– Une jolie personne! – говорил ломаясь штатский, смотря в бинокль на ложу Пивоварова, – кто это такая?
– Где? – спросил офицерик.
– Вот эта дама, в ложе у которой князь Ртищев.
– А-а!.. как будто ты не знаешь? Это жена Пивоварова. Ртищев в связи с нею: это уж весь город знает.
Товарищ мой побледнел.
– Я тебе не советую повторять этого, – сказал он, обращаясь к офицерику, – это ложь самая глупая, нелепая и бесстыдная, и если бы я услышал это от самого Ртищева, я и ему сказал бы, что он лжец и хвастун. Во всяком случае, распространять мерзкие городские сплетни и позорить женщину – неблагородно.
– Mais pardon, pardon, – забормотал офицер, – я говорю то, что все, может быть, это и несправедливо, но…
– Но, – перебил мой товарищ, – я этого не позволю никому говорить при мне, потому что я знаю эту женщину и вполне убежден, что это клевета.
Смущенный офицерик повертелся, пробормотал еще несколько pardon и удалился.
– Скажите пожалуйста, что это сделалось с Сашей? – сказал он мне, останавливая меня при выходе из театра, – из веселого, доброго малого он превратился в какого-то мрачного чудака, избегает порядочного общества, удаляется от всех нас, придирается к каждому слову, говорит неприятные вещи… Вы понимаете, что если бы не наша старая связь, не эта короткость, которая всегда существовала между нами, – я не позволил бы ему говорить мне так резко и еще при других! Я ему прощаю только потому, что я все-таки люблю его, что он наш старый приятель… Вы понимаете…
– Понимаю, – отвечал я, – "нет, ты простил бы всякому, любезный друг, – подумал я, – потому что ты жалкий, изнеженный франт и трус…"
Впрочем, не один этот офицер, а многие из прежних приятелей моего товарища начинали отзываться об нем неблагосклонно. Из этого я заключил, что он не шутя начинает делаться серьезнее. Он занял то место, о котором говорил мне, и отдался своему новому служебному поприщу с жаром и увлечением, по сознанию самых дельных из своих сослуживцев. К изумлению не только своих прежних приятелей, но вообще всех обычных посетителей публичных увеселений, между которыми он пользовался большою популярностью, он перестал появляться в театрах, в маскарадах, в ресторанах и на увеселительных сходбищах. Сожаление и удивление его прежних приятелей скоро перешло в равнодушие и наконец почти в презренье к нему. "Он сделался совсем чиновником", – говорили об нем эти господа с гримасой.
Толки о жене внука миллионера и о князе Ртищеве скоро прекратились, потому что князь вдруг неизвестно почему перестал ездить к Пивоваровым. Так как жизнь нашего общества состоит по большей части из самых мелких интересов и сплетен, то всякое мельчайшее происшествие с известным лицом становится в преувеличенных размерах общим достоянием и предается различным толкованиям: одни говорили, что князь Ртищев перестал волочиться за женою Пивоварова, потому что она ему надоела; другие, напротив, уверяли, что он удалился от нее потому, что потерял терпение и всякую надежду на успех…
Говорят, что первый год внучек миллионера держал себя относительно своей жены довольно прилично, отчасти потому, что о красоте ее прокричали во всех слоях петербургского общества, – следовательно, она удовлетворяла его тщеславию; отчасти потому, что дедушка объявил ему решительно, что если женатым он не станет вести себя, как следует, и по-прежнему будет предаваться дебоширству, то он лишит его наследства.
Но дедушка через полтора года после бракосочетания внука скончался, а вскоре за ним последовал и тесть молодого Пивоварова – отец Ольги Петровны. Василий Прохорыч сделался полным властелином миллионов, которые так давно издалека улыбались ему, и, кроме того, жена его получила, как говорили, после отца до миллиона.
