Метель - Чулков Георгий Иванович


Георгий Иванович Чулков (1879–1939) - русский поэт, прозаик, литературный критик. Роман "Метель", 1917 г.

Для обложки использована работа Ирины Бирули. Книга подготовлена журналом Фонарь.

Содержание:

  • Первая часть 1

  • Часть II 18

  • Эпилог 28

  • Примечания 28

Георгий Чулков
Метель

Первая часть

I

В один из ненастных сентябрьских дней, в Петербурге - тогда Петроград назывался еще Петербургом - в особняке князей Нерадовых, на Мойке, в кабинете самого князя сидел невзрачный, на первый взгляд, но в некотором отношении примечательный человек.

Князь Алексей Григорьевич, при всем своем великолепии и надменной сдержанности, не мог утаить живейшего любопытства, которое внушал ему его собеседник. И ведь не впервые сошлись они так наедине - этот князь и господин Сусликов, Филипп Ефимович. А вот все-таки, несмотря на давнее свое знакомство, ничуть они, по-видимому, не утратили взаимного интереса.

Было тогда князю лет за пятьдесят, но все еще мог он пленять своею наружностью. Едва седеющие волосы были пышны; от бороды, совсем черной, лицо казалось необычайно бледным; красные губы были крепки; и лишь хищный профиль, да темные глубокие глаза, вовсе недобрые, могли, пожалуй, смутить впечатлительного человека. Но Филипп Ефимович Сусликов едва ли смущался, хотя князь рассматривал его зорко, как будто стараясь угадать его задние мысли.

Филипп Ефимович сидел перед князем, собравшись в комочек, поджав под себя одну ногу и болтая другой. Рыжие вихры уцелели кое-где на его облысевшей голове, такая же красная растительность кустиками торчала на подбородке и над верхнею губою, которая не прикрывала вовсе темного рта. Чем-то был похож господин Сусликов на сваренного в кипятке рака: такой же он был скрученный, красный, да и руки его были похожи на клешни. Влажные глазки обличали в нем человека чрезвычайно чувственного и это до того бросалось в глаза, что становилось даже как-то стыдно на него смотреть.

Но князь ничем не смущался и спокойно сидел в глубоком кресле перед огромным своим столом, а Сусликов ежился и вертелся на стуле, то потирая руки, то поджимая ноги - и все это проделывая с таким видом, как будто ему одному известна какая-то не совсем обыкновенная тайна и вот он изнемогает от желания открыть эту самую соблазнительную и неожиданную тайну, если не всему свету, то по крайней мере князю Алексею Григорьевичу Нерадову.

- Я вас внимательно слушаю, Филипп Ефимович, - сказал князь, - слушаю вас и удивляюсь. В этом я должен признаться в конце концов.

- Удивление начало мудрости - забормотал господин Сусликов, усмехаясь лукаво и потирая руки. - Но вы чему собственно, милый князь, удивляетесь?

- Чему? Вашей неуязвимости, любезнейший Филипп Ефимович. Вы, право, удивительно как-то умеете ускользать от самого главного, от ответственности, например. Все эти ваши рассуждения о земном рае, при несомненной их занимательности, едва ли смогут вас отвлечь от некоторых беспокойных вопросов.

- Это вы о чем?

- Прежде всего о смерти, любезнейший Филипп Ефимович.

Но Сусликов замахал на князя обеими руками.

- Не хочу, не хочу, - бормотал он в непритворном страхе. - Всегда вы меня расстраиваете. Какая смерть? Зачем смерть? Я боюсь ее и вы боитесь. И все от нашего христианского воспитания. Этот страх монахи выдумали. Такого страха и быть не должно. Да и смерти вовсе нет.

- Как нет?

- Так нет. Вот у меня семь ребят, князь, да у вас тоже ведь их немало. Какая уж тут смерть? Помилуйте! Я тут вижу самый расцвет жизни, махровость и пышность, если угодно. Ведь, и детки наши когда-нибудь в свою очередь… Ведь тут князь, сама бесконечность развертывается!

- Где же тут личность? Моя личность, мое "Я" - позвольте вас спросить, лукавый вы человек!

- Какая личность? Зачем личность. И не надо ее вовсе! Личность, князь, один соблазн. Не в личности дело, а в спаленке.

- Как?

- Я говорю, что в спаленке, у брачного ложа, вся эта вечность и бесконечность, и самое бессмертие. Вообще все самое тайное в спаленке становится явным. Приникнуть надо к этому источнику, подышать этим воздухом, тогда и от личности откажешься. В том и сладость, что тебя уже нет, что весь ты в землю уходишь и себя чувствуешь, как звено плодородия. Тепло и влажно, и сладостно, и тесно, и уж без сомнения праведно. Мать-земля за то порукою.

