Домой Колдаев вернулся поздней ночью. За несколько часов погода переменилась. Нанесло тучи, холодный и сильный северный ветер продувал прямые переулки, как аэродинамическую трубу. Скульптора мутило, била дрожь и мучило то же странное состояние душевного отравления, что испытал он, вернувшись от Бориса Филипповича в самый первый раз. Ему было страшно вспомнить о том, как он перечеркнул одним махом все, к чему шел целый год, и еще страшнее подумать, как он расскажет или, напротив, утаит случившееся от наставника и что ждет его теперь дальше: изгнание, проклятие, вечный позор или гибель? По дороге он купил на Кировском бутылку водки и у себя в келье открыл ее и жадно стал пить. Его уже не сшибало теперь, напротив, он как будто не пьянел, а трезвел. Из глубины затравленного сознания к нему стал возвращаться рассудок. Последние несколько месяцев жизни показались мутным сном, и чем больше он пил, тем нелепее и бессвязнее этот сон становился. Вдруг ему почудилось, что из сауны, которую Божественный Искупитель приспособил под крещальню, доносятся необычные звуки. Любопытство и хмель подхлестнули художника. Он спустился в подвал и приоткрыл окошко, через которое раньше фотографировал знаменитых женщин. В сауне находились одни лишь апостолы. В руках они держали свечи, и освещенные пламенем лица были видны необыкновенно отчетливо. Эти лица Колдаева испугали: обычно ко всему равнодушные и отрешенные, они выглядели восторженно и как будто сияли, но в их восторге и молитвенном экстазе ему почудилось что-то неприятное. Водка ли так странно на него подействовала, но он увидел в эту минуту все в ином свете, почти так же, как в самый первый вечер, когда пришел на Васильевский остров, только теперь происходившее показалось ему не дурной самодеятельностью, но веками отработанным профессионализмом. Тот дурман, в котором скульптор находился последние месяцы, рассеялся, и Колдаев испытал невыносимое омерзение. Кругом он чувствовал один только смрад, еще больший, чем в порнографической студии. Смрадными были лица людей в белых балахонах, смрадом была пропитана вся мастерская, его тело, руки, душа - только маленький участок сознания оказался нетронутым и чудом уцелел. Ввезли каталку. На ней лежал в беспамятстве обнаженный человек. Апостолы принялись его мыть и долго дочиста терли бесчувственное тело. Во всем, что они делали, в их лицах и движениях, в слаженности и отрепетированности их действий было что-то зловещее. Они словно собирались совершить черную мессу, ритуальное убийство или жертвоприношение. Когда человек был вымыт, Божественный Искупитель взял нож и поднес его к печке. Братия исступленно пела, лица сделались хмельными - нож передавали из рук в руки, он обошел круг и вернулся к Учителю. Фигуры в балахонах наклонились над лежащим человеком и заслонили его от Колдаева. Что они делали, он не видел, но, когда через несколько мгновений они выпрямились, увидел на белых одеждах кровь. Она фонтаном била из паха несчастного. Искупитель прижал к ране раскаленный нож. Вслед за тем апостолы начали кружиться по сауне, выкрикивая бессмысленные слова, глаза у них выпучились они прыгали, кричали, гомонили и пели высокими голосами. Скульптор не выдержал и бросился бежать. В келье он жадно приник к горлышку и стал пить водку, точно в ней одной было заключено спасение. В дверь постучали. Колдаев не откликнулся, но заворочался на диване, как бы потревоженный во время глубокого сна.
- С ним нельзя дальше тянуть. Он неустойчив. - Он узнал голос психолога. - Ломай дверь. Я окрещу его сейчас же.
