– Да просто у нас в доме-с. Недели две тому назади изволите видеть, у Василья Прохорыча зашел спор с молодым Мыльниковым. Василий Прохорыч говорит, что для меня, говорит, нет ничего на свете недоступного. Все, что пожелаю, говорит, буду иметь. А Мыльников-то улыбнулся и говорит ему: "Ну, говорит, атанде, не всё, шалишь! Вот позови-ка нас ужинать – чтоб Шарлота Федоровна была. Ну-ка!" – А наш-то ему отвечает. "Велика, говорит, важность Шарлота! Да она будет у меня, когда хочешь". – "Нет, говорит, врешь, не будет, ведь она теперь так нос задрала, что ужас". – "А будет!.." Слово за слово, знаете, и побились об заклад о дюжине шампанского. Ну, разумеется, Мыльников проиграл – приехала, только хоть мы и выиграли дюжину шампанского, а этот визитец нам дорого обошелся-с. Еще до визита двух вороненьких рысаков к ней на конюшню послали… так вот изволите видеть, в назначенный Василием Прохорычем вечер собрались мы часам к девяти эдак; всё свои, самые близкие только, человек нас пять всего было, вместе с Василием Прохорычем… Мыльников расфрантился, распомадился, завился, раздушился, как херувим какой расхаживает – и все в зеркала смотрится.
Признаться, и мы себя во всем блеске показать захотели; зажгли все люстры и кенкеты, комнаты горят просто как на балу на каком. Сам-то ходит во фраке, и все мы во фраках – нельзя, говорит, иначе, потому что в Европе вечером все во фраках, так заведено, а уж там, где, говорит, дамы, в сюртуке быть почитается величайшим невежеством. У нас теперь ведь все по-европейски, без Европы мы шагу не делаем… Ну вот он, знаете, похаживает, как будто ни в чем не бывало, а сам между тем все на часы посматривает. Уж близко к десяти, а ее все нет. Мыльников подходит ко мне и говорит:
– А что, Ваня, ведь я пари-то выиграл, – не приедет!
– Нет, – я говорю, – проиграл, шер ами. Я тоже нынче по-французски запускаю с тех пор, как мы из Европы-то прикатили. Уж коли, говорю, он сказал, что приедет, так приедет.
– Неужто, говорит, взаправду? Мне, говорит, на проигрыш наплевать, а главное, хочется вблизи-то на нее посмотреть. Так ты думаешь, что приедет?
– Непременно.
– Что ты? У меня, брат, даже, говорит, сердце забилось, – ей-богу…
В половине одиннадцатого – Звонок. Мы всё переглянулись – кому же, кроме ее? У Мыльникова даже вся кровь в лицо бросилась… Он к зеркалу, и виски поправлять.
Наш-то посмотрел на всех с торжеством, "она! говорит, она!" – и пошел ей навстречу.
Входит. Господи! как разодета!.. в белом шелковом платье с фальбарами, по белому-то лиловые полосы, вся в кружевах, декольте, а шейка-то беленькая, как сливки, и у самого разделеньица-то, на грудочки-то, ужаснейший брильянтище, так и сверкает, так и переливается… Я, знаете, таким молодцом расшаркнулся перед нею, а Мыльников – ведь такой чудачина, даром что сам миллионер и с виду лихач, совсем оробел, стоит как пень и выпучил на нее свои буркалы-то…
А наш-то указал на нас и говорит ей:
– Имею честь представить – это, говорит, всё мои приятели, – всех нас по фамильям назвал…
Она обвела нас глазками, а глазеньки-то какие: с поволокой – чудо! улыбнулась эдаким приятнейшим манером и кивнула всем нам головкой.
– Я, говорит, из Французского театра, все такие глупые пьесы давали… Я и не дождалась конца.
И расселась в кресло, а наш-то под ноги ей скамеечку..
– Мерси, говорит, обдернула платьице и ножку выставила.
Как я взглянул, верите ли – у меня так по всему телу мурашки и пробежали. Башмачок-то маленький, узенький, с обшивкой и с лиловым бантиком, чулочек-то шелковый, так и обтягивает ножку – и точно как зарей подернут, – с розовым оттеночком…
И как пошла говорить, что твои гусли: обо всем так прекрасно рассуждает, все так критикует. Умница такая!
А Мыльников мне на ухо:
– Фу ты, братец, говорит, какая образованная!
– Да, я говорю: это не то что Луиза Карловна, далеко кулику до Петрова дня, а я-то, дурак, думал прежде, что уж лучше и умнее Луизы Карловны нет на свете женщины!..
