"Да, вот оно что, - билась назойливая мысль. - Генералы виноваты, что не пошли за общественностью. Все надо было сдать им - "Земсоюзам" и "Земгорам". Полк отдать какому-нибудь земгусару с фантастическими погонами… Вот чего хотели те, кто считал себя солью земли - доктора, адвокаты, профессора и учителя!" Все стало ясно.
Опять пошел по широкой панели мимо голых каштанов. Сыпал мокрый снег. На плитках тротуара было скользко. Встречные прохожие задевали его зонтиками. По ворсу желтого пальто текли блестящие капли.
"Десять лет, - думал он, - с самой революции 1905 года шел штурм генералов, и они держались. Десять лет - пресса, Государственная дума, общественное мнение добивались передачи власти от специалистов любителям. Десять лет шел натиск на веру православную, на русское государство и на армию. Но вот война. На русскую государственность и на "присяжных" людей ополчились немцы, австрийцы и турки. Стали на войне истреблять лучших людей, и в это время к генеральским погонам потя нулись руки общественности. "Мы показали, - говорили Красные Кресты, Земсоюзы и Земгоры, - как мы умеем!" И блистали лазаретами, аристократками-сестрами, рысаками, автомобилями, сладкими пирожками и фруктами. И создалось в глазах толпы убеждение, что, передай им власть, и жизнь будет - не жизнь, а малина. Потечет молоко в кисельных берегах. И победа!.. - вот она, будет победа!.. Что поддался этому простой, измученный войной на фронте, развращенный в тылу, закормленный пайками народ, это было понятно… Но как поддались на это Государь и его генералы, как поддался на это он сам, Федор Михайлович, это совсем непонятно. Барсов прав: Государь император и генералы виноваты перед Россией, но только виноваты они не в том, в чем их обвиняет Барсов. Они виноваты, как виноват бывает кучер, посадивший на козлы мальчишку, не умеющего править, виноваты, как виноват наездник, давший сесть не умеющему ездить на горячую, кровную лошадь. И когда разбита коляска и покалечены кони, когда мальчишка валяется с раскроенной головой, когда, сбросив седока, несется кровная лошадь, себя не помня, по оврагам и буеракам, виноваты кучер и наездник. И Государь, и генералы виноваты в том, что послушались и допустили вместо себя общественность. И общественность себя показала. Когда стали к правлению земский деятель, профессор истории и адвокат, - все пошло прахом. Армия, а за ней Россия. И он, Федор Михайлович, виноват. Слепо был он предан Государю, а сам изменил святому знамени, где было три символа: Вера, Царь и Отечество, и пошел под кровавое знамя мятежа. И этого Господь никогда не простит. Государь великими муками и смертью искупил свою вину. Великими муками и смертью заплатили за свою вину многие генералы, но простит Господь оставшихся в живых только тогда, когда явится истинный православный царь. Когда явится и скажет: "Долг и отечество превыше всего. А о мне ведайте, что мне жизнь не дорога, была бы жива Россия", - как сказал это Петр. Когда явится император, подобный Александру I, и скажет: "Я отпущу волосы и бороду и удалюсь в пустыню, но я не отдам своего отечества на поругание врагу". Жертвы и подвига жаждет Господь от согрешивших людей. Требует не только покаяния, но и горения в исполнении своего долга.
И спросил Федор Михайлович сам себя: "А было это все эти пять лет? Было так, чтобы не словом, а делом, подвигом и смирением доказали бы люди свое покаяние?" И ответил:
"Да, там, в горах Македонии и Албании, на шоссейных работах, в дремучем лесу у монастыря Горника, на фабриках и каменоломнях Болгарии, в пустынях Марокко, Туниса и Сирии, где вечером звучит "Отче наш", где сознательно поют святой старый русский гимн, где молятся о русской славе, там доказали и там спасутся.
А остальные? Генералы, общественные деятели, политические партии - от Авксентьева, Керенского, Кусковой, Чернова до легитимистов, конституционалистов, рейхенгальцев, - все не думающие о подвиге и жертвенном горении?