Колдаев подошел к окну и дернул раму. Она поддалась, но так громко, что треск раздался по всему дому. На улице шел первый снег - мокрые и крупные хлопья ложились на крыши и мостовые, залепляли фонари и глаза редких прохожих. В соседних комнатах зажегся свет и зазвучали голоса. Скульптор перекинулся через подоконник и, цепляясь за водосточную трубу, стал спускаться. К нему подбежал Борис Филиппович и со всего маху ритуальным ножом ударил по пальцам. Колдаев заорал и полетел вниз.
- Не давайте ему уйти!
Было невыносимо больно, но он собрал все силы и, не оглядываясь, побежал по метельному городу. Фигуры в белых балахонах его преследовали, но сильный снег спас беглеца. Апостолы потеряли его в проходных дворах. Но Колдаев продолжал бежать. Жуткий звериный страх гнал его по городу, где всего несколько часов назад он ностальгически гулял и удивлялся случившимся переменам. Но теперь он не видел ничего. Он бежал и бежал, спрятав под куртку кровоточащие пальцы. Одному Богу ведомо, откуда было у него столько сил, чтобы миновать всю Петроградскую сторону, пересечь Неву и Невский проспект. Наконец, в глухом дворе в дальней части Грибоедовского канала он упал в сугроб и забылся.
Глава III. За други своя
Ранним утром, убирая свежевыпавший снег, Илья Петрович наткнулся на пьяного. Добрый дворник отвел его в комнату и уложил спать на своей кровати. Пьянчужка беспокойно ворочался, вскрикивал и бредил, взмахивая большими руками. "Ишь ты, прямо дирижер какой-то", - подумал директор и ушел мести двор. Когда он вернулся, гость сидел у окна и тоскливо смотрел в никуда.
- Выпить нету? - спросил он хрипло.
Дворник покачал головой.
- Не держу.
- Может, сходишь?
Илье Петровичу слишком хорошо было самому известно то роковое состояние, когда все вокруг не в милость. Он постучался к своей работодательнице и спросил у нее бутылку водки. Раздобревшая Катерина нахмурилась, но поллитровку достала.
Дрожащими руками директорский гость попытался сорвать крышку, пальцы его не слушались.
- Ты что же это, даже бутылку открыть не можешь? - усмехнулся Илья Петрович и осекся - пальцы у пьяницы распухли и побагровели. Хозяин торопливо открыл бутылку сам, чтобы загладить неловкость, и старое полузабытое движение рук напомнило ему о долгих таежных ночах. У него заныло сердце, и подумалось, что те годы, даже самые угарные из них, были все же лучшими в его жизни. Мужичок меж тем быстро выпил, перевел дух и усмехнулся:
- Со всеми ты такой?
- Со всеми, - пробормотал лирически Илья Петрович, которому враз вспомнились Алешка Цыганов, звезды, огибаловские ракеты, шорох в эфире, австралийские радиолюбители, снег, белые ночи, добрые старухи из "Сорок второго", очереди, талоны, - и первый раз за все это время Илью Петровича потянуло в тайгу. Он хотел плеснуть и себе, но удержался. Мужичок допил бутылку и ушел, но в последующие дни Илья Петрович не раз мысленно к нему возвращался: как он, где, под каким забором валяется пьяный и не замерз ли вовсе? Зима настала суровая, морозная, каких давно уже в Питере не было. Отвыкшие от холода горожане с покрытыми изморозью волосами, усами, бородами, шарфами двигались по улицам, окутанные дымкой своего дыхания. Через Неву ходили пешком, сонное солнце, пробивая студеное марево, лениво скользило по краю небосвода, и Илье Петровичу вспоминались заснеженный лес, звериные следы и охотничьи тропы. Странно было представить, что с его отъездом все это не исчезло, по-прежнему курится дымок над избами и на широких лыжах ходят по лесу мужики с ружьями, ночуют у нодьи, пьют чай и бездумно глядят на огонь. Столько месяцев он был свободен от этих воспоминаний, но теперь они обступили его, как призраки, и первый раз директор задумался об отъезде. Его обморочная любовь к Петербургу схлынула столь же стремительно, как и пришла.
