Подробности мелких чувств (авторский сборник) - Галина Щербакова 27 стр.


- Ага… И я про это… Вот и получились гвозди. Нельзя в пьесе ничего изменить. Нельзя. Вот разве что домработницу. Я все время чувствовал… Когда она ворует, у нее в душе тошнота, ну, знаете, когда нарушение вестибулярного аппарата. А в ней момент отвращения… Помните, когда она ногами топчется в разлитом коньяке и пьянеет?

- Вот это вообще чушь, которую надо выбросить. Совершенно ни к селу ни к городу дурацкое такое опьянение. Через микропорку. Глупо так… Не говоря о том, что разрушает ритм…

- Ну, может, ритм и разрушает… Я этого не знаю… Но через тапочки, через чулки она опьянела… Я же говорю - они излучают яд. Ни к чему нельзя прикоснуться. Я даже хотел, чтобы в конце пришли люди в скафандрах или там в чумовых костюмах и все это сожгли… Но это было бы чересчур. Это моя несбыточная мечта. Но я принципиально против введения в пьесу мечты. Знаете, почему? В мечте есть зародыш божественного. Даже в самой дурной. Хотя бы потому, что мечта бестелесна… А театр очень материален. До грубости. Грим там. Фанерные деревья. Парики. Носы. Господи! Как он груб, театр… Впрочем, к чему это я? Я его обожаю. Я жизнь свою поломал и бросил ему под ноги. Я так мечтаю увидеть свою пьесу. Конечно, я все готов доработать, там столько неточных слов. Но эту роль трогать нельзя. Какие песни? Какое сумасшествие? Вы хорошо сыграли бы то, что есть…

- Я сыграю хоть что! - воскликнула Ольга Сергеевна. - Хоть что! Но я не вижу смысла! Играть маразм? Да еще без слов? Вы посчитайте, посчитайте. Я посчитала… У вас пять женских ролей… И у всех почти одинаковое число слов… Вам нужно пять выдающихся актрис…

- Хорошо бы, - пробормотал Коршунов.

- Но их же нет! Нет! Я одна буду тащить вашу пьесу на немой роли! Отдайте мне песню. Это раз. У домработницы есть дивный монолог… Ну, этот… Когда она разбивает бутылку с коньяком. Помните? "Ну вот… Ну вот… Пролила… Сейчас я возьму чистую простыню… Напитаю… Отожму… И выпью… Человек не умеет лакать… Это жаль… Мог бы в процессе эволюции этому и не разучаться…" А потом она сосет коньячную простыню!

- Да нет же, - устало сказал Коршунов. - Ничего она не сосет. Зачем? Там коньяка залейся. Это она шутит. Неудачно, наверное. Она подтирает пол. Она хамка, холуйка… Взращенная коммунистической ненавистью, ей это как плюнуть в борщ соседу. Вот ей и приятно добротной вещью поелозить по полу. Мы же довели холопство до вершины, до апофеоза… Наш холоп - лучший холоп в мире… Как наш балет…

- Вы еврей? - спросила Ольга Сергеевна.

Коршунов растерялся.

- При чем тут еврей?

- Только еврей так может ненавидеть русских…

- Каких русских? - Коршунов подумал: "Или я схожу с ума, или с ума сходит она. Но один из нас определенно сумасшедший".

- Значит, вы еврей, - удовлетворенно повторила Ольга Сергеевна. - Коршун, коршун… Как это на идиш?

- Пардон, - сказал Коршунов, выбираясь из-за стола, - пардон. На таком языке я вообще не говорю. Я его не знаю. Позвольте мне одеться и уйти. Мое барахло в ванной…

И он пошел в ванную. И стал стаскивать с себя трусики и майку, обнаружил, что чужие вещи угрелись на теле, прижились, им не хотелось сниматься, и он рвал их как кожу, удивляясь этому чудному факту, что за какой-нибудь час-два-три можно так сродниться с материей, а у него чаще иначе, не он вещи носит - они его. Но тепло трусиков не повод, чтоб оставлять их на себе, надо влезать в свое, законное, и в этот самый момент, когда он стоял голый, Ольга Сергеевна открыла дверь - забыл, что ли, дурак, закрыть? - и смотрела на него с большим интересом, как если бы хотела приобрести его навсегда. Вот почему ей важно было разглядывать человека подетально. А какова у нас спинушка? А не дрябли животик? А каков цвет растительности? Не слишком ли рыж? И не пожухла ли она вообще?