Долго после этого слухи о богатстве Пивоварова, по обыкновению в размерах преувеличенных и колоссальных, занимали любознательные петербургские умы. Имя его сделалось известно всем в Петербурге от самого знатного сановника до самого бедного чиновника. При встрече с ним многие невольно останавливались и с любопытством, как чудо, рассматривали его с ног до головы. Василий Прохорыч при этом подавал постоянную пищу праздным петербургским умам, которые сочиняли об нем удивительные анекдоты и даже целые легенды, содержания совершенно баснословного…
Василий Прохорыч, после смерти дедушки, начал с того, что разломал его старинный дом, прикупил к нему место за большие деньги и возвел огромное здание с кариатидами, статуями, вазами, гирляндами и другими архитектурными украшениями, во вкусе Растрелли; вставил в оконные рамы цельные зеркальные стекла; меблировал внутри с неслыханною роскошью: наставил на мраморные подоконники у каждого окна бананов и других тропических растений, везде пустил шелки, бархаты, тюли; не пощадил мрамора, бронзы и, наконец, чтобы ни в чем не уступить своему сопернику по богатству Мавроконаки, развесил на всех стенах картины известных современных живописцев в дорогих резных рамах, несмотря на то, что к живописи не чувствовал ни малейшего расположения. Картины свои он приобрел оригинально. Он приехал однажды к Нигри – известному в Петербурге продавцу картин и других художественных вещей (Нигри сам потом с глубоким чувством благодарности, смешанным с ирониею, рассказывал мне об этом).
– Ну, говорит, мосье Нигри, мне нужны для моего нового дома самые лучшие картины первых иностранных мастеров и побольше; если у вас, говорит, не достанет, так вы мне их выпишите. Я денег не пожалею, только лишь бы были самые лучшие. Я полагаюсь вполне на вас.
Нигри привез ему до тридцати картин Кукуков, Каламов, Маду, Рокепланов, Декан и других самых громких имен между современными французскими и бельгийскими живописцами.
– Извольте, говорит, выбирать: это все шедевры. Картины расставили в большой бальной зале. Василий Прохорыч прошелся по зале, бросил беглый взгляд на картины и потом обратился к Нигри.
– Славные, говорит, картины, а что, видел ли их Мавроконаки?
– Как же! Он мне за одного Калама давал пять тысяч рублей, да я ему сказал, что эти картины выписаны для вас…
– Гм!.. – Василий Прохорыч приятно улыбнулся. – Ну, а сколько они все стоят? Говорите только крайнюю цену.
– Шестьдесят пять тысяч, – отвечал Нигри, призадумавшись немного, – и то только в таком случае, если вы купите разом все.
– Уступите, говорит, что-нибудь.
– Тысячу рублей я, пожалуй, уступлю для вас, но более ни копейки.
– Ну так, говорит, по рукам, мосье Нигри. Картины все за мною.
И затем он повел Нигри в свой кабинет и отсчитал ему 64 000.
– Я, – прибавил мне Нигри в заключение, – больше тридцати лет торгую картинами, но такой случай со мной был первый раз в моей жизни. На такую сумму вдруг не всегда в жизни удастся продать. Когда он сказал мне что он оставляет все картины за собою, у меня дрожь пробежала по телу, а когда он вынул деньги, так у меня даже в глазах помутилось. Вот каков господин Пивоваров! Это редкий, великодушный человек!..
При этом рассказе в глазах г. Нигри дрожали слезы – и не мудрено.
Второй подвиг Пивоварова был – приобретение дачи, принадлежащей князю N. Устройство этой дачи стоило ему также огромных денег. Его оранжереи, сады и парки приводили в свое время в справедливое изумление весь Петербург.
Тщеславие миллионера разрасталось все более и более. Он, говорят, скупал у портных целые груды модных материй для себя, чтобы ни у кого в Петербурге не было таких платьев, панталон и жилетов, как у него; подковывал рысаков своих серебряными подковами; угощал зимой свежими ягодами и другими редкостями военных и статских генералов, которые, объедаясь на его обедах, смотрели на него с чувством глубочайшей признательности и умиления и после обеда за ликерами, забывая свое величие и свой сан, прижимали его к своей сияющей груди с отцовскою нежностию.