Через несколько дней давешний пьянчужка вернулся. Он пришел совершенно трезвый, однако с бутылкой водки и в сопровождении молодой, но потрепанной женщины.
- Пустишь к себе под грибок?
- А ведь говорил, что не принесешь.
- Я бы и не принес, - ухмыльнулся он. - Да вот встретил свою знакомую. Когда-то налил ей, а она не забыла. Что только две рюмки?
- Я не пью.
- Ты, может быть, сектант? - встревожился гость.
- Нет, просто такой же беспутный человек, как и ты.
- Меня, между прочим, весь Ленинград когда-то знал, - сказал пьяница надменно.
- А теперь чего ж? - спросила девица насмешливо. - Даже угла своего нет.
- Молчи!
- Да ведь и я тоже, - задумчиво произнес Илья Петрович, - не всю жизнь метлой махал. А живу вот тут по чужой милости. И неожиданно для самого себя достал фотографию предпоследнего выпуска.
- А, так ты учитель, - протянул мужик так разочарованно, что Илью Петровича покоробило: он привык в поселке к тому, что его уважают, и это пренебрежение было ему неприятно. Он пожалел, что достал фотографию, но вдруг в глазах его гостя, не выпускавшего карточку из рук, промелькнуло что-то странное.
- Как зовут эту девушку? - Он указал на одно из лиц.
Теперь побледнел Илья Петрович.
- Почему она тебя интересует?
- Это из-за нее я искалечил пальцы и стал никому не нужным.
Девица мельком взглянула на фотографию.
- Он ее на вокзале снял, переспал и с тех пор мается, забыть не может.
- Не лги! - затрясся пьяница. - Не мерь всех по себе и не смей говорить, чего не знаешь! Она святая.
- Подумаешь! - фыркнула девица. - Если каждую б… святой объявлять, места в раю не хватит.
- Убирайся! - завопил калека.
- Ничего себе, мое пьет и меня же гонит.
Пьяница опустил голову на руки, и в глазах у него появилась такая знакомая директору тоска. Он ничего больше не говорил, только пил и курил. Подружка его заскучала и стала собираться, но мужик никуда не торопился. Илья Петрович сходил к Катерине за второй бутылкой - ему было с этим человеком хорошо, как когда-то было покойно и хорошо с Алешей Цыгановым. Меж тем назвавший себя скульптором совершенно опьянел и заплетающимся языком начал рассказывать о ритуальных убийствах и закланиях в какой-то бане, о сумасшедших плясках и радениях, из чего Илья Петрович сделал вывод, что его новый знакомый просто тронулся умом. Никакую Машу на самом деле он не видел и не знает, а вообразил себе, что именно она погубила его жизнь. Потом пьяница принялся клясть людей, которых показывают по телевизору и с которыми пил, а теперь никто не хочет его признавать и никому он не нужен, и когда Илья Петрович, подобно девице, заскучал, он наклонился к дворнику и тихо сказал: - Поклянись, что никому не скажешь.
- Клянусь, - неуверенно произнес директор.
Пьяница заозирался.
- У тебя жучков нету?
- Тараканы только.
- Я, - зашептал он, жарко дыша директору в ухо и обдавая его теплой волной перегара, - прельстился лукавым замыслом и впустил в сердце свое и в дом свой лжеучителя. Он изуродовал мои пальцы, чтобы навсегда к себе привязать, но я ушел от него, и теперь Сатана преследует меня.
От религиозной риторики Илье Петровичу стало не по себе, но человек этот, вернее всего потерявший пальцы по пьяни и придумавший жалостливую историю для того, чтобы ему наливали, необыкновенно тронул его тем, что из всех учеников он избрал именно Машу.
- Хочешь, живи у меня, - сказал он. - Никакой Сатана тебя здесь вовек не найдет.
- А ты меня ему не выдашь? - спросил пьяница подозрительно.
- Зачем мне тебя выдавать? - смиренно ответил дворник.