В геенну огненную! Потому что не манифестами, не воззваниями, не газетами, не листками, не распрями, не спорами спасется Россия, а сгоранием людей в смелой, энергичной борьбе лицом к лицу с врагом, борьбе за Веру, прежде всего, за Отечество и за Царя".
И вспомнил, как без спора отдавали за границей святые церкви большевикам, боясь скандала и полицейских репрессий, как бранили Россию, как для России не могли пожертвовать затасканными партийными программами. Снести на алтарь отечества жемчуга и бриллианты, проживаемые по заграничным курортам и каба кам. Царя искали и на царство шли между партиями в гольф и в бридж.
Подвига ждал Господь! А подвига не было. И там, где была нужна искупительная жертва, - все кивали на Францию, на Германию, на Англию, на Америку, а на себя не надеялись.
Этот визит к доктору и случайный, пустой разговор точно подвели черную черту под бесконечными думами Федора Михайловича и написали итоги всей деятельности русских с 1 марта 1917 года и по настоящий день.
И стали в итоге одни нули. Вся кровь и жертвы Нарвы, Одессы, Царицына, Ростова, Новороссийска, Иркутска и Крыма дали - ничто.
Как дошел до своей квартиры, Федор Михайлович не помнил. Сапожник Шютцингер ожидал его с обедом. Федор Михайлович поел без всякого вкуса горохового супа и картофеля.
- Krank, Herr General, ein bisserl krank (Больны, господин генерал. Немного больны (нем.)), - сказал Шютцингер и помог Федору Михайловичу добраться до постели, раздеться и лечь.
Он достал ему стакан Wein-brand (Коньяк (нем.)) и поставил на стуле.
- Ein bisserl ist gut (Немного - хорошо (нем.)), - сказал он.
"Не уйти мне отсюда", - подумал Федор Михайлович.
V
После пяти лет разлуки Декановы ожидали увидеть своего Димочку. Сначала с зимы они получали все более и более частые письма от сына. Являлась надежда, что ему удастся накопить денег для поездки в Германию, преодолеть все затруднения с паспортами и визами, получить отпуск и приехать.
Екатерина Петровна боялась верить такому счастью
Ждали весной или, может быть, летом.
И вдруг утром, когда Екатерина Петровна вернулась с базара на Wittenbergplatz, нагруженная рыбой "кабельо", капустой и шпинатом для вечернего ужина, ей подали телеграмму.
"Буду 17-го вечерним поездом". "Господи, - подумала Екатерина Петровна, - да 17-то сегодня. Как же это так!"
Покупки полетели на пол. Она бросилась к телефону.
- Fraulein, - молила она, вися в темной передней пансиона у аппарата, - bitte, Steinplatz, hundert zwo, funfmil (Прошу Штейнплатц, сто два, пятьдесят (нем.).).
Пол горел у нее под ногами. До вечера еще целый день, а ей казалось, что у нее так мало времени и она не успеет все сделать, обо всем позаботиться. Два раза было falsch verbunden (Неправильно соединили (нем.)). Екатерина Петровна чуть не плакала от досады. Наконец добилась. Долго не могла дождаться Николки. Точно не хотели ее понять в банке, что есть такой чиновник Деканов, которого ей надо видеть.
- Was?.. Wie?.. (Что? Как? (нем.)) - слышалось в трубку. Телефонная барышня торопила кончать. Гудела и пела проволока, и Екатерине Петровне казалось, что ее разъединили. Она хотела снова звонить, когда услышала родной, хриплый голос:
- Werruft? (Кто спрашивает? (нем.))
- Коля! Николка! Это я…
- Кто?
- Господи, да я же!
- Катя?
- Ну да… Димочка едет.
Послышался вздох и стук. Точно трубка упала из рук Деканова.
- Когда?
- Сегодня. Отпросись сейчас. Приходи.
- Говори толком, когда же будет?