- Смотрите! Смотрите! - бормотал Коршунов. - У вас на предмет обрезания интерес? Так, извините, нету! При мне шкурка. А барахлишко ваше я по дороге могу отдать вертухаю, который с несмыканием. Он сносит. Халат же на балконе повесьте. Воздух прочистит мое пребывание в нем.

- Дурачок! - ласково сказала Ольга Сергеевна. - Мой гениальный дурачок!

И она распахнула свой халатик и ринулась на Коршунова так, что он чуть не упал на раковину, но удержался и имел теперь сзади холодящий спину кафель, а спереди голую горячую женщину, которая тянулась к нему своим фантастическим ртом, тыркалась в него коленями, плющила об него груди, но - Боже великий и смеющийся! - Коршунов вошел в себя весь, без остатка, где-то внутри него громыхнули замки и засовы, звякнули цепочки, взвизгнули шпингалеты, шмякнулись вниз темные шторы. И все, нет его. Коршунов был гол, неприступен и независим. Он смотрел на женщину из маленького смотрового или слухового там окошка, которое надлежит иметь всякой уважающей себя крепости, и смеялся тщете ее усилий добраться до него.

- Ты смотри на меня, смотри, - шептала Ольга Сергеевна. - И губы ее спускались ниже и ниже, и уже хорошо были видны: корни ее волос - не огненных вовсе, а обыкновенных русеньких, уже траченных сединой. Была видна оспина от детской прививки, большая, корявая, и странные, несоразмерные пальцы. Тонкий, какой-то безжизненный вялый мизинец и большой палец с раздутой косточкой и широким и низким ногтем.

Он схватил ее под мышки, встряхнул и сказал:

- Потом вы будете страдать, что так поступили.

Ольга Сергеевна тут же запахнулась и - как ничего не было.

- Это вам надо страдать. Импотенту.

- В общем, да, - сказал он. - Я последнее время фурычу плохо.

- Слишком много для одного мужика, - засмеялась Ольга Сергеевна. - Тайный еврей и импотент. Оттого и выхода в ваших пьесах нет, света в конце тоннеля.

- В общем, - ответил Коршунов, натягивая свитер, - когда я это писал, я был вполне.

- Недоказуемо, - сказала Ольга Сергеевна, - недоказуемо…

- Да ладно вам, - засмеялся Коршунов. - Спасибо вам за все. В общем, было даже интересно. Во всяком случае, домработницу я переделаю точно… Вы мне подбросили идею… И вообще… Коньяк… Душ… Все было вполне…

- Жду завтра, будем говорить уже с Ноликом, - сказала Ольга Сергеевна.

- То есть? - не понял Коршунов.

- До завтра, - ответила Ольга Сергеевна. - Придете завтра с идеями. У вас другого выхода нет. Вас все равно никто не ставит. Выпишете роль по мне, и все будет в порядке. И не изображайте из себя униженного и оскорбленного. Пока вы - дурак. Поумнейте ночью. Нолика насмешим, как вы принесли мне веточку…

- Да я не вам ее нес, - сказал Коршунов. - Тут скажешь - не поверят. Я вообще шел мимо…

У самого порога он вдруг остро ощутил, какая она соблазнительная. "Вот это да! - подумал Коршунов. - Хоть оставайся… А то ведь кому сказать…" Но с эмоциями у него был явный разлад. Стоило тормознуть на этой "хоть оставайся", и так потянуло на улицу, на воздух, что вроде он не в чистом и проветренном доме, а в камере, где уже все живое выдышали и пора взламывать дверь. Он и стал взламывать.

- Что вы делаете? - закричала Ольга Сергеевна. - Вы что, не видите, здесь замок.

Выскочил. Внизу в кресле дремал тот, что с несмыканием. Глаза его общупали Коршунова, и была в них откровенная ненависть, а больше зависть. И если ненависть в нем была испоконной, генетической, то зависть была сиюминутной, конкретной, она стыла в щупе глаз, прошмонавших Коршунова и учуявших следы женщины, о которой вертухай всю жизнь мечтал, дремля в кресле, и которую завсегда воображал, затискивая в угол каптерки уборщицу пальмовых листьев. Он думал тогда, что пронзает рыжее лоно всенародной артистки, и от этого рычал радостно и громко, и рык его, ударяясь в помойные ведра, выходил из них не похожим ни на какой естественный звук. И если в этот момент в лифте ехали дети, то их няньки объясняли им просто, что это кричит дедушка Домовой, а если это были родители, то они рисовали научную картину движения воздуха и воды в трубах и утешались, что звуки водопроводных труб не опасны ни с какой стороны.