Катерина была страшно недовольна, но Илья Петрович уперся, и дворничиха вынуждена была примириться с новым жильцом. Пальцы скульптора не приобрели той ловкости, которая была им некогда присуща, но открывать бутылку он приспособился, равно как и держать в руках лом и лопату. Теперь они убирали двор вдвоем - два бывших великолепных профессионала: кладбищенский скульптор и школьный директор. Техник-смотритель, тридцатипятилетняя стервозная баба, знавшая, что эти двое не имеют прописки, пугала их тем, что донесет в милицию, и взвалила, помимо уборки территории, кучу посторонней работы. Она заставляла невольников разбирать подвалы, подсобки, грузить старую сантехнику, кирпичи и мешки с цементом, убирать чужие участки, так что начинавшийся с рассветом рабочий день заканчивался только поздним вечером. После Нового года декабрьские морозы сменила обычная для середины последних русских зим ростепель. То и дело выпадал снег, таял, замерзал, опять выпадал, и работы было много, как никогда. Илья Петрович по причине совестливости махнуть рукой на непогоду не мог и не приходил домой, пока не убирал участок. Скульптор же в те дни, когда не напивался, ходил по редакциям газет и пытался привлечь внимание общественности к тому, что творится в его мастерской, рассказывал о психотропных средствах, гипнозе и кодировании, используемых Божественным Искупителем. Однако в городе боролись с фашистами, обсуждали строительство дамбы, смотрели "Пятое колесо" и "600 секунд", а то, что рассказывал Колдаев, никому интересно не было. Отчаявшись сыскать правду в Питере, он принялся писать письма в Москву, в прокуратуру, Горбачеву, в Патриархию, в патриотические и демократические газеты, в тонкие и толстые журналы, но ему нигде не отвечали. Заинтересовались только в одной бойкой московской редакции, но, когда выяснилось, что Борис Филиппович не еврей, быстро охладели. Колдаев продолжал собирать материалы по тоталитарным сектам и твердить об их дьявольской изворотливости и опасности, куда большей, чем все опасности фашистской и коммунистической сил, вместе взятых. Он утомлял Илью Петровича разговорами и рассказами о таких вещах, в какие даже бывшему фантасту-графоману трудно было поверить, и тот относил их на счет неуемной фантазии коллеги.
- Ну, хочешь, я сам туда схожу? - предложил он скульптору.
- Не смей! Они затянут тебя. Я не знаю, как это получается, но когда он начинает читать свои проповеди, то превращается из обычного человека в дьявольского пророка. Если сегодня его не остановить, то завтра за ним пойдут миллионы.
- Так уж прям миллионы?
Они убирались в насквозь пропыленном подвале - у скульптора начался страшный чих, и он яростно швырял на улицу ящики.
- Боже мой, как вы все слепы! Ты видишь мои пальцы? Так вот у них такие души! Ты знаешь, кто мы там были такие? Счастливые рабы. Мы часами делали глиняную посуду, расписывали, потом продавали ее туристам и все деньги отдавали. У нас не было ничего своего, все забирал он. Квартиры, машины, дачи - все отписывалось на имя Церкви. Иногда он уезжал - в Америку, в Европу, в Индию. Представлялся новым пророком, учителем, целителем, философом. А мы были счастливы его видеть. И если бы ты его увидел, ты бы стал таким же. Мне повезло - я не достиг высокой степени послушания. Те, кого он крестит, не возвращаются уже никогда.
Илье Петровичу все эти разговоры о насилии над личностью до боли и скуки напоминали его самого в пору борьбы с Бухарой и никакого сочувствия не вызывали. Однако к человеку этому он привязался. Полюбивший ходить на митинги Колдаев часами пересказывал коллеге содержание речей, одними ораторами восхищался, других страстно ругал, глаза у него блестели, он твердил, что наконец-то его рабская страна встанет с коленей, распрямится, поднимется и прогонит всю оседлавшую ее нечисть. Она не допустит, чтобы женщины стояли в унизительных очередях в туалеты, чтобы ею правили негодяи и бездари. Он говорил теперь, что это единственный выход спасти людей и отвлечь их от ухода в секты. Приступы буйной ненависти сменялись нежностью, тоска - веселостью, сомнение - уверенностью. Но в конце концов политику он забросил.