– Вот человек, который умеет пользоваться своим богатством, – говорили они.
Но на этих банкетах с генералами, льстивших его тщеславию, он не мог развертываться вполне; они даже несколько утомляли и тяготили его… и он отдыхал от них по вечерам в обществе людей своих, близких, к которым неизменно принадлежали: Иван Петрович, купеческий сынок Мыльников, жид-фактор, биржевой маклер и к которым вновь присоединились: актер, воспевавший его в застольных куплетах, и капельмейстер какого-то театра, посвящавший ему свои кадрили и польки. На этих задушевных сборищах выпивалось несметное количество так называемых сулеечек, и русский широкий разгул доходил до последних пределов. Все задушевные приятели Василия Прохорыча не терпели его жены и даже до некоторой степени боялись ее, – вероятно потому, что она держала себя от них далеко и обращалась с ними холодно, чувствуя, в свою очередь, некоторую боязнь к ним. Почетные гости Василия Прохорыча – военные и штатские генералы – не обнаруживали также к ней большого расположения. Они отзывались об ней как об женщине сухой и холодной. И сам Василий Прохорыч явно начинал ощущать при ней какую-то неловкость; она стесняла его порывы и невольно останавливала его размашистость. От этого он старался держать себя как можно подальше от нее. Все это можно было безошибочно вывести из различных толков и слухов, особенно же из слов Ивана Петровича, который всякий раз при встрече со мною считал необходимым подходить ко мне и заводить со мною беседу.
– Наша Ольга Петровна, – говорил он, – прекрасная дама, только уж такая серьезная, строгая, что боже упаси! У, какая бедовая! Ни шуточкой ее не рассмешишь и никаким эдаким манером к ней не подъедешь. Такая, знаете, не тронь меня, и неразговорчивая: все больше любит уединение и книжки читает. А уж насчет того, чтобы эдак расположение кому обнаружить глазками или улыбкой – куда!.. На что князь Ртищев уж молодец! он, как знаете, подъезжал к нам, – да нет, с тем и отъехал: Взятки-то с нас гладки! Такая, я вам скажу, добродетель, что в нашем сословии, то есть в богатом купечестве, – я уж их всех голубушек-то знаю! – такой еще, кажется, и не бывало. Ей-богу! Точно, есть такие, что очень важно и строго себя держат, – а против какого-нибудь князя с аксельбантами да с саблей ни одна уж, я вам доложу, не устоит… Что и говорить: Ольга Петровна – это редкостная дама!.. Что касается до добродетели, то такую другую, конечно, и днем с огнем не отыщешь, только уж никакой веселости, точно как в воду опущенная: ничто ее не занимает, на все смотрит – на дорогие тысячные вещи, как на грошовые, и ласки ни за что не дождешься от ней, а вы сами изволите знать, что ласковая телятка две матки сосет. Нашему-то натурально и хочется иногда, чтобы она приласкала его. Привезет он ей какую-нибудь шаль, тысяч в пять серебром, или эдакий эсклаваж какой-нибудь, который горит, как солнце, – хоть бы когда-нибудь за щеку, что ли, потрепала его или поцеловала, сказала бы: "Мерси, душка!" – ни за что, все твердит одно и то же: "Зачем мне это? На что это мне?" Ну это уж, как хотите, обидно: таким обращением, воля ваша, не привяжешь к себе. Не мудрено после этого, если мы будем и на сторонку поглядывать: да другим домком заживем-с. За это и винить нас нельзя будет… Да вот хоть бы, примерно, мы хотели балы давать, – ведь эдакой домище, залы какие, само собой разумеется, что хочется щегольнуть ими: зимний сад осветили бы, фонтаны пустили бы, – весь Петербург ахнул бы, да нет-с, куда!.. Ольга Петровна и слышать не хочет, а ведь без хозяйки какой же бал! И на наши званые-то обеды она выходит как будто нехотя, из одного только приличия, а не то чтобы занять гостей, обласкать, полюбезничать, как следует хозяйке, а гости-то какие, господи! первейший генералитет, звезд-то у нас за обедами, как в темную ночь на небе… Мыльников – тот иногда, знаете, спросту брякнет, – так он раз сказал про нее: не в коня, говорит, корм. И дамы наши тоже ее не жалуют, никуда ведь ездить не хочет, только и дружбу ведет, что с сестрицей Александра Григорьича… Я, впрочем, очень уважаю Ольгу Петровну – прекраснейшая дама, умная, добрая такая, а уж это, видно, такой характер…
Каждый раз Иван Петрович заводил, между прочим, речь об моем товарище.