– И посмотри, Ваня, – Мыльников-то говорит мне и, знаете, толкает меня под локоть, – манеры-то какие: развалилась ведь точно княгиня.
Поговоривши эдак с полчаса, встала она и начала рассматривать наши редкости: остановилась против часов, – большущие эдакие бронзовые часы, он привез их из-за границы: две женщины с каждой стороны лежат неглиже, внизу амуры играют, и к ним канделябры свеч об двенадцати каждая, один человек и не поднимет, тысячи две на наши деньги заплатил… Она долго любовалась ими, все кругом осмотрела, да и говорит: "На что, говорит, вам эдакие часы!.. Мне в гостиную, говорит, надобно часы; будьте-ка любезны – подарите их мне". Ну а наш-то, знаете с амбицией, хоть и жалко, да уж ни за что не покажет.
– Извольте, говорит, с большим удовольствием, они завтра же утром будут у вас, – так, знаете, равнодушно, как будто они целковых три стоят.
Показал он ей фарфоровые куклы, тоже навез с собою оттуда, говорит, что редкие, дорогие… Предложил сам – не угодно ли, говорит, выбрать! – Почти что все забрала, ей – богу… уж нам смешно, мы мигаем друг другу, а она ничего – ходит по комнатам, как королева какая, и отбирает, что ей нравится. Верите ли, тысячи на три с лишком разных вещей набрала.
Тут пошло угощенье: мороженое, чай, конфекты… Мы с Мыльниковым сначала оробели маленько, но к концу тоже в разговор вступили, а после ужина Мыльников-то даже расходился. "Позвольте, говорит, вашу ручку поцеловать". Она улыбнулась и ни слова – протянула ему руку; ну уж затем и я решился. "Уж удостойте, я говорю, и меня тем же благоволением", – и мне протянула, и я приложился и смотрю – один пальчик весь в кольцах – и все сотенные: яхонты, брильянты, опалы, жемчуг – я в этих вещах толк-то знаю, – думаю: ах, кабы со всем и с кольцами пальчик-то откусить!..
До двух часов пробыла, а на другой день все вещи, которые выбрала, уложили мы и отправили к ней. Мне уж часов-то больно жалко, остальные-то вещи бог с ними!
Так вот они, эти барыни-то, каковы! Хороши, красивы, а пальца им в рот не клади – откусят-с!
Эта поговорка, кажется, оправдалась над Пивоваровым, потому что, кроме подарков вещами и рысаками, он, говорят, заплатил за Шарлоту Федоровну тысяч пятнадцать рублей серебром долгу; к этому прибавляли еще, что после уплаты долга дверь ее квартиры более не открывалась для него и что Шарлота Федоровна даже отворачивалась при встрече с ним.
Самолюбие внучка миллионера было оскорблено сильно, что можно было заключить из отзывов Ивана Петровича о Шарлоте Федоровне.
– Что, ваш Вася продолжает с нею все в дружбе жить? – спросил его мой товарищ.
– Помилуйте! – воскликнул Иван Петрович, – какое! уж давным-давно все кончено… Мы ее бросили и смотреть-то на нее теперь не хотим. Мы найдем и почище ее. Черт ее возьми совсем! Мы, батюшка Александр Григорьич, охотники, ловцы, а известно, что на ловца и зверь бежит. Да, признаться, пора бы и перестать; побаловали – и полно. Время бы уж своим домком обзавестись, хорошую хозяюшку взять – вот что. Старик-то наш, слышно, уж приискивает ему невесту. Остепениться, говорит, пора малому-то…
V
Семейство моего товарища заключалось в матери и сестре. Отец его, совершивший все земное, то есть достигнувший полного генеральского чина, скончался лет восемь перед этим. Матери его было лет под пятьдесят; она еще тщательно сохранила остатки прежней красоты, не прибегая для поддержания ее ни к каким искусственным средствам. Она принадлежала к тому разряду женщин, которых обыкновенно зовут благовоспитанными. Она была всегда одета с приличием и вкусом, не моложе своих лет, но не без некоторого оттенка кокетства, никогда не позволяла себе увлекаться в разговоре и постоянно говорила ровным тоном, не возвышая и не понижая голоса; никогда почти ничего не читала; безусловно подчинялась всем тем светским условиям, воззрениям и обычаям, середи которых она прожила полжизни, и почитала их величайшею мудростию, а уклонение от них ужасною безнравственностию. Впрочем, несмотря на свою наружную холодность, она имела сердце мягкое и доброе и очень любила детей своих. И хотя сын ее беспрестанно противоречил этим условиям и обычаям и никогда не соглашался с ее воззрениями, она поневоле примирялась с ним, убедясь его примером, что можно быть честным и порядочным человеком совершенно вне