- Моя академия, - оказала Токарева, - вот Зинюк, всё просится на завод работать, тут у меня и конструкторы, и механики, и самолёты строят, и стихи пишут, и картины рисуют...- И совершенно некстати тихо закончила: - Жуткое дело...
Пройдя через мастерскую, они вышли в коридор.
- Вот сюда, здесь стационар, - сказала Токарева. - Тут, кроме Берёзкина, лежит мальчик-украинец, которого мы немым считали, молчит и молчит, что ни спросишь, молчит. Мы решили, он немой, а одна наша нянька, верней уборщица, взяла его к себе, подход у неё есть, он вдруг и стал говорить.
В маленькой комнатке пятна солнечного света ползли по стене, тёплой белизной своей выделяясь на шершавой побелке, на столике в пузатой банке стояли степные летние цветы, а пятно развёрнутого стеклом спектра дрожало на скатёрке, воздушной чистотой красок затмевая зелень трав, желтизну и синеву цветов, выросших на пыльной степной земле.
- Ты узнаёшь меня, детка? - спросила Мария Николаевна, подходя к кровати Славы Берёзкина. Он походил на мать лицом и цветом глаз.
И выражение его грустных глаз напоминало ее глаза.
Мальчик внимательно поглядел и сказал:
- Здравствуйте, тётя, я вас узнал.
Мария Николаевна не умела разговаривать с маленькими, никак не находила нужного тона - то с шестилетними говорила, как с трёхлетними, то, наоборот, уж слишком серьёзно. Дети иногда сами поправляли её, объясняли: "Мы уж не маленькие", либо начинали зевать и переспрашивать, когда она с маленькими говорила, как со взрослыми, произносила непонятные слова. Сейчас, в присутствии Токаревой, после тяжёлых разговоров, ей хотелось быть особенно сердечной, чтобы заведующая не считала её чёрствым человеком. Улыбаясь, она спросила:
- Ну, как тут, ласточки к вам не залетают в окошко? Мальчик покачал головой и спросил:
- От папы нет писем?
Мария Николаевна, поняв свой неверный тон, поспешно ответила:
- Нет, пока еще нет, никто не знает его адреса, а мама очень скучает по тебе, она просила тебе кланяться.
- Спасибо, а Люба что? - он подумал и добавил: - Мне тут хорошо, пусть мама не беспокоится.
- У тебя есть товарищи?
Он кивнул и, не ожидая утешения от взрослых, а сам желая их успокоить, сказал:
- Я не серьёзно болен, сестра обещала через два дня меня выписать.
Он не просил взять его из детского дома, так как знал, что матери тяжело живётся; не просил мать приехать к нему, так как знал, что она работает и не может потерять целый день на такую поездку; он не спросил, прислала ли ему мать в подарок сладенького, так как знал, что у неё нет ничего сладенького.
- Что же передать маме? - спросила Маруся.
- Скажите, что мне хорошо, - сурово сказал он. Маруся, прощаясь с ним, погладила его по мягким волосам, по худому теплому затылку.
- Тётя! - вдруг вскрикнул он. - Пусть мама возьмёт меня домой! - и его глаза наполнились слезами. - Тетя, скажите, я буду ей во всем помогать, и кушать буду совсем, совсем немножко, и в очередь ходить.
- Даю тебе честное слово, деточка, при первой возможности мама возьмет тебя, поверь мне, - волнуясь, сказала она.
Токарева позвала ее за перегородку, подвела к стоявшей у окна кровати, черноглазая молодая женщина в белом халате кормила с ложечки стриженного под машинку мальчика. Когда она подносила ложечку ко рту мальчика, ее смуглая красивая рука обнажалась выше локтя.
- Это и есть Гриша Серпокрыл, - сказала Токарева.
Маруся посмотрела на мальчика, он был некрасив, с большими мясистыми ушами, с шишковатым черепом, с синевато-серыми губами. Он с усилием, покорно заглатывал кашу, комок судорожно перекатывался у него в горле. Болезненно не естественным казалось несоответствие между его серой, бледной кожей и блестящими, горячими глазами. Такие лихорадочные глаза бывают у раненых.