- Вздор! Вздор! - сказал князь, хмурясь сердито. - Я умирать не хочу. Я! Мне до вашей спаленки и до потомства вашего дела нет. Я сам хочу жить. Я не хотел детей. Они сами по себе. Ваша философия, Филипп Ефимович, извините меня, одна лишь похотливость. Не более того. А где начало? Где конец? В вашей философии ни начала, ни конца.

Решительно князь снизошел до своего собеседника и, кажется, вовсе уж не заботился о своем невозмутимом великолепии. Но и господин Сусликов, по-видимому, чрезвычайно увлекся разговором.

- Это все, князь, гордыня и надменность. А блаженство, князь, именно в том, чтобы от себя отказаться. Для этого и путь уготован. А всякие там мысли о конце и о личности - это все вздор и лукавство, и соблазн. От этаких мыслей на полмира тень легла. Люди свой рай потеряли. Сатана посеял семя ненависти ущерба и разделения.

- Как? Что?

- Человек неожиданно стал сомневаться в своем естественном праве на жизнь. Это случилось, уважаемый князь, ровнехонько две тысячи лет тому назад.

- А! Вот вы про что! - прошептал князь.

Но Сусликов и сам спохватился, что наговорил лишнее. На его лице написан был самый откровенный, самый непритворный страх.

- Господи Иисусе! Помилуй меня! Помилуй меня! - забормотал вдруг Филипп Ефимович, корчась и трепеща, как будто невидимый кто-то замахнулся на него бичом.

- Страшно разве? - усмехнулся князь.

- Страшно, - признался тотчас же Сусликов, - а вдруг Он-то меня и судить будет! А вдруг в самом деле понимания моего Он мне не простит.

- Об этом подумать не мешает.

- Расстроили вы меня, ваше сиятельство, - заворчал Сусликов, берясь за шляпу с намерением, по-видимому, покинуть княжеские покои.

- Вы куда это? - спросил князь. - У меня к вам еще дело есть…

- Какое?

- У вас, кажется, бывает этот Паучинский? Кстати, как его зовут?

- Семен Семенович. Вам его на что?

- Он ведь кажется, кредитными операциями занимается?

- Будто вы не знаете, князь? Само собою разумеется. Но, представьте, князь, он и философ кроме того. С ним можно не без интереса побеседовать.

- Вы бы, Филипп Ефимович, привели его ко мне как-нибудь. У меня к нему дело есть.

- Завтра же приведу. Мы с ним приятели несмотря ни на что. Однако, мне пора.

И Сусликов направился к двери. На пороге, впрочем, он как-то застрял и даже успел затеять с провожавшим его князем многозначительный разговор на новую тему. Речь шла о художнике Полянове и об его супруге. Князю, должно быть, не очень было приятно из уст Сусликова получать сведения об этом семействе, но, по-видимому, другого источника у него сейчас не было. И князь, хотя и морщился болезненно, но все-таки слушал господина Сусликова. По словам Сусликова, так выходило, что Анна Николаевна Полянова совсем стала ненормальною; что сам Александр Петрович "бьется как рыба об лед", до того дела его запутались; что, наконец, дочка Поляновых, Татьяна Александровна, "хотя и очаровательна по-прежнему, но тоже утомилась чрезвычайно". "А сейчас у них супруга моя сидит", - закончил Сусликов свое сообщение.

- А Игоря вы не встречали там? - спросил князь.

- Сынка вашего. Как же! Как же! Встречал, - заторопился Сусликов, не скрывая удовольствия, которое доставлял ему этот разговор.

- Давно?

- Да недели три тому назад…

Но уже князь не слушал Сусликова, небрежным жестом давая понять, что аудиенция кончена.

II

Филипп Ефимович Сусликов довольно близко стоял к лицам, замешанным в этом сложном деле, которое кончилось такою чрезвычайною катастрофою. Но еще ближе стоял к нему князь Алексей Григорьевич Нерадов.

Князь был человек не совсем обыкновенный и даже загадочный, а между тем, чтобы правильно понять смысл событий, о которых идет речь в этом повествовании, надо что-то разгадать в характере князя. Человеческая душа вообще противоречива, но эта противоречивость в князе невольно поражала воображение всякого, кто имел случай с ним познакомиться поближе. Но и то надо сказать, что несмотря на обширнейший круг знакомств князя, весьма немногие проникали к нему настолько, чтобы застать его в настроении, так сказать, откровенном.