Откуда это мог знать Коршунов? Он прошел мимо несмыкаемого, и все. Он даже "до свидания" ему не сказал.

Голова была занята странным. Она разыгрывала пьесу, в которой пять абсолютно одинаковых женщин играли абсолютно разные роли. Женщины путались в словах, потому что забывали, которая из них кто. Коршунов думал, что, конечно, это чепуховая идея, но что-то в ней есть. Если взять за основу такое: мужчины - существа многочисленные и разнообразные. Женщин же в количественном плане нет вообще. Есть в природе одна-единственная женщина на сколько-то там миллионов мужиков. Ну и каково ей иметь их всех? А каково мужчинам иметь одну и ту же?

"Идиот, - подумал про себя Коршунов. - Лучше разрабатывать тему Гвоздя-мечтателя. Гвоздя, ждущего Мессию. Как он прячется. Как он зарывается в хлам. Как выскальзывает из рук. Как он сам себя точит, чтоб не потерять способность. Как он в поисках точила обхаживает всякие твердости, а эти дуры принимают его прикосновения за поцелуи…"

Одним словом, в голове была каша из гвоздей и женщин, а на лавочке у подъезда сидел застывший от холода Нолик.

- Да, - сказал Нолик, - да. Моросит… Ерунда, но у меня нежные почки. Странно, да? Нежные почки… Другой образ. Представляется клубочек завязи с тугой, скрученной силой… Нежной, но неукротимой. А я про фиолетовую больную материю, которой вот такая погода ну просто ни с какой стороны…

- Ну и шли бы домой, - ответил Коршунов.

- Как же, - слабо выдохнул Нолик. - Вас… Вы же были у меня дома…

Коршунов не то свистнул, не то хрюкнул, не то рявкнул.

- А почему, собственно, такое удивление? - не понял Нолик. - Она моя жена. Хотя странное определение применительно к ней.

- Мы поговорили и не поняли друг друга, - твердо сказал Коршунов. - Это чтоб вы не брали в голову лишнее.

- Голубчик! - сказал Нолик. - Голубчик вы мой! Это ужасно, если не поняли. Ужасно… Ей нужна роль. Большая. Звонкая… Чтоб она царила в ней. Ей только такие роли годятся. Она не любит Чехова. У него нельзя царить. Шекспир… Уильямс… Это по ней.

- Господи! - взмолился Коршунов. - Даже в крутой пьянке… Даже в момент наивысшего самомнения… Это я в голову не брал. Шекспир там или Чехов… Вы спятили…

- Конечно, - ответил Нолик. - Конечно, вы - не… Поэтому и нечего вам выпендриваться. Ваш бюджет на нуле, я узнавал. Вам уже за сорок. Талантливые мужики к этому времени успевают все сделать и помереть с сознанием состоявшейся жизни.

- Спасибо, - засмеялся Коршунов, - на добром слове.

- На здоровье. Я в этом лицо заинтересованное. Напишите ей роль из всех женщин, оставьте остальным то, чего они стоют. И помирайте себе. У вас в спектакле должна быть Одна Актриса. Одна! Понимаете?

- Вы сговорились? - спросил Коршунов.

- Конечно, - ответил Нолик. - И Главный так считает. Я не учел вашей прыти, что вы уже сегодня будете здесь… А она у меня не дипломатка. Я это вижу по результату. Но вы-то что? Вам такие женщины встречались по десять на дню?

- Нет, - честно ответил Коршунов. - Нет, вы отхватили музейный экземпляр.

- Слава богу, что понимаете… Вот давайте пойдем от этого. Давайте сломаем пьесу… Честно сломаем, до досок… И выстроим снова. Ведь никто ее не читал. Никто не видел. В сущности говоря, ее не существует. Чего вы ломаетесь? Это будет бенефисная вещь, с вашими же словами… Вы сообразите на то вы талант, - как перенести их в другие уста. И ни в какие-нибудь… В уста Актрисы, которую вам с огнем не найти. А потом пьесу схватят все театры. С ее подачи… Ну что я вас уговариваю? У меня ноют почки… Я жду тут уже три часа.

