- Я пришел поздравить вас, добродей, и пожелать счастья вашим молодым. Пусть их живут, как венки вьют! Вчерась же, винюсь, не пришел к вам на свадьбу: тут был недобрый человек, и я ни за что бы не хотел с ним быть под одною кровлею.
- Разве ты по чему-либо узнал гайдамака? - спросил пан Гриценко, пришедши несколько в себя.
- Ну, так! - подхватил слепой музыкант. - Я чувствовал, что здесь что-то недаром. Порядочный человек не стал бы бросать своих червонцев первому встречному. Сейчас же иду и отдам его дар на богадельню. Не хочу себе даров от нечистых рук.
- А я так приберегу свои десять серебряных круглевиков про черный день, - думал про себя Стецько, стоя у двери. - Нужды нет, что пришли ко мне из нечистых рук: на это есть мел и тертый кирпич.
Что думал пан Гриценко о своей шкатулке, мы не знаем; только он не отдал ее на богадельню. Может быть, от страха, чтоб не прогневить Гаркушу презрением к его подарку; или, может быть, хотел он возвратить ему шкатулку при первой встрече. Как бы то ни было, но он до самой смерти не упоминал о шкатулке ни зятю, ни дочери, и она перешла к ним как наследство отцовское.
Глава XIX
Чи ти гордий, чи ти пишний
Чи гордо несешся?
Малороссийская песня
В жаркий июльский полдень, по дороге от Золочена к Сумам, медленно тянулись несколько повозок. Впереди ехал рыдван, или огромная коляска с отдергивающеюся кожею вместо дверец, с маленькими окошками, вставленными в позолоченные рамы, с вычурными украшениями из прорезной жести, положенной на алую фольгу, по углам, спереди и сзади кузова. Четвероугольный сей кузов поставлен был на низком ходу ярко-красного цвета Тяжелую эту колымагу тащила шестерня раскормленных лошадей, из которых четыре были впряжены рядом у дышла, а две впереди. Кучер и форейтор, или вершник, оба в белых свитах домашнего сукна, лениво и неловко правили этою шестернею. Рядом с кучером, на низких и просторных козлах, сидел небольшой, плотный человек, с предлинными угами и в странном наряде, на нем был разноцветный жупан, у которого одна пола была синяя, другая светло-зеленая, стан красный, а рукава желтые; шапка у него на голове была также особого покроя околыш ее сшит был до половины из черного и до половины из белого бараньего смушка, а верх, сделанный колпаком наподобие венгерского гусарского кивера, пестрел теми же четырьмя цветами, которые видны были в его платье. Широкие штофные шаровары с большими узорами всех возможных красок и сафьянные чоботы, из коих один красный, а другой желтый, с высокими медными подковами, дополняли убранство этого чудака, который часто оглядывался в окошко коляски, говорил по нескольку слов и возбуждал невольный, простодушный смех в неудалом кучере Два рослые хлопца, или лакея, в синих чекменях и казачьих шапках, стоя на большом сундуке, привинченном к запяткам коляски, и перегнувшись через кузов, скалили зубы вместе с кучером, а четыре проводника, ехавшие верхом по сторонам коляски, безвинно смеялись чужому смеху, хотя вовсе не слышали слов полосатого проказника. Между тем двое передовых, тихою ступью подвигаясь шагах в двадцати от передних лошадей, очищали дорогу, покрикивали на проезжих и дремали да покачивались в промежутках времени. Шесть больших повозок, или дорожных фур, тащились следом за коляской, на крестьянских лошадях, и нагружены были съестными припасами, погребцами с дорожною пропорцией водок и наливок, поваренною посудой, пуховиками, подушками, баулами, чемоданами, няньками, горничными девушками, поварами, босоногими мальчиками и пр. и пр. Шествие замыкалось двумя псарями, которые вели на сворах целую стаю собак, покуривая табак из коротких трубок, переглядываясь и посмеиваясь с горничными.
Полы коляски были задернуты, окна подняты, несмотря на зной и духоту, и снаружи не видно было, кто там сидел; но встречавшиеся поселяне, видя такой пышный караван, почтительно сворачивали в сторону и, поравнявшись с коляской, робко снимали шляпы. Двое из них даже съехали с дороги на пашню, остановились, и, когда уже коляска и вся ее свита проехали мимо, тогда они вступили в разговор между собою.
- А что? - был лаконический вопрос первого.
- Э-ге! - отвечал другой обыкновенным малороссийским междометием, которое, не означая ничего в собственном смысле, выражает многое.
- Знаешь ли, Грицко, кого бес пронес мимо нас? - промолвил первый после минутного молчания.
- Кому ж быть, как не толстому пану? - отвечал второй. - Хотелось бы мне знать, куда его несет нелегкая?