Внешние его дела и отношения не составляли, впрочем, тайны ни для кого. Он занимал довольно значительное и независимое место в министерстве, но в политике и в правительственных делах участия не принимал и даже уклонялся всякий раз, когда сильные мира сего пытались и его привлечь к более ответственным и заметным действиям. По-видимому, он даже вовсе не дорожил своим положением в министерстве и оставался на своем посту так только, по привычке, а может быть отчасти по соображениям косвенным: у него были какие-то связи с банками и министерское его положение в финансовых сферах было для него небесполезно. В сущности, ему давно можно было бы всякие дела забросить, ибо состоянье у него и без того было немалое, но, должно быть, золото он любил и ему нравилось увеличивать капитал, хотя в житейских и частных делах он был не очень скуп, а при случае даже благотворительствовал. Жил он один в своем превосходном особняке на Мойке. С женою своею, Екатериною Сергеевною, князь давно уже расстался. Они, как говорят, не сошлись характерами. Но иные рассказывали о причинах этого разлада более определенно и точно. Говорили об измене князя. Будто бы князь многократно даже изменял своей жене, которую, впрочем, любил, но по-своему, разумеется, и от которой у него был сын, Игорь. Говорят, княгиня все измены князя великодушно ему прощала, потому что он как-то умел свои грехи оправдать какими-то весьма тонкими и психологически убедительными обстоятельствами, но однажды несчастная жена уличила его в таких поступках, с которыми примириться уж не могла, несмотря на сложную сеть оправданий, придуманных князем. Передавали, что в этом случае князь замешан был в деле весьма развратном и даже противоестественном.

Княгиня жила теперь в Царском Селе почти безвыездно. В это время ей было около сорока лет, а с мужем рассталась она пятнадцать лет тому назад, когда их сыну было всего только шесть лет. Рассказывали, что княгиня, Екатерина Сергеевна, была когда-то весьма красива, - особенно, в первые годы замужества: за князя она вышла, когда ей было семнадцать лет. И молодой князь, Игорь Алексеевич, обладал наружностью привлекательною. Впрочем, о княгине и молодом князе потом: надо покончить с портретом старого князя.

Князь Алексей Григорьевич, несмотря на капризный и даже подчас строптивый свой нрав, умел очаровывать людей. Пленял он многими чертами характера и ума: и особенным каким-то вниманием к сердцам посторонних ему людей, которое он иногда обнаруживал, поражая всех своей чуткостью и богатством своего воображения, почти поэтического - он мастерски умел рассказывать; и огромными своими знаниями, иногда вовсе неожиданными; и разнообразным жизненным опытом, глубоким почти всегда и всегда в каком-нибудь отношении примечательным. Но самое разительное свойство князя довольно трудно определить одним словом. Это некоторый его дар - полумагический, полупророческий. В иные часы его посещало какое-то странное вдохновение и тогда он говорил прелюбопытные вещи. Случаи и события, на первый взгляд, весьма обыкновенные, в его толковании оказывались вдруг многозначительными и таинственными. Правда, почти все его пророчества высказывались им в двусмысленной форме, но кое-что в них всегда можно было уловить и достоверное, что и находило почти всегда подтверждения, укрепляя за князем славу не то колдуна, не то прорицателя.

К князю, между прочим, весьма льнули теософы. Небезызвестная Ольга Матвеевна Аврорина была даже другом князя. Но князь хотя и общался с теософами, но держал себя независимо и даже, намекал, что он-то именно и получил "посвящение" из самых что ни на есть центральных сфер и у него господа теософы должны искать мудрости, а не он у них. Одним словом, князь не прочь был заняться духовною, так сказать, провокацией. Но об этой черте князя - только так, между прочим. В настоящем повествовании речь будет идти совсем об ином. Но когда-нибудь впоследствии можно будет написать целый роман, в котором придется уже обстоятельно рассказать об интригах господ теософов и об оккультных опытах князя Алексея Григорьевича.

Хотя сюжет нашего повествования ограничен делами личными, частными и семейными, тем не менее, будет, пожалуй, не лишним сообщить читателю, что события, о которых рассказывает автор, относятся к тем смутным годам нашей истории, когда мы после 1905 года и прочих буйных лет остановились на миг, как будто недоумевая и прислушиваясь к дальнему рокоту надвигающихся волн. Неясное чувство надвигающейся опасности было свойственно тогда почти всем. Мы не знали, откуда придет враг, но приближение его было очевидно.

В эти годы наша частная жизнь приобретала порою странный характер. Все наши чувства были как-то преувеличены. Мы все волновались и не находили себе места, как говорится. Так всегда бывает перед грозою.

Немудрено, что при такой мистической духоте расстроены были наши сердца и души. Немудрено и то, что наряду с довольно низкими и темными страстями, проснувшимися в нашем обществе, возникло и нечто совсем противоположное. Пробудилась напряженная и подлинная жажда чистоты и целомудрия. При этом нередко такие "алчущие и жаждущие правды" казались большинству чудаками, а, быть может, и были чудаками на самом деле.