- Почему вы не поднялись?

- Это самый идиотский вопрос из всех идиотских вопросов, которые я слышал в своей жизни. Самый! Вы дурак, Коршунов?

- Да, - ответил Коршунов. - Да. У меня еще один идиотский вопрос. Как вы узнали, что я там?

- Я с вами развожу руками, - сказал Нолик.

И он действительно развел руки, и в ночи, на фоне сумрачного неба и моросящего дождя, снова стал похож на растянутый вширь двугорбый капор.

- Вы слышали про такое изобретение - телефон?

И он пошел в подъезд, съеживаясь, сморщиваясь на ходу до величины своей больной фиолетовой почки.

Коршунов было крикнул, что у него есть идея одной женщины на всю пьесу, в конце концов столько технических возможностей это осуществить, но вдруг устыдился, потому что понял, что все это тысячу раз было и не им придумано. Господи, спохватился, как я это успел не сказать, а то бы скрутили трусиками и маечками… А пошли вы!

Конечно, изобретение телефона уже было.

Конечно, бездарно было ему, Коршунову, сыграть роль Нолика на лавочке в собственном дворе.

Конечно, с почками у него все было в порядке, пока, во всяком случае, но дождь и холод делали свое дело. Коршунов мысленно звал Марусю, вот выйдет она на балкончик, приложит ко лбу козырек ладошки и закричит в ночь: "Ты что, спятил? А ну подымайся! Ревматизма тебе не хватало…"

Но Маруся не выходила, хотя нижний свет у нее горел. Значит, читала. Или проверяла тетради. Или? От этого "или" Коршунов понял, что готов для убийства. Вот так запросто, на ровном месте, возле детской песочницы со следами свежего собачьего дерьма, возле кривого тополя, созданного для конца кабеля, другим концом зацепленного за конек трансформаторной будки, на котором он, Коршунов, выколачивал свой единственный, выстоянный в очереди машинный ковер три на четыре, - он созрел для убийства. Отвлекал ковер. Работа по его выбиванию всегда стыдила его, именно так, стыдила, потому что и кабель, и битый ковер, и выпрыгивающая из него пыль, и треснутая оранжевая выбивалка - всегда говорили ему одно и то же: "Ну и хозяин же ты, Коршунов, если несчастный пылесос за сорок пять рублей купить не можешь". И каждый раз он говорил себе: завтра же куплю. Завтра же! Но приходило завтра, и наличие выбитого ковра и удовлетворенной этим Маруси отодвигало проблему пылесоса в завтрашний день. А значит - в бесконечность. Вдруг Коршунов понял, что ничто не сделанное сразу не сделается никогда. Всю жизнь он жил завтрашним днем. Это его проклятущая графомания, это она своей постоянной незавершенностью перетягивала его в завтра… Пренебрегая сегодня - всегда таким конкретным, конкретным до противности, как собачье дерьмо. И сегодня у Маруси в час ночи горит свет, а завтра ей рано вставать. Почему она его не гасит? Но именно в этот момент Маруся возьми и погаси проклятый свет. Коршунов вскочил и ломанул тот самый для кабеля созданный сук на тополе. Тополь аж взвизгнул. Вооруженный и наполненный до конца желанием ничего больше не откладывать на завтра, а убить сегодня, Коршунов встал у подъезда.

Так и стоял с тополевым оружием наперевес. Человек в момент идиотии, сказал он себе, убедившись, что из подъезда так никто и не вышел. Представилась Маруся, откинувшаяся на подушку с закаменелым лицом неудачницы. Он боялся такого ее лица, опрокинутого, с закрытыми глазами, сцепленным ртом. Он знал, он чувствовал, сколько в ней в этот момент непокоя и крика, ан нет же, натянула на себя кожу и лежит живая мертвая. О чем она думает сейчас, когда его нет рядом? Он знает о чем. Она думает о Романе Швейцере, который уехал в Америку и стал миллионером. Десять лет назад он пришел к ним и долго ждал, когда Коршунов вернется с дежурства. Маруся, встретив Коршунова в прихожей, прошептала: "Сидит и сидит. Говорит, ты нужен…" Дело в том, что Коршунов Марусю у Ромки отбил буквально накануне их женитьбы. В младые годы это, конечно, дело житейское. Коршунову даже не пришлось очень гордиться, так как Ромку исключили из института по диссидентскому делу, а Маруся так перепугалась, что ей прописали витаминные уколы. Коршунов же Ромку за все это зауважал, хотя до этого считал ни рыбой ни мясом. А потом через четыре года является в дом Ромка, заваливается в угол дивана и говорит Марусе: "Вы мне нужны оба, чтоб не было испорченного телефона".