этих условий. Он вел себя относительно ее с большою почтительностию, осторожностью и тактом, и избегал случаев раздражать ее противоречием, но иногда в минуту увлечения высказывался против воли – и в таких случаях она, вздыхая, всегда повторяла: "Я удивляюсь, какие у вас нынче странные понятия обо всем!" Это замечание напоминало ему, что он перешел должные границы, и он в таких случаях обыкновенно переменял разговор. Он был бы совершенно счастлив и почти спокоен в семейном быту, если б его не тревожило страшное честолюбие, которое маменька питала за него. Маменьке непременно хотелось, чтобы он сделал блестящую карьеру, получал чины, кресты, придворные звания, чтоб он составил хорошую партию, женился бы на какой-нибудь княжне, графине или по крайней мере на графской или княжеской родственнице – великосветской барышне, а все это не совсем согласовалось с его независимым образом мыслей, прямодушием и отсутствием всякого тщеславия. Отсюда возникали иногда довольно неприятные домашние сцены и объяснения между сыном и матерью. Сестра его была девушка очень умная и с таким твердым и серьезным характером, которые попадаются не часто и образуются в самой неблагоприятной для них среде каким-то чудом. Брат любил ее без памяти и питал к ней большое уважение, несмотря на то, что она была гораздо моложе его, потому что перед ней он чувствовал еще сильнее слабость собственного характера. Она была посредницею между братом и матерью, особенно в минуты честолюбивых припадков последней относительно сына.
Я бывал в этом семействе довольно часто и проводил у них иногда целые вечера, в то время как мой товарищ рыскал по Петербургу. Одна из самых частых посетительниц в их доме была пансионская подруга сестры моего товарища – прелестнейшая девушка, какую я когда-либо встречал в жизни. В этой девушке было столько грации – не условной, искусственной грации, которая вырабатывается воспитанием, а природной, выходящей из глубины благородной, прекрасной природы, – столько гармонии во всем ее существе, что она вдруг поражала невольно и останавливала всякого, кто видел ее в первый раз. Она была так нежна и легка, что иногда, при поэтическом настроении духа, ее можно было принять за видение. Белокурые, почти льняные, и пушистые волосы украшали ее головку, черты лица ее отличались не столько правильностию, сколько привлекательностию, которая особенно выражалась в ее темно-серых глазах. Ее стан, рост, нога и рука – все это могло бы служить образцом для художника. Таково было первое впечатление, производимое ею на всех, но странно, когда в нее вглядывались ближе, к нему присоединялось какое-то неопределенное, но грустное чувство, возбуждаемое непрочностию и слабостию этого существа, которое, казалось, не могло ни минуты быть само по себе, без посторонней помощи и поддержки. Она походила на те нежные, тонкие, вьющиеся растения, которые ищут возле себя деревца – и если находят его, то с любовью обвиваются около его стебля и поднимаются до самой его вершины, а если не находят, то расстилаются по земле и глохнут в траве; под защитою этого деревца они не боятся бури, но вянут от одного грубого прикосновения руки человеческой.
Я не мог судить об ее уме, потому что мне не случалось говорить с ней серьезно, и она вообще, кажется, была мало разговорчива, но в самом пустом, обыкновенном разговоре ее было что-то приятное; может быть, причиною этого был звучный, но в то же время тихий, симпатический голос. Я впоследствии видал ее довольно часто – и не слыхал от нее никогда ни одного пошлого слова, но всего сильнее действовала на меня ее улыбка, в которой была неотразимая привлекательность и которая, как луч солнца, вдруг озаряла ее личико. Эта улыбка была полным выражением ее внутренней веселости, которая никогда не доходила до смеха, – по крайней мере я не видел ее смеющуюся вслух. Женский смех – вещь очень серьезная… Смех часто изобличает внутренние качества женщины и степень ее развития. Женский громкий и резкий смех, раздражающий нервы, отталкивает от самой хорошенькой женщины.
При появлении каждого нового незнакомого лица она тотчас, казалось, уходила в себя, до того она была робка и впечатлительна, и если даже кто-нибудь из знакомых обращался к ней в разговоре, она всякий раз как будто внутренне вздрагивала.