III

Господа Поляновы, о которых князь Нерадов наводил справки у Филиппа Ефимовича Сусликова, жили на Петербургской стороне, на Ждановской набережной, в старом и довольно мрачном доме. Теперь дом этот не существует и вообще вся набережная стала почище, а тогда соседство пустырей, где ютились бездомные оборванцы, множество барж с дровами, телеги ломовых пивная и угарное зловоние какого-то вечно-дымящего завода - все наводило уныние. Поляновы жили в шестом этаже, в просторной, но грязной квартире, с одним входом и без лифта.

Александр Петрович соблазнился этою непривлекательною квартирою, потому что в ней, при всех ее недостатках, было много света, а это для него, как художника, было необходимо.

Но в этот ненастный сентябрьский день, когда князь беседовал с господином Сусликовым, в Петербурге такой был туман, что даже в поляновской квартире стоял густой желтый сумрак. Самого Александра Петровича не было дома. Не было также дома и Татьяны Александровны. Но у госпожи Поляновой была гостья Марья Павловна - супруга того самого Сусликова, который сидел у князя, занимая его своими теософическими разговорами.

Марья Павловна, сорокалетняя женщина, с наклонностью к полноте, была как бы живым примером или воплощенным символом той самой "спальни", о которой не без глубокомыслия рассуждал господин Сусликов. Женское начало в Марье Павловне ничем не было ограничено. И, по-видимому, естественным ее состоянием была беременность или, по крайней мере, питание, младенца. При взгляде на нее невольно напрашивался вопрос о количестве детей, ею произведенных. Серые глаза ее выражали женскую покорность и ничего больше, разве еще самое несложное лукавство и мещанское любопытство. Но и любопытство это было исключительно "бабье". В нем не было и тени какой-нибудь "жажды истины", что ведь тоже подчас граничит с известного рода любопытством. В Марье Павловне ничего подобного не было. Она даже была по-своему великолепна, потому что "бабье" начало доведено в ней было до своей, так сказать, вершины. Если бы какой-нибудь живописец разгадал природу госпожи Сусликовой, он, пожалуй, мудро бы поступил, изобразив ее в виде Плодородия.

Зато ее собеседница, Анна Николаевна, являла собою нечто совсем противоположное. Насколько Марья Павловна Сусликова явно тяготела к земле и даже к самой упрощенной плодоносящей и плодородящей стихии, настолько Анна Николаевна Полянова была ей чужда. Не то, чтобы эта тридцатисемилетняя женщина, кстати сказать, вовсе еще не утратившая некоторой привлекательности, совсем была равнодушна к земным делам (напротив, она только о земных делах и говорила) - но было что-то в ней непрочное, шаткое и даже фантастическое. И ведь была у нее восемнадцатилетняя дочь, Татьяна. Но ни чувства материнства, ни подлинно-любви к быту в ней, по-видимому, вовсе не было. Она жила не настоящею жизнью. Она всегда чувствовала себя героинею какого-то романа. И, по-видимому, роман этот был невысокого качества, хотя и свидетельствовал о безудержной фантазии автора. Беспокойное воображение всегда волновало госпожу Полянову. При всем том она была особа чистая сердцем и даже не лишенная, пожалуй, своеобразного ума. Между прочим, она непрестанно говорила такие вещи, которые решительно не соответствовали действительности, но едва ли можно было назвать ее лгуньей: она всегда верила в то, что говорила, - верила совершенно и до конца, с полной искренностью.

- Ах, Марья Павловна, вы представить себе не можете, как утомительна слава. Александр Петрович так много работает, но ему мешают, ему непрестанно мешают, - говорила она, вздыхая с искреннею печалью.

- Кто ему мешает, Анна Николаевна?

- Ах, Боже мой, поклонники, разумеется. И, конечно, поклонницы. Вчера одна белокурая девушка, на моих глазах, руку ему поцеловала.

- Это уж и лишнее, пожалуй, - смеялась Марья Павловна не без лукавства поглядывая на свою собеседницу.

Но Анна Николаевна не смущалась веселостью своей гостьи.

- Ведь, вы знаете, Марья Павловна, что в сущности Александр Петрович первый художник наш. Ну кто ему равен? Кто? У нас был Александр Иванов. Врубель… А теперь? На выставках скучно смотреть на всех этих жалких подражателей французам. У нас должен быть свой особенный русский стиль, свободный, ясный, точный. На это никто не способен, кроме Александра Петровича. Вы думаете, что я так рассуждаю, потому что я жена? Но это вздор, разумеется. Что такое жена? И какая я жена в самом деле?

- Что это вы, милочка, на себя клевещете? - заторопилась вдруг Марья Павловна, даже обижаясь почему-то. - Как не жена? Вот тебе на! Вот это прекрасно! Если вы не жена, то кто же вы, например?

Дальше