- Куда! вестимо к нам, в степную его деревню, а ездил он по другим своим деревням и хуторам, объедать и опивать мужиков своих, брать с них волею и неволею на поклон, то деньгами, то хлебом, то медом, топтать их поля своими собаками и вытравливать их сады и огороды голодными своими хлопцами.
- Как бог еще терпит на свете такую пиявицу? Уж он ли всем не насолил, и своим и чужим! А сколько, ты думаешь, за ним всех душ?
- Сказывал мне Яким Вдовиченко, который служит у него в дворе писарем, что всего-навсе за ним, по разным уездам и поветам, больше семи тысяч душ; а своей - и не спрашивай!
- Больше семи тысяч! то-то, должно быть, денег-то, денег!
- Да говорят, одна кладовая с железными решетками, у которой денно и нощно стоит караул, насыпана медными от полу до верху; а с собою он возит бог весть сколько сундуков с серебром и шкатулок с червонцами.
- Правду говорит пословица: у богатого черт детей качает'. Да зачем же пан Просечинский возит с собою все лучшее свое добро?
- Видно боится, чтоб без него не ворвалися в дом воры или не случился пожар. Этот пан Просечинский сущая притча: для других скуп, для себя тороват; людей своих морит голодом, а сам ест за семерых; гостям, особливо бедным панкам, подносит простую сивуху, а сам пьет третьепробную водку, настоенную и невесть какими снадобьями, да наливки и заморские вина, о которых и вспомнить, так слюнка течет.
- Богачи всегда скупы; уж так, видно, им на роду написано.
- В доме у пана Просечинского такая каторга, что и боже храни! Работою люди завалены так, что и за ухом некогда почесать, а чуть что не по нем заспался ли, загулялся ли кто из дворовых - так и дерут бедняка на конюшне. Там у пана пристроена особая каморка, а в той каморке припасены такие диковины, что и подумать страшно: и цепи, и кандалы, и дыбы, и разные плети; утро и вечер идет там расправа; мимо идешь, так дыбом волос становится.
- Избави бог от такого варвара! Да чего же смотрит гайдамак?.. Сказывают, что он проучивает злых панов, чуть только про которого прослышит худое.
- Видно, про этого он еще не слыхал… Бог даст! - прибавил Грицко, заметив впервые нищего, который давно уже стоял перед ними и, казалось, ожидал только конца их разговора, чтобы попросить милостыни.
- Вот тебе, человек божий, - сказал товарищ Грицка, вынув из мешка большой кусок хлеба и подавая нищему, - вот все, чем могу с тобой поделиться. Видел ли ты: сейчас проехал по дороге богатый пан; он, верно, здесь недалеко остановится, вон там, под дубровой: паны всегда любят негу и для того в жаркое время прячутся под тенью. Авось-либо он тебя наделит побольше.
- Да, попытайся! - примолвил Грицко насмешливо. - Если не уськнет тебя собаками, так уж верно понесешь его милостыню на спине, а не за спиною.
- Нам бог велел терпеть все и с потом, горем и слезами добывать себе хлеб, - отвечал нищий, поклонился, прошептал молитву и побрел по дороге в ту сторону, куда уехала коляска. Крестьяне долго глядели вслед ему с каким-то полусонным любопытством. Вид этого нищего и в самом деле был замечателен: это был человек среднего роста, плотный телом, с рыжими, всклоченными волосами на голове и в бороде. Лицом он был довольно полон и с первого взгляда не казался ни больным, ни слабым; но желтые пятна на щеках, синета под глазами, правая нога, которою он хромал, левая рука, как будто бы вышибенная из плеча, и чахлый голос являли в нем полного калеку, каких весьма часто встречаешь по большим дорогам, в городах и местечках Малороссии. Потолковав еще несколько минут, Грицко и товарищ его снова поворотили на дорогу и погнали по ней лошадей своих, разлегшись на телегах с малороссийскою ленью.
Между тем коляска остановилась подле леса, в урочище, называемом Образ. Проезжие находят ныне на сем месте большую каменную часовню, в виде разрезанного конуса, довольно красивой архитектуры; но в тогдашнее время стояла здесь часовня деревянная, которой стены валились от ветхости. Часовня сия возвышается над лесистым оврагом, в углублении коего находится колодец чистой, холодной ключевой воды, с бревенчатым срубом. Теперь по другую сторону от дороги здесь есть шинок, или постоялый дом для проезжающих; но тогда не было еще здесь никакого жилого строения. Пустынное сие место привлекает взоры путешественников своею дикою красотою, и редкий из них не останавливается здесь хотя на короткое время.