- С вечерним поездом. - Отпрошусь с обеда…
Хотела говорить дальше, все рассказать. Жестокая барышня разъединила телефон. Екатерина Петровна побежала на улицу. Только башмачки стучали по ступенькам лестницы. Надо было все рассказать Верочке и с ней готовить комнату Димочке и "лукулловский" ужин. На Kurfiirstendamm'e стала у остановки трамвая. Все плыли мимо нее такие ненужные. Ей нужно было 85-й номер, а мимо шли 76,176, "А"… Как нарочно… Екатерина Петровна рассердилась. Добежала до угла, где была остановка "Kraft-Omnibus'a, и только стала там, как мимо промчался пустой вагон 85-го номера. Стало до слез обидно. Хотела бежать за ним. Но тут показался "желтый автобус". Екатерина Петровна помахала ему "ручкой" и остановила. К ее радости, автобус шел скоро и обогнал "противный" трамвай. С остановки у Hallensee Екатерина Петровна добежала до мастерской Frau Senger.
"Надо так сделать, чтобы никто пока не узнал. Сегодня только мы. Мы одни. Никого не надо. Друзья, Федор Михайлович и Шпак, - завтра".
Она вызвала Верочку на лестницу. Верочка вышла с перепачканными красками пальчиками и встревоженным круглым личиком, но увидала сияющее лицо матери и радостно воскликнула.
- Дима?!
- Да.
- Ну конечно. Я так и знала. Когда?
- Представь… Сегодня. Я только что получила телеграмму. - Боже! Как хорошо! Покажи!
Нагнувшись у окна немецкой лестницы, темной, неприятной, пахнувшей мастикой и пылью, читали и перечитывали маленький листок телеграфного бланка. Будто слышали родной голос.
- Мама! Нужно все хорошо приготовить.
- Да, душка!
- Деньги-то есть?
- Есть, есть. Я давно копила. У меня на это два доллара сбережено, из тех, что дядя Вася прислал. Помнишь, в позапрошлом году?
- Мама! Какая ты дальновидная.
- Идем сейчас.
- Хорошо. Я только лапы помою.
- Дома вымоешь. Не беда… Надо скорей. Я думаю,
белого вина и Sekt (Шампанское (нем.)).
- Коньяку еще. Папа так любит коньяк, и он давно не пил его.
- Хорошо. Я купила "кабельо".
- Мама. Это не годится. Мы ему приготовим русские щи и гречневую кашу.
- Пирожки купим у Фёрстера. С мясом.
- Мама! Он с мясом не любит. С капустой.
- И ветчины.
- Конечно, мама. Пирожков возьмем на Tauenzienstrabe.
- Я думала, в русской кондитерской.
- Не поспеем. Мы, мама, разделимся и каждой дадим занятие.
- Раньше всего комнату.
- Frau May обещала. Я знаю, у нее есть свободная рядом с вашей.
- Так идем же!
- Идем!.. А папа? Знает?
- Конечно! Так счастлив. Я по телефону говорила. У него и трубка изо рта полетела на пол.
- Ну!
Обе побежали вниз, на трамвай. Они забыли свое беженство и бедность. Они были счастливы.
VI
От пансиона, где жили Декановы, до Ангальтского вокзала было двенадцать минут ходьбы. На трамвае или автобусе и того меньше, но вышли за полтора часа. Хотели насладиться ожиданием. Шли по широкой людной Liitzowstrabe, и их оживленные голоса звенели во влажном мартовском воздухе. Вечер спускался на город розовыми дымчатыми туманами, садился на улицы угольной копотью и затягивал их темнотой. Ярко вспыхнули фонари, и даль стала казаться гуще. Небо сделалось бездонным и высоким.
- Пять лет не видались, - вздыхая, сказала Екатерина Петровна. - И не узнаем, пожалуй. Вырос, возмужал.
- Он карточки в прошлом году посылал, не переменился совсем, - сказала Верочка.
- Мы не узнаем, он нас узнает, - сказал Деканов.
- Ты думаешь, мы не переменились! - воскликнула Екатерина Петровна. - Мы стали стариками.
Молодым счастьем горели ее глаза.
- Ты все такая, как была, когда он родился, - сказал Деканов.
- Скажешь тоже, Николка!
Они шли, толкаясь, то торопились, то задерживали шаг. Видели, что слишком рано. Деканов останавливался раскурить трубку, потом нагонял широкими шагами.
- Я высчитал: четыре года, три месяца и двадцать дней мы его не видали.