Когда я увидел в первый раз эту девушку и еще не знал, кто она, я был убежден, что такое тонкое, изящное и деликатное существо могло родиться не иначе, как в высших сферах общества, – до того сильны предрассудки, вкоренившиеся в нас с детства. Мне, я должен признаться откровенно, было даже, несколько неприятно, когда я узнал, что она дочь купца, и после этого в первые минуты она несколько потеряла для меня свой поэтический колорит; вглядываясь в нее потом внимательно, я старался отыскивать в ней (хотя напрасно) каких-нибудь следов того сословия, к которому принадлежала она.
Сестра моего товарища чувствовала к ней глубокую привязанность и говорила об ней почти с увлечением, хотя вообще увлечение вовсе не было свойственно ее серьезной природе. Товарищ мой часто забывал для нее клубы, театры и своих приятелей и целые вечера, к удивлению всех, просиживал дома… Даже его матушка благосклонно находила, "qu'elle est tout a fait distinguee", хотя мысль, что дочь купца – друг ее дочери, все-таки несколько оскорбляла ее.
Товарищ мой передал мне, что у подруги его сестры в живых только отец-старик, – человек нрава крутого, русский самодур, но очень любящий ее по-своему, и что она богатая и единственная его наследница.
Однажды мы как-то откровенно разговорились об этой замечательной девушке…
– А что, любезный друг, женись-ка на ней, – заметил я, – право, я говорю не шутя.
– Какой вздор! – возразил он, – нет, любезный друг, во-первых, я стар для нее: мне уж тридцать лет; во-вторых – нравиться женщинам я не умею и не могу, да у меня и фигура не такая; а в-третьих – я не так себя поставил, я испортил всю мою жизнь, изуродовал себя – и ни к чему серьезному не способен, а женитьба – вещь очень серьезная. К тому же ты знаешь мою матушку! Из этого могли бы выйти такие семейные сцены и неприятности!.. Она женщина добрая, хорошая, но вся напичкана, к сожалению, барскими предрассудками…
Если бы я был уверен, что я, точно, могу составить ее счастие… но дело в том, что я в этом вовсе не уверен. Как мне ни надоела эта бродячая, цыганская, глупая и пустая жизнь, которую я веду до сих пор, как она ни тяготит меня, как мне ни опротивела вся эта компания, середи которой я провел мою молодость и от которой путного слова не услышишь, а все-таки я еще не совсем отделался от нее и она – я уж это чувствую, положила на меня неизгладимую печать и сделала меня ни на что не годным.
Товарищ мой говорил тоном грустным и желчным и не хотел слушать никаких возражений, но вдруг он расхохотался.
– Мы, впрочем, толкуем ужаснейшие глупости, – сказал он, – ну, скажи пожалуйста, можешь ли ты меня вообразить серьезно женатым. Мне кажется, смешнее этого ничего быть не может. Признайся.
Я должен был сознаться, что это правда.
– То-то и есть! Нет, уж мне, видно, придется остаться холостяком на всю жизнь – и промаячить ее бесполезно и для себя и для других. Если б я вздумал приобрести подругу жизни, из этого бы вышло вот что… слушай:
Он начал представлять комическую картину своей семейной жизни – и сам от души заливался над своею остроумною фантазиею…
Прошло с год после этого. Подруга сестры моего товарища посещала ее так же часто, но товарищ мой начал явно удаляться от нее и избегать ее.
Раз как-то мы сговорились ехать куда-то вместе, и я заехал за ним. Я нашел его против обыкновения в мрачном, беспокойном и раздражительном расположении духа.
– Нет, брат, я что-то не расположен ехать… извини меня, – сказал он мне, когда я напомнил ему об нашем визите, – скучно и лень.
Он уничтожал папироску за папироской и почти все молчал, что с ним случалось необыкновенно редко.
– Да что с тобою?.. Ты нездоров? – спросил я.
– Нет, разве я бываю когда-нибудь болен. У меня воловья природа, на меня ничего не действует… Ах, знаешь ли новость? – сказал он после минуты молчания, – Пивоваров женится.
– С чем его и поздравляю. Это, впрочем, меня мало интересует, – возразил я.
– Но как ты думаешь, на ком?
– Почему же я знаю. Ну, например?
– Черт знает, это просто ни на что не похоже! Как-то верить не хочется – на Ольге Петровне (так звали подругу сестры его).
– Может ли это быть! – вырвалось у меня невольно, – каким же это образом? Что может быть общего между этою девушкою и между этим господином.