И, дождавшись Коршунова, говорит: "Значит, так, ребята… Я рву когти. Насовсем и навсегда. Маруська! Ты моя единственная в жизни любовь. Мне никто больше и никогда… Хочу тебя забрать с твоей девчонкой. Пусть вырастет там как человек. Николай! Я тебе говорю честно. Ты Маруське не пара. Она цветочек, который требует полива каждый день. А тебе, Николай, нужен кактус. Я Маруську и дочку вашу уберегу и взращу, я слово тебе в этом даю. А тут они сгниют. Тут через десять лет от Маруськи останутся мощи. Я не рай обещаю, я обещаю беречь. С тем вот пришел…" - "Ну с тем и отвали!" - сказал ему Коршунов. "Да я не твоих слов жду. Маруськиных", - ответил Швейцер. "Рома, ну как ты можешь прийти в семью, где уже есть ребенок", - начала Маруся. И она стала бестолково бормотать о сохранении семьи, а Коршунов стоял и думал: "Роман Швейцер до утра будет ждать, потому что плевать он хотел на "институт семьи", он - даже наоборот - он от Марусиных слов как бы крепчает в своей сумасшедшей идее, потому что "ломать институт" ему будет одно удовольствие". "Да не любит она тебя! - закричал Коршунов. - Скажи ему это!" Он тогда даже толкнул Марусю. И та покраснела, растерялась и сказала: "Но это же само собой разумеющееся". Причем последнее слово у нее не произнеслось, завязло на шипящей.

Тем не менее уехал Швейцер. Ни с чем уехал. Коршунов же шипящую не забыл. "Вела себя, как дура из профкома…" Маруся прицепилась к этой "дуре из профкома", разобиделась до слез, а потом вот так легла на подушку - навзничь и с закрытыми глазами. Первый раз.

И Коршунов думал, что Маруся, лежа одна, проигрывает сейчас свою счастливую неслучившуюся жизнь со Швейцером.

"Ну и думай, зараза!" - сказал Коршунов и пошел прочь от дома, в ночь и темноту.

Тут, чтобы уже никогда больше не возвращаться к этой истории, не будет в этом нужды и времени, надо сказать, что думала Маруся в тот мокрый вечер не о Ромке Швейцере. Никогда ни разу - вот бы Коршунов удивился - не примеряла Маруся на себя швейцерову американскую удачу. Могла сказать вслух: "Вот была дура!" Но мало чего ляпнет язык? Сейчас же, лежа навзничь, Маруся думала о Нюрке, замредакторше, которая носила длинные кожаные пальто, коротенькие норковые шубки, бриллиантовые сережки и крокодиловые сумочки. Нюрка позвонила утром и спросила, где это черти носят Коршунова? И послышалось Марусе в голосе Нюрки женское неудовольствие, не претензия начальницы к нерадивому сотруднику. Марусю с этого разговора просто заколотило. Давно, давно Нюрка внушала ей подозрение. И даже то, что Коршунов держался в редакции на птичьих правах, имело для Маруси одно объяснение - Нюркино неслучайное покровительство. Как он ей звонил? "Мать! Слушай…" И таким баритончиком… Ну ни с кем так, ни с кем!

Как же смел он явиться к ней с этими осенними ветками? Это ведь Нюрка! По телевизору! На всю страну! Объявила в какой-то бабьей передаче: "Всем цветам предпочитаю осенний букет листьев". Коршунов тоже смотрел тогда передачу, это точно, она помнит, как отошел он без звука. Маруся за выражением его лица следила - чего это он после этих листьев как бы забеспокоился? Таскаю, мол, ей анемоны и орхидеи, а она, оказывается, другое любит. Листья… Маруся его тогда между делом спросила: "А что, Нюрка живет со своим космонавтом?" Коршунов же как не услышал, уставился в окно и стучит косточкой пальца, стучит. А потом сел за стол и нарисовал лист. Кленовый. Фигурный. И гвоздь, его протыкающий.

Назад Дальше