У отца Гриши Серпокрыла на глазу было бельмо, и поэтому его не взяли на войну. Как-то в начале войны заезжий командир хотел переночевать у них, оглядел хату, покачал головой и сказал "Ну нет, пойду поищу попросторней", но для Гриши эта хата была лучше всех дворцов и храмов земли. В этой хате его, большеухого, застенчивого, любили. Прихрамывающая мать подходила, припадая на короткую ногу, к печке и прикрывала его кожухом, отец утирал ему нос своей шершавой ладонью. В год войны, на пасху, мать испекла ему в консервной баночке куличик и дала крашенку, а отец перед майским праздником привёз ему из райцентра жёлтый ремешок с белой пряжечкой.
Он знал, что над хромотой матери посмеиваются деревенские ребята, и поэтому чувство к ней было особенно сильно. На Первое мая отец и мать нарядились, пошли в гости и его взяли с собой; он шёл, гордясь ими и собой, своим новым ремешком. Отец казался ему важным, сильным, мать нарядной и красивой. Он сказал:
- Ой, маму, ой, тату, яки вы гарни, яки чепурни, - и вдруг увидел, как переглянулись отец с матерью, как мило и смущенно учыбнулись ему. Кто знал в мире, как неистово нежно любил он их. Он видел их после воздушного налёта они лежали, прикрытые обгоревшим рядном, острый нос отца, белая серёжка в ухе матери, прядь её реденьких светлых волос - и навсегда в его мозгу соединились мать и отец, то лежащие рядом, мёртвые, то мило и смущённо переглянувшиеся, когда он восхитился отцом в новых сапогах и в новом пиджаке, матерью в коричневом накрахмаленном платье с белым платочком, с ниточкой намиста...
Он не мог никому высказать свою боль, да и сам он не мог понять её, но она была нестерпима; эти мёртвые тела и эти смущённые, милые лица в день прошлогоднего майского праздника, связанные в его маленьком сердце одним узлом. В мозгу его помутилось. Ему начало казаться - именно оттого и жжёт боль, что он двигается, произносит слова, жуёт, глотает, и он замер, скованный помутившим его ум страданием. Он бы, наверно, и умер так, молча, отказываясь от еды, убитый ужасом, который стали ему внушать свет, беготня и разговоры детей, крик птиц, ветер. Воспитательницы и педагоги, когда его привезли в детский дом, ничего не могли с ним поделать: не помогали ни книжки, ни картинки, ни рисовая каша с абрикосовым джемом, ни щегол в клетке. Докторша велела везти его в лечебницу, где его бы начали искусственно питать.
Вечером, накануне отправки в лечебницу, в изолятор зашла няня, ей надо было помыть пол, она долго молча смотрела на мальчика - и вдруг опустилась на колени и, прижав его стриженую голову к груди, запричитала по-деревенски...
- Дитятко моё, никто тебя не жалеет, никому ты не нужен.
И он закричал, забился...
Она на руках отнесла его в свою комнатку, посадила на койку и полночи просидела возле него, он говорил с ней и поел хлеба с чаем.
Мария Николаевна спросила:
- Как ты, Гриша? Привыкаешь понемногу? Он не ответил, перестал есть, и пристальный, неподвижный взор его терпеливо уставился на белую стену.
Няня отложила ложку и погладила его по голове, точно успокаивая:
- Потерпи, потерпи, сейчас эта тётка уйдёт... И действительно, Мария Николаевна, поняв их напряжённое ожидание, торопливо сказала Токаревой:
- Пойдёмте, не будем мешать.
Они снова прошли по двору, и Мария Николаевна, волнуясь, проговорила:
- Вот, поглядев на таких ребят, начинаешь осознавать весь ужас войны.
Зайдя в кабинет Токаревой, она, желая успокоиться и избавиться от тоски, которую только что испытала, строго сказала:
- Итак, давайте суммировать: дисциплина и ещё раз дисциплина. Вы сами видите: война. Никакой расхлябанности, время тяжёлое!