– Как их здоровье? – спрашивал он, – давно не имел счастия их видеть, их теперь никогда и застать нельзя. Сделались важными, деловыми людьми: в министры смотрят, – так уж нашему брату разве только издалека на них посмотреть можно!..
VIII
После смерти дедушки внук миллионера совсем почти не появлялся в публику с своею женою. Он на театрах и на гуляньях был постоянно с Иваном Петровичем, который поотек, постарел и поседел несколько, но оставался по-прежнему шутником и забавником. Василий Прохорыч также заметно изменился. Он значительно пополнел, и в лице его обнаружилась какая-то не совсем приятная пухлость и краснота. Он был одним из самых ревностных посетителей балета и сидел обыкновенно с Иваном Петровичем в первом ряду на абонированных креслах, изредка только, вероятно для разнообразия, появляясь в литерной ложе вместе с своей обычной компанией – и тогда из этой ложи раздавались громы рукоплесканий одной из хорошеньких корифеек, и к ногам ее сыпались дорогие букеты. Когда мне случалось бывать в балете, я заметил, что всех больше выходил из себя, кричал и аплодировал при ее появления на сцену Иван Петрович и жид-фактор. Так прошло года два…
На петербургской сцене, предшествуемая громкой репутацией, появилась танцовщица уже не первой легкости и молодости, но с роскошными, пластическими формами и с остатками грации, которой несколько вредила излишняя полнота. Несмотря на все ухищрения, принятые против нее поклонниками юных отечественных талантов, – приезжая танцовщица имела успех блистательный и заняла светские петербургские умы по крайней мере недели на две. Ее окружали все известные в Петербурге любители хореографического искусства и пластических форм – и один из почетных петербургских старцев, почтенный семидесятилетний театрал, раздававший венки славы всем наездницам, актрисам и танцовщицам, торжественно объявил, что если она не выше Тальони и Эльслер, то в своем роде не уступит ни одной из них; что она соединяет в себе легкость и грацию Тальони с выразительною мимикой и пластичностию Эльслер. Почтенный старец-театрал составил около себя клику из горячих молодых людей, неутомимых крикунов и хлопальщиков, и руководил ими. Приезжая танцовщица без поддержки почтенного старца не могла бы, конечно, иметь такого блистательного успеха, она знала это и награждала его самым кокетливым вниманием и ласкала своей пухлой, белой ручкой с драгоценными кольцами на пальце его морщинистые щеки, – а он, глядя на нее, замирал от умиления, отчего нижняя губа его почти совсем отваливалась…
Во главе ее поклонников, во второй же ее дебют, явился внучек миллионера в литерной ложе со всей своей компанией и с возом букетов. Корифейке, которую он протежировал, нанесен был в этот вечер удар неожиданный и страшный. Она вертелась, прыгала и делала пируэты, так что пот градом катился с ее личика, и в заключение подскакивала к рампе и, останавливаясь перед нею, тщетно улыбалась благосклонной публике, вызывая этой милой улыбкой ее одобрения… ни одного звука, похожего на аплодисмент, не раздалось в этом бесчувственном партере, который еще с неделю назад тому восторженно приветствовал ее появления. Бедная девочка в тоскливом предчувствии чего-то недоброго, выправляя носки за кулисами, залилась горячими слезами.