- Знаешь, Илюша, все это такая ерунда, - сказал скульптор однажды, вернувшись с очередного мероприятия.
- А что не ерунда?
- Жениться, детишек нарожать.
- Ну и в чем же дело?
- Мне уже поздно. А ты-то что?
- Мне бы с собою разобраться, - сказал Илья Петрович. - Куда еще детей с толку сбивать?
- Это все отговорки. В сущности, ты такой же калека, как и те несчастные. Здоровый мужик должен иметь детей.
- У меня, знаешь, сколько детей было! - вздохнул Илья Петрович. - И ни одного из них я не сумел в люди вывести. Знать, рано мне еще отцом становиться.
- Сколько же ты жить собираешься, Илюшенька?
- Боюсь, что долго, - отозвался директор невесело.
- А вот я, кажется, нет, - пробормотал Колдаев и открыл очередную бутылку.
Весною скульптор слег. Болезнь напала на него в одночасье, он похудел, пожелтел, жаловался на слабость и постоянную тошноту, и даже водка не радовала его и не утешала, как прежде.
- Душа просит, а тело гонит прочь.
С болезнью он сильно переменился. Накупил дешевеньких картонных иконок, повесил лампадку, читал Библию, плакал и много молился. Илья Петрович со свойственной ему деликатностью в жизнь скульптора не вмешивался, но однажды, перехватив его удивленный взгляд, больной грустно произнес: - Когда у меня стояли настоящие иконы, я на них не молился.
Несколько раз он просил, чтобы Илья Петрович отвел его в церковь. Там он исповедовался молодому священнику. Попик торопился и что-то строго и спешно ему выговаривал, а скульптор целовал холеную руку и плакал. Директор смотрел на все равнодушно: ему не нравились ни этот храм, ни эта религия, ни суетные священники. Все было фальшивым, недостойным и мелким, жалким суррогатом той истинной веры, что хранилась в таежном скиту.
Когда они шли назад, он сказал: - Этот мир обречен. Никто его не спасет и ничего не изменит. Но скоро мы найдем еще одного человека и уйдем туда, где нет ни твоего Божественного учителя, ни Муна, ни кришнаитов, ни обмана, ни зла, где люди живут, как братья и сестры, будто ничего не произошло в обезумевшем мире. Там к твоим пальцам вернутся прежние упругость и ловкость, и из камня, дерева и глины ты станешь делать скульптуры Спаса и Богородицы. Мы украсим ими древнюю моленную, и люди истинной веры принесут им свои молитвы.
- А ты, Илюша, все сказками себя тешишь. Не сердись на меня. Ты же знаешь, как я тебя люблю и за одну только нашу дружбу так судьбе благодарен, что со всем остальным готов смириться.
- Я не сержусь нисколько. Пока ты этого не видел, поверить не можешь. Но когда увидишь…
- Я не увижу этого никогда. Я скоро умру. Тише, не перебивай меня. Я всю жизнь торопился и дорожил каждой минутой, потому что знал, что рано умру. После меня не останется ничего. От всех своих работ я отрекся. Господь не дал мне большого таланта, а те малые крохи, что у меня были, я бездарно промотал. Что делать, я слишком поздно это понял. Когда я умру, ты найдешь у меня под изголовьем конверт. Это единственное, что я взял из дома. Уничтожь его. Не заглядывай туда, уничтожь - и все. Давать клятвы - грех, но прошу тебя - поклянись, что так сделаешь.
- Хорошо, клянусь, - сказал Илья Петрович рассеянно.