- Я знаю, - сказала Токарева, - но трудно работать мне, не справляюсь. Не охватываю, и знаний у меня мало. Может, лучше мне обратно хлеб пойти печь, я так иногда думаю, по правде вам скажу.
- Нет, это неверно, состояние дома мне кажется хорошим. Вот эта нянюшка, что кормила Серпокрыла, меня это глубоко тронуло. Я буду докладывать, прямо скажу, о положительных, здоровых элементах, о здоровой атмосфере, а эта все недостатки вы ведь исправите...
Ей хотелось сказать Токаревой на прощание особенно хорошие, ободряющие слова. Но её немного раздражало выражение лица Токаревой, полуоткрытый рот, точно готовый зевнуть Мария Николаевна стала собирать документы в портфель и вынула бумагу, которую дал ей заместитель заведующего перед отъездом. Покачав головой, она сказала:
- Да, вот видите, никак мы не закончим о ваших кадрах. Соколову эту самую нужно всё-таки освободить: в нетрезвом виде пела песни, кто-то к ней тут ходит по ночам. Куда же вы смотрели? Коллектив крепкий, здоровый, надо же вам понять самые элементарные вещи...
Токарева сказала:
- Правильно, но это ведь та самая, вы её видели, она Серпокрыла этого кормит, он только ее признаёт.
- Эта самая? - переспросила Мария Николаевна, не поняв, о ком идёт разговор - Эта самая? Ну и что ж? Я ведь...
Но внезапно поглядев на Токареву, она на полуслове замолчала.
Токарева быстро шагнула к Марии Николаевне и положила ей руку на плечо:
- Не волнуйтесь, это ничего, - тихо сказала она и погладила старшего инспектора по руке.
Иван Павлович Пряхин утром августовского дня 1942 года вошёл к себе в кабинет и прошёлся несколько раз от окна к двери. Он распахнул окно - и кабинет сразу наполнился шумом. То не был обычный уличный шум, очевидно, мимо проходила воинская часть: хрипел мотор, слышался топот многих ног, грохот колёс, ржание лошадей, сердитые голоса ездовых, лязганье танков, и время от времени пронзительный вой истребителя, делавшего в высоте свечу, покрывал всю пестроту земных звуков.
Пряхин, постояв несколько времени у окна, отошёл и остановился перед несгораемым шкафом в углу кабинета. Он вынул из шкафа пачку бумаг и сел к столу, нажал звонок, и тотчас же вошёл его помощник.
- Ну, как доехали? - спросил Пряхин.
- Хорошо, Иван Павлович, как переправился через Волгу, поехал правой дорогой, можно сказать, благополучно, только разок въехал в кювет, уже возле самого места, дифером машина села, без фар ведь.
- Жилкин обеспечил всё?
- Да. И место, я скажу, замечательное - вдали от железной дороги. Жилкин говорит, немец даже ни разу не летал.
- Народ собирается на совещание?
- Начали, собираются.
В это время в дверь кабинета послышался стук, и голос за дверью произнёс:
- Открывай, хозяин, открывай, солдат пришёл. Пряхин прислушался, стараясь припомнить по голосу, кто это так уверенно ведёт себя. А дверь уже открылась, и в комнату вошёл седеющий генерал, с лицом, бронзовым от загара. Это был представитель командования фронта генерал Рыжов. Он поздоровался с Пряхиным, сел в кресло и стал оглядывать кабинет, взял со стола чернильницу и, взвесив её на руке, покачал с уважением головой и осторожно поставил на место.
- Товарищ генерал, через четверть часа начнётся совещание партийных работников и директоров предприятий, мы просим вас сказать товарищам несколько слов о положении на фронте.
Генерал посмотрел на часы.
- Это можно, но весёлого мало.
- Есть ухудшения за ночь?