Но когда во втором акте балета приезжая танцовщица, в три прыжка перелетев сцену, закружилась у рампы и потом упала на руки танцора, подняв очень высоко правую ножку и приняв неописанно-грациозную и соблазнительную позу; когда гром рукоплесканий раздался по зале, а из литерной ложи раздались дикие неистовые крики: Brava! Brava!.. – и посылались на сцену гирлянды и букеты, которые, казалось, готовы были затопить сцену, как во время Неронова пиршества, описанного г. Меем, и изумленные зрители обратились к цветочной ложе, несчастная корифейка, видевшая все это, поняла, что участь ее решена, и чуть не упала в обморок.
В следующем затем антракте Василий Прохорыч в белом галстуке, самодовольный и гордый, появился в партере… Почетный и почтенный старец-театрал с глубоким чувством пожал ему руку, назвал его просвещенным любителем благородного хореографического искусства и заметил, что этот вечер навсегда останется памятным в театральных летописях.
После этого он даже удостоил пригласить Василия Прохорыча к себе на обед в честь приезжей знаменитости.
Обед этот мог назваться баснословным по роскоши. При окончании его, провозгласив тост приезжей знаменитости, маститый хозяин-театрал торжественно преклонил перед нею свои старческие, трудно сгибавшиеся колена…
С этого дня почетный старец принял внука миллионера под свое высокое покровительство, и вскоре затем пронесся в городе слух, что внук миллионера нанял для приезжей знаменитости квартиру в одной из лучших частей города и великолепно меблировал ее. Приезжая знаменитость начала появляться на Невском проспекте в ослепительном блеске и в поражающей роскоши, что отчасти еще более способствовало ее сценическим успехам! Безусые офицеры и штатские франты начали сходить от нее с ума и всякий раз провожали ее на театральном подъезде, после представления, с криками, и когда однажды, тронутая таким энтузиазмом своих поклонников, она бросила им из кареты свой платок, они растерзали его на части, чтобы иметь каждому хоть по маленькому лоскуточку этой драгоценности, и носили его потом на груди, зашив в ладанку. Близкие сношения внука миллионера с приезжею знаменитостию возвысили его значительно в глазах многих петербургских господ; те, которые прежде не хотели смотреть на него, начали даже заискивать его знакомство… Это была самая блестящая минута его жизни; но в то время как нравственный кредит его поднялся до такой высоты, его денежный кредит начинал пошатываться. Со смерти своего дедушки он почти прекратил все коммерческие дела и, как носились слухи, значительно тронул свои капиталы: на покупку домов и дач, на постройку новых зданий, меблировку и прочее, и прочее; при этом говорили, что перед своими короткими сношениями с приезжею знаменитостию он должен был внести предварительно на ее имя в какое-то кредитное учреждение до 300 000 р. серебром.
Приезжая знаменитость, как оказалось впоследствии, отличалась твердостию, настойчивостию и необыкновенною жадностию к деньгам и брильянтам. Она в домашней своей жизни была настоящая "Катарина, дочь разбойника" и не имела ничего общего с Сильфидами, Ундинами, Жизелями и со всеми этими восхитительными воздушными и идеальными существами, которых она так прекрасно олицетворяла на сцене. Положительность и расчетливость руководила всеми ее поступками в жизни. Она выписала из-за границы мать, двух братьев, которых пристроила в цирк, и еще какого-то француза-кузена, молодого и рослого малого, с курчавыми, густыми волосами, с большими усами, с самодовольными и вполне беззастенчивыми манерами, которому она отделила две комнаты в своей квартире… Вся эта орда содержалась, разумеется, на счет Василия Прохорыча, а у кузена завелись даже собственные экипажи.