- Он ушел 25 ноября, на другой день после маминых именин.
- Ушел в одиннадцать часов вечера, а в три часа ночи нас разбудили с обыском, - сказала Екатерина Петровна, - его искали.
- Потом взяли в чрезвычайку, - сказала Верочка.
- Да, пережили много. Ах, как много пережили, - вздохнула Екатерина Петровна, - а он-то, голубчик. Многого мы и не знаем.
- Сейчас расскажет.
На Schonebergerstrabe тускло горели фонари. По грязному асфальту, урча, тянулись грузовые автомобили с прицепными платформами, груженными углем. Над головами были сотни путей, и то и дело проносились поезда. Темные дома и заборы были черны от копоти. Екатерина Петровна не замечала неприглядности улиц.
- Ты знаешь, Николка, - сказала она, - я положительно полюбила Берлин.
- Мама, мы ужасно рано пришли, - сказала Верочка, глядя на большие часы вокзала.
- Ничего, подождем. Ты подумай, он уже тут где-то несется, приближаясь к Берлину. Уже, поди, Лихтерфельд проехал, - сказала Екатерина Петровна.
- Несется и думает о нас, - сказала Верочка. - Как хорошо иметь брата, как Дима, любить его и знать, что он любит.
Сидели на перроне против пути, где должен был прийти поезд. Верочка несколько раз бегала посмотреть, верно ли сидят. За пять минут до приезда все пошли к решеткам. Там не было контроля. Внизу, под доской с надписью "Ankunft" ("Прибытие" (нем.)), было написано мелом, что "поезд опаздывает на сорок минут".
Эти сорок минут им показались вечностью. Приходили какие-то совсем не нужные Vorortziige (Местные поезда (нем.)) и выбрасывали толпы пассажиров. Вокзал гудел голосами, шаркали ноги, гремели тележки с багажом. Потом на несколько минут вокзал пустел и затихал. Наконец, платформа N 17 вспыхнула яркими электрическими огнями, как-то тревожно загудели по асфальту чугунными колесами десятки тележек, и носильщики потянулись к поезду. Гул колес раздирал нервы Екатерины Петровны. Сердце так колотилось, что ей казалось, она уже не в состоянии будет встать. У решетки толпились встречающие. Контролеры заняли места в клетках. Далеко, в темном дымном воздухе, загорелся зеленый фонарь и повис в небе. Где-то сбоку прозвонил телеграф. Наверху появился красный огонь. Все это казалось Екатерине Петровне зловещим и значительным. Послышался тяжелый, мерный гул, и, сверкая одним фонарем, к перрону подкатил громадный высокий паровоз с короткой и низкой трубой. Захлопали, открываясь двери, где-то щелкнуло быстро опущенное окно. Чей-то женский картавый голос нетерпеливо кричал: "Trager! Trager!" ("Носильщик! Носильщик!" (нем.))
Первые пассажиры показались у решетки. Какие-то баварские мужики в остроконечных суконных колпаках с зелеными яркими лентами и волосяными кисточками, похожими на кисти для бритья. Два молодых человека с исцарапанными лицами протащили велосипеды. Прошел, махая билетиком, носильщик в красной шапке, и толпа, как река, остановленная плотиной, запрудила пропускные посты и разлилась во всю ширину перрона. Не было возможности разглядеть и узнать в ней кого-нибудь. Пропускали в четыре калитки. Встречающие томились у них и мешали смотреть.
- Мы прозеваем его, - с отчаянием сказала Верочка.
- Смотри, смотри, Верочка, у тебя молодые глаза, ты должна увидеть, - сказала Екатерина Петровна и, цепляясь за рукав Деканова, поднялась на носки.
Хорошенькая дама в модной шляпе колпаком подле них бросилась на шею толстому господину и сочно поцеловала его в губы: "Mein lieber Karl!.." ("Мой милый Карл!.." (нем.))
- Mein lieber… - вздыхала она и мешала смотреть Верочке.