Прежде всего выгружена была одна из дорожных фур. Хлопцы и ездовые пана достали из нее палатку, или огромный шатер, натянули на древки и положили в нем целую кипу пуховиков и подушек, одни на других, так, что это составило нечто похожее на турецкий диван; все это прикрыли они большими шелковыми покрывалами, или попонами. Тогда полы коляски отдернулись на медных кольцах по железному пруту, и прежде всего выскочили из нее два молодые человека, или, как в Малороссии называют, панычи, несовершеннолетние сыновья пана, два плотные юноши, от осьмнадцати до двадцати лет; за ними вышла сестра их, девица лет шестнадцати, не красавица, но имевшая с неправильными чертами очень милое лицо малороссийской панночки. Далее вышел мужчина лет тридцати, приятной наружности, стройный и крепко сложенный; наконец показался из коляски огромный человек, высокого роста и необыкновенной толстоты: это был сам пан Просечинский. Псари подставили ему крепкую скамейку с подушкой, а четверо слуг подавали ему руки; он ступил тяжелою ногою на землю, крякнул и, поддерживаемый хлопцами, потянулся к палатке; там разлегся он на пуховиках, покоя спину свою и голову на подостланных подушках. Прочие члены его семейства поместились около него, а у ног его стал полосатый человек, сидевший дорогою подле кучера.
- Рябко! - сказал толстый пан протяжно-томным голосом, как будто бы это был голос больного. - Нравится ли тебе это место?
- Как не нравиться! - отвечал полосатый шут. - Если б этот овраг был мой, то я отдал бы его на аренду гайдамакам и собирал бы с него славный доход.
- Безбожник! разве ты захотел бы погубить свою душу, связавшись с душегубцами?
- И, дядько! не я был бы первый, не я последний. Да и за что про одних только бедных гайдамаков идет такая дурная слава? А наши судовые, чернильные пиявки, разве не душегубцы, когда у них виноватый прав, а правый виноват?
- Правда, правда твоя, Рябко! ты дурак, а судишь иногда, как путный человек.
- И твоя правда, дядько, да не совсем: у путного человека язык спутан, а у дурака развязан. Ты мне помешал говорить о гайдамаках и душегубцах. Слушай же и учись: а наши паны, которые сдирают по три шкуры с мужиков своих, то частыми поборами, то ременными нагайками, не…
- Подавись этим словом, собака! - взревел толстый пан, совершенно переменив тон и голос. - Тебе ли судить о панах, негодный червяк?
- Вот ты и рассердился, дядько, - сказал шут весьма спокойно, как будто бы не боясь гнева своего пана, - и опять ты не дал мне договорить: речь не о тебе шла, а о других панах, которых я видал по белому свету.
- Ну, то-то же, - промолвил пан Просечинский, успокоясь, - иначе ты отведал бы, каковы арапники у моих псарей.
- У тех панков, что пануют над собаками? я и без того знаю: у них арапники панские; где надо брать добром, там они отнимают побоями… Да собакам собачья и честь! Иное дело, когда людей честят по-собачьи…
В это время вошел кашевар, или походный повар пана Просечинского, и спросил, что прикажет готовить к обеду.
- Почти что ничего! - промолвил толстый пан прежним своим протяжно-томным голосом, который старинные малороссийские паны полагали в числе приличии хорошего тона, особливо, когда говорили с своими подчиненными или с мелкопоместною шляхтой. - Я человек больной, - продолжал он после некоторой расстановки. - Много есть не могу; притом же нынче постный день… Что у нас есть в запасе?
- Есть десятков пять крупных окуней да три сотни раков. Я закупил это для панского стола в последней деревне, которою мы проезжали, и сложил в мешки с свежею травою.
- Три сотни! много, очень много: я человек больной и много есть не могу… Сварить половину; остальные к ужину; а из рыбы изготовить уху; рыбы не к чему оставлять, еще найдем где купить… Ну!
- Есть свежепросольная осетрина, пуда два.
- Пуда два! много, очень много: я человек больной, и день нынче постный… сварить фунтов двадцать и подать с хреном. Ну!
- Есть сушеные караси.
- Сварить из них кулеш: это самое здоровое кушанье для больного. Дальше!
- Есть свежая белужина, фунтов тридцать.
- Фунтов тридцать! много, очень много… Да время теперь жаркое, свежая рыба может испортиться. Разрезать пополам; из одного куска сварить похлебку, прибавить в нее раковых шеек, а из другого, пополам с осетриной, солянку на сковороде. Ну!
- Есть у нас десятка два больших карпов…
- Изжарить их. Ну!
- Есть планчита и целый короб сладких пирожков.
- Подать планчиту и положить на блюдо пирожков… так, не больше двадцати; прибавить к этому гренков с поливкой из вишен, сваренных на меду… Ну!
