Эстонии отдохнем, отъедимся, отогреемся, поспим спокойно". Оборванные, закутанные во что попало, в платках и шалях, в шубах и холодных пальто, сгорбленные, придавленные голодом, шли люди, на что-то надеясь, веруя, что кто-то непременно их пожалеет и им поможет.

Не мог же Господь Бог не видеть их несчастий, не мог не слышать их молитв, не мог не заметить длинного ряда свежих могил и стольких детских могилок, кое-как засыпанных, снабженных такими трогательно-наивными, хрупкими крестами, сделанными из щепок материнскими руками!!!

За Эстонией стоит Европа. Сидит в Гельсингфорсе французский генерал д'Этьеван, а в Ревеле англичанин Вильсон, доносят они обо всем в Париж и Лондон, и правительства Мильерана и Ллойд Джорджа, конечно, обо всем осведомлены.

Знают они и о мужестве старых солдат и молодежи, той "золотой молодежи", что казалась никуда не годной и что так доблестно умирала на подступах к Петербургу. Донесли им о нечеловеческих страданиях людей, виновных лишь в том, что имели они несчастье родиться не в Вяземской лавре, не в темном притоне. Имели они несчастие получить образование и стать культурными людьми, не прошли революционного стажа каторги, ссылки или тюрьмы, не отреклись от Бога и Родины. Их дети умерли на полях Восточной Пруссии, Галиции и Буковины, защищая Францию и Англию, и вот они, старики и старухи, беженцы, остались теперь беззащитными. У них отняли Царя, им навязали Временное правительство. Послы Франции и Англии возились с господами Львовыми и Керенскими. Они взяли на себя последствия переворота, и они должны же позаботиться о всех этих несчастных. Им некуда деваться… "Поймите, - думали они, - от нас все отняли. У нас осталась только жизнь. Дайте же нам жить!"

В толпе беженцев, неся на себе свои пожитки, шли трое Декановых. Федора Михайловича не было уже с ними. В Ямбурге Федор Михайлович, не дожидаясь суда и разбора его действий у красных, явился, основываясь на Расклеенных объявлениях, в ближайший полк. Командиром полка оказался его товарищ по училищу, и после короткого разговора решено было, чтобы не обижать начальников-добровольцев назначением над ними бывшего красного офицера, что Федор Михайлович вступит в командование первым взводом 1-й роты и будет считаться как бы поручиком,

Федор Михайлович согласился. Его так грызла тоска по Наташе, так жаждал он деятельности и смерти, что - торопился скорее стать в ряды добровольцев.

Получив обмундирование, он передал Деканову свое старое пальто и меховую шапку и, когда только мог, добывал ему муку и сало, снабжая Декановых при всякой оказии.

Исхудалые, обмерзшие, в беженской толпе шли Декановы по обледенелому шоссе, и Екатерина Петровна вслух размышляла, кого из знакомых и близких они могли найти в Нарве и Ревеле.

- У Зиновьева, петроградского предводителя, дом большой в Нарве. Он должен меня помнить. Я танцевала с его сыновьями у княгини Клейнгаузен, - говорила Екатерина Петровна, в тонких, сбитых башмачках ковыляя ознобленными ногами по жесткому щебню.

- Мама, - сказала Верочка, - у Сбручских две дачи в Гунгербурге, а потом и имение Фалль под Ревелем, - ведь все же это наши люди. В самом Ревеле много наших. Это же, мама, русский город, кругом русский.

- Уж куда более. Наша древняя Колывань, - сказал Деканов, покручивая ус и снимая с него ледяные сосульки. - Однако, что это?

Впереди по шоссе показалось темное пятно народа.

Как ручей, прегражденный плотиной, останавливается и разливается вдоль нее, образуя широкое озеро, так поток беженского движения, чем-то остановленный, разливался широкой толпой по ледяным бугристым полям, по жестким, вывороченным плугом, пластам песчаной земли, заливал низину, поросшую кустарником, подходил к темному сосновому лесу и вливался в него.

Повсюду - вправо и влево от шоссе - были видны люди, повозки, подобие шатров, кое-где курился срываемый ветром дым, и гомон тысячной толпы доносился до Декановых.

- Господи Боже мой! - воскликнула Екатерина Петровна. - Да что же там случилось? Неужели эстонцы не пускают через границу?

X

Поперек шоссе стояли тяжелые деревянные рогатки, густо оплетенные колючей проволокой. В проходе - рослый солдат-эстонец, белокурый, голубоглазый, широкоплечий. На нем серая, немецкого покроя, шинель с узкими синими погонами, суконная островерхая серая шапочка с голубой с черным кокардой. Он держал под мышкой ружье с примкнутым штыком и, засунув руки в карманы и расставив ноги в высоких черных добротных сапогах, наблюдал толпившихся у рогаток беженцев.

Вправо и влево от дороги узорчатым серым кружевом по замерзшим полям ползли колья, опутанные проволокой. За ними виднелась неровная, зигзагообразная, с выступами капониров пулеметных гнезд, линия окопов. Кое-где из-под бревенчатого, присыпанного толстым слоем земли и песку, блиндажа возвышалась черная железная труба. Легкий дымок вился к серому сумрачному небу. Между проволоками стояли человек пятнадцать солдат. Они смеялись, переговариваясь между собой. Серые поля уходили к горизонту, вдоль шоссе тянулись избушки деревни Сала, занятой солдатами. За ними - лес. Острые глаза Деканова рассмотрели над лесом белую колокольню и золотой крест ивангородского собора.

Назад Дальше