Толпа убывала. И вдруг она увидала его. Никто другой не мог выглядеть так, как он. Он был высок ростом. У него было чисто выбритое лицо с маленькими подстриженными черными усиками. Серая, мягкая, модная шляпа с очень широкими полями и двумя примятостями спереди бросала тень на его глаза. На нем было легкое дорожное пальто цвета желтой пыли, с кушачком. Он сам нес свой плоский кожаный чемодан. Он был очень изящен. Верочка его сейчас же узнала, хотя никогда не видала его в штатском. И он ее узнал и замахал над головой рукой, радостно улыбаясь.
"Как он, - думала Верочка, - поцелует здесь, на людях, маму и меня?.. Он был застенчивый".
Странно было думать, что пять страшных лет легло между ними. Казалось, вчера расстались.
Едва прошел он через перрон, как бросился в объятия матери и несколько раз поцеловал ее.
- А меня, меня… Дима… - говорил Деканов, расставляя руки.
- И тебя, папа, - воскликнул Дима и, освободившись из объятий матери, бросился в объятия отца…
- А ты, - протягивая руку Верочке, сказал Дима, - ты… Красавица! - восхищенно сказал он, с ног до головы оглядывая сестру.
- Дима! - восторженно взвизгнула Верочка.
- Ты все тот же щенок! - сказал Дима, привлек к себе сестру и расцеловал ее в губы и щеки. - Милая! Родная! - говорил он между поцелуями.
У Деканова слеза за слезой текли по худощавому лицу, собирались на черных усах и капали. Он хотел закурить трубку и щелкал по ней пальцем, как по зажигалке, держа зажигалку вместо трубки у рта.
- Папа, какой ты ужа-асно смешной, - воскликнула Верочка, вынимая у отца изо рта зажигалку.
По ее нежному, розовому от волнения лицу текли слезы.
С вокзала ехали в автомобиле. Автомобиль рычал и мчался по Koniggratzerstrafie, свернул на Potsdamer, выбирая людные улицы. Деканов и Екатерина Петровна сгорали от нетерпения, торопясь приехать домой. На главном сиденье сидели Екатерина Петровна и Дима. Напротив Деканов с Верочкой. Екатерина Петровна завладела правой рукой Димы, Верочка левой, и мать, и сестра сжимали его руки и заглядывали в его глаза. Сыпались, заглушённые шумом машины, вопросы.
- Ты как? - Отлично.
- Откуда?
- Сейчас из Парижа.
- Что там?
- Пока ничего.
- Ну, вот мы и дома.
Тяжелый подъезд их принял. Мраморная лестница широким маршем шла к первому этажу. Оттуда поворачивала узкой, деревянной, и в четыре колена, черными, дубовыми, сбитыми ступенями уходила наверх. Тускло горели прогоревшие закопченные лампочки. Во всем Дима, только что бывший в Париже, подмечал упадок. Деканов своим ключом открыл дверь пансиона. Фрау May и горничная Эрна, принимавшие участие в счастии своих постояльцев, встретили Диму широкими, радушными улыбками масляных лиц.
- Дай руку старой, - шепнула по-русски Диме Екатерина Петровна. - Это наша пансионская хозяйка. Очень хорошая женщина. Unser Sohn, - обернулась она к Frau May, - funf Jahre haben wir ihn nicht gesehen (Это наш сын. Мы его не видали пять лет (нем.)).
- Fabelhaft! (Баснословно! (нем.))
- Ну, идемте, идемте, - торопил Деканов. - Кончайте формальности.
Эрна низко приседала, умиленно глядя на красавца русского, так похожего на валютного иностранца. Верочка отняла чемодан от Димы и пронесла в его комнату. Она распахнула дверь и сказала: - Пожалуйте! Все готово.
Маленький столик был накрыт на четыре прибора. Три бутылки и рюмки стояли на нем. На умывальнике шумел примус. На примусе стояла синяя эмалированная кастрюля. Верочка разогревала щи. В комнате пахло капустой с мясом. - Вот мы и дома, - повторила Екатерина Петровна. Убогое безвкусие номера дешевого немецкого пансиона, комнаты с двумя широкими деревянными постелями, замусоленной кушеткой об одной покатой спинке, пыльным зеркалом и скверными олеографиями встретило Диму у родителей.