- У Трёхостровской противник форсировал Дон. Донесли, будто отдельные автоматчики просочились и будто их уже уничтожили. Но, думаю, не уничтожили. А с юга он крепко нажал. Полагаю, кое о чём отдельные товарищи привирают в донесениях; я их понимаю: и немцев боятся, и начальства боятся.
- То есть обвод прорвали?
- Да какой там у вас в этом месте обвод!
- Оборону стрсил и с первых месяцев войны, весь город, вся область стрсил а, вынули четверть миллиона кубометров грунта. Оборона, думается, хороша, но вот войска не сумели полностью ею воспользоваться.
- Мы держим противника в степи исключительно огнём и живой силой, - сказал генерал. - Одно хорошо: склады боеприпасов сохранили. Огнём артиллерии, вот чем мы его держим. Счастье, что боеприпасы есть. - И он снова взял чернильницу со стола, взвешивая её на руках. - Ну и махина. Оптическая вещь. Хрусталь?
- Хрусталь. Кажется, с Урала.
Генерал, наклонившись к Пряхину, мечтательно произнёс:
- Урал, осень... Охота там богатая - гуси, лебеди. А наше солдатское дело - в крови да в пыли. Эх, нам бы две дивизии пехотных, полнокровных!
- Я понимаю, но надо начать вывозить заводы, пока не поздно: "Баррикады" за сутки полк артиллерийский выпускают. Тракторный - сотни танков в месяц. Это гиганты наши. Успеем?
Генерал пожал плечами:
- Если ко мне приходит командир дивизии и говорит: "Рубеж оборонять буду, но разрешите оттянуть мой командный пункт подальше от переднего края", значит, этот человек не верит в успех, а все командиры дивизий сразу кумекают: "Ну, ясно, отходим", а от дивизий это переходит в полки, в батальоны, в роты и все уже душой чувствуют: отходить будем. Так вот и здесь. Хочешь стоять, так ты стой. Пусть ни одна машина в тыл не идёт. Не оглядывайся, иначе не устоишь. За самовольную переправу через Волгу на левый берег - расстрел!
Пряхин быстро и громко произнёс:
- Видите, там вы при неудаче рискуете потерять рубеж, высоту, сотню машин, а здесь мы имеем промышленность союзного значения. Это не обычный рубеж обороны.
- Это... - и генерал встал, - это... Россию мы обороняем на волжском рубеже, а не промышленность союзного значения!
Пряхин некоторое время молчал, а затем ответил:
-- Для нас, большевиков, пока мы живы, нет последних рубежей. Последний наш рубеж, когда сердце перестаёт биться. Как ни тяжело, но считаться с положением мы обязаны. Враг перешёл Дон.
- Я об этом официального заявления не делал, сведения проверяются. - И тут же генерал наклонился к Пряхину, спросил: - Семью вывезли из Сталинграда?
- Обком готовится отправить за Волгу многие семьи, в том числе и мою.
- Очень правильно. Это не для них. Солдаты не выносят, тяжело, а дети, женщины, куда уж. На Урал! Туда он не долетит, сукин сын... Вот если допустим его до Волги, он и на Урал станет летать.
Дверь приоткрылась, и секретарь сказал:
- Директора и начальники цехов, вызванные на совещание.
И руководители хозяйственной жизни города, начальники цехов и директора заводов, парторги стали входить в кабинет, рассаживаться на стульях, диванах, креслах. Здороваясь с Пряхиным, некоторые говорили: "Спустил в цеха указания Комитета Обороны", "Вашу команду выполнил".
Пряхин поглядел на вошедшего последним директора электростанции Спиридонова и сказал ему:
- Товарищ Спиридонов, после заседания останьтесь, мне нужно вам несколько слов .сказать по частному поводу.
Спиридонов быстро, по-военному ответил:
- Есть, остаться после совещания.