- Есть балык, семга, сельди, кавьяр…
- Довольно, довольно! Подать всего этого к водке, перед обедом, по одной тарелке; слышишь ли? не больше! - Повар ушел.
- Дорога меня измучила, - продолжал пан Просечинский, - видите ли, дети, как я слаб, болен, как похудел? Вот мой шелковый халат теперь мне широк, сидит мешком… Не правда ли?
- Правда, правда, дядько! - подхватил шут. - И то правда, что ты велел его сшить взапас, думая, что тебе за пост и молитву прибавит бог дородства.
Толстый пан сердито посмотрел на шута, и тот пустился бегом из палатки. Скоро, однако ж, возвратился он, неся в руках свою бандуру и наигрывая на ней казачка.
- Не хочешь ли, дядько, промяться со мной перед обедом? это здорово: больше съешь и крепче уснешь.
- Пляши сам, вражий сын! - отвечал Просечинский.
- Изволь, я не прочь; только ты мне подари новые чоботы, когда я эти истопчу для твоей потехи. - И шут заиграл громче и пустился плясать с смешными телодвижениями и кривляньями, припевая:
По дорозi жук, жук, по дорозi чорний!
Подивися, дiвчина, який я моторний,
Подивися, вглянься, який же я вдався:
Хiба даси копу грошей, щоб поженихався.
Окончив свою пляску, шут сел на голой земле, поджав ноги по-турецки, и пропел под игру на бандуре еще несколько малороссийских песен, любимых его паном. Голос шута был чист и приятен, и в пении заметно было некоторое искусство. Пан Просечинский, нежась на пуховиках, свел глаза и как будто дремал; сыновья его выбежали из палатки и отправились смотреть своих собак и болтать с псарями и хлопцами; а дочь, сидя подле молодого мужчины, о котором выше было упомянуто, шепотом с ним разговаривала.
Между тем челядь толстого пана, отпрягши и расседлав лошадей, стреножив их и пустив на траву, собралась около кашевара, который, разведя большой огонь под открытым небом, готовил обед. Несколько медных котлов привешено было над огнем на железных присошках; большие кастрюли и сковороды шипели на угольях, и голодная челядь, облизываясь, жадно на них смотрела.
В это время подошел туда нищий, который, прихрамывая, брел по дороге. Он остановился перед кружком, собравшимся около огня, или, справедливее, около кушанья, и жалобным голосом проговорил нараспев: "Православные христиане! сотворите милостинку, Христа ради!"
- Какой тебе милостинки от нас! - молвил один из хлопцев. - Мы сами смотрим на чужой обед, а глотаем только дым.
- Много вас, попрошаек, по большим дорогам, - прибавил другой. - Об вас-то и думать, когда самим есть нечего.
- Пан наш так добр, что, верно, не откажет тебе в рублевике, - подхватил третий с лукавым видом. - А у него их очень много: видишь ли этот окованный сундук, позади рыдвана? Там есть чем наделить всех нищих в свете. В рыдване и того больше: там четыре шкатулки с червонцами, с дорогими перстнями и самоцветными каменьями. Да в той фуре, что стоит с краю от рыдвана, найдется другого-прочего тысяч на несколько. Попытайся: может быть, он тебе и уделит часточку.
Нищий, казалось, ловил на лету слова болтливого слуги. Может быть, он сравнивал бедную свою участь с богатым состоянием толстого пана; только заметно было, что он как будто бы что-то соображал или рассчитывал.
В эту минуту подбежали туда молодые панычи. "Зачем здесь этот бродяга?" - закричал старший.
- Оставь его, брат, - сказал младший, - он нас позабавит. Эй, ты, калека! умеешь ли играть на волынке?
- Не умею, добродию, - отвечал нищий.
- Ну так пой и пляши! - подхватил младший паныч.
- Я стар и слаб, петь мне не по силам, а плясать могу ли я с хромою моею ногою и увечным телом?
- О, так ты еще и упрямишься! - завопил старший брат. - Только со мною даром не разделаешься: ты у меня запляшешь и через палку… Брат! возьми у псарей арапник и подгоняй этого урода, а я буду держать палку: пустяка через нее поскачет!
При сих словах он вырвал клюку из рук нищего, и сей, от нечаянное потрясения, упал на землю и закричал громким болезненным голосом. Оба молодые шалуна стояли над ним и хохотали во все горло; малодушная челядь, из угождения ли своим панычам или по врожденной жестокости, тоже смеялась над бедняком.
Пронзительный крик нищего перервал дремоту толстого пана; он зевнул, потянулся, спросил, что там делалось, велел позвать к себе сыновей и подавать обед.