Кто-то с добродушной насмешливостью проговорил:
- Наш-то, Спиридонов, - по гвардейски отвечает. Когда затих шум отодвигаемых кресел и стульев и все расселись, Пряхин сказал:
- Как будто все? Давайте начнём. Что ж, товарищи, Сталинград становится фронтовым городом. Давайте сегодня проверим, как каждый из нас подготовил свой участок работы, своих людей к новым условиям, к военным условиям. Какова готовность наших людей, наших предприятий, наших цехов? Что проделано нами по линии перехода к работе в новых условиях, по линии эвакуации наших предприятий? Здесь сейчас присутствует представитель командования генерал Рыжов. Обком просил его рассказать о положении на фронте. Прошу вас, товарищ генерал.
Рыжов усмехнулся.
- Фронт - вот он, сел на попутную полуторку - и поехал, познакомился - Он отыскал глазами своего адъютанта, стоявшего у двери, и сказал:
- Дайте мне карту, не рабочую, а ту, что корреспондентам показывали.
- Она за Волгой, разрешите слетать за ней на "У-2".
- Куда уж вам летать, вас "кукурузник" не подымет.
- Я летаю, как бог, товарищ генерал, - поддерживая шутливый тон начальника, ответил адъютант.
Но генерал нетерпеливо и раздражённо махнул в его сторону рукой.
- Пойдёмте, товарищи, вон к этой карте на стене, она для нас тоже годится.
И, как учитель географии, окружённый учениками, водя то пальцем, то карандашом по карте, он начал рассказывать.
Генерал говорил о тяжёлом положении на фронте не общими словами, а совсем особым, точным языком военного человека.
Он говорил обо всём этом не "вообще", а конкретно, потому что грозное и тяжёлое положение на заводах, в городе, на Волге было соединено и связано именно со Сталинградским фронтом.
Положение на фронте! Генерал говорил с той откровенной резкостью, которую определяла и которой требовала война. Перед жестокой действительностью могла жить одна лишь правда, такая же жестокая, как и действительность.
- Что ж, вы народ крепкий, я вас не собираюсь ни пугать, ни утешать. Правда ещё никому вреда не принесла. Положение примерно такое Северная группировка противника выходит на правый берег реки Дон; вот по этому рубежу. Это шестая армия, у неё в составе три армейских корпуса, двенадцать пехотных дивизий и танковые соединения. Тут и семьдесят девятая, и сотая, и двести девяносто пятая, мои старые знакомые... Это пехотные. Кроме того, в шестой армии две танковые дивизии и две мотодивизии. Командует этим всем делом генерал-полковник Паулюс. Успехов у него на сегодняшний день больше, чем у нас, - это вы сами понимаете. Это с севера и с запада. Теперь - с юго-запада группировка рвётся от Котельникова. Это уж не пехотная, а танковая армия, ну, её поддерживает четвертый армейский корпус и румыны, тоже, по-видимому, до корпуса. У этой группировки, видимо, главная цель - вырваться к Красноармейску, к Сарепте. Вот они тянут сюда, на этот рубеж. По этой вот речушке Аксай удар наносят по линии железной дороги от Плодовитое. И цель у противника простая - сосредоточиться на этих рубежах, подготовиться и ударить: эти с севера и запада, а те, что от Котельникова, - с юга и юго-запада, ударять прямо на Сталинград. Будто бы Гитлер объявил, что двадцать пятого августа он в Сталинграде будет.
- А сколько у нас сил против всей этой махины? - спросил чей-то голос.
Генерал рассмеялся.
- Это вам знать не полагается. Силы есть, боеприпасов хватит. Сталинград не сдадим. - И вдруг, повернувшись к адъютанту, произнёс сдавленным голосом: Кто смел за Волгу мои вещи отправить? Чтобы нитки к вечеру за Волгой не было? Чтобы всё до последней нитки в Сталинграде было. Ясно? Невзирая на лица, беспощадно расправлюсь!
Адъютант вытянулся перед генералом. Стоявшие подле люди пытливо всматривались в лицо генерала. В это время торопливо подошёл к столу Барулин и громким, слышным Всем шёпотом произнёс:
- Вас зовут к телефону.
Пряхин торопливо поднялся, проговорил:
- Товарищ генерал, Москва вызывает, давайте вместе пойдём.
Генерал пошёл следом за Пряхиным к маленькой двери.