Главное дежурство представляло собой каторгу от пяти часов утра до звонка "спать". Главный дежурный руководил всем днем, контролировал выдачу пищи, следил за выполнением работы, разбирал всякие конфликты, мирил драчунов, уговаривал протестантов, выписывал продукты и проверял кладовую Калины Ивановича, следил за сменой белья и одежды. Работы главному дежурному было так много, что уже в начале второго года в помощь воспитателю стали дежурить старшие колонисты, надевая красные повязки на левый рукав.
Рабочий дежурный воспитатель просто принимал участие в какой-нибудь работе, обыкновенно там, где работало более всего колонистов или где было больше новеньких. Участие воспитателя в работе было участием реальным, иначе в наших условиях было бы невозможно. Воспитатели работали в мастерских, на заготовках дров, в поле и в огороде, по ремонту.
Вечернее дежурство оказалось скоро простой формальностью: вечером в спальнях собирались все воспитатели – и дежурные, и не дежурные. Это не было тоже подвигом: нам некуда было пойти, кроме спален колонистов. В наших пустых квартирах было и неуютно и немного страшно по вечерам при свете наших ночников, а в спальнях после вечернего чая нас с нетерпением ожидали знакомые остроглазые веселые рожи колонистов с огромными запасами всяких рассказов, небылиц и былей, всяких вопросов: злободневных, философских, политических и литературных, с разными играми, начиная от "кота и мышки" и кончая "вором и доносчиком". Тут же разбирались и разные случаи нашей жизни, подобные вышеописанным, перемывались косточки соседей-хуторян, проектировались детали ремонта и будущей нашей счастливой жизни во второй колонии.
Иногда Митягин рассказывал сказки. Он был удивительный мастер на сказки, рассказывал их умеючи, с элементами театральной игры и богатой мимикой. Митягин любил малышей, и его сказки доставляли им особенное наслаждение. В его сказках почти не было чудесного: фигурировали глупые мужики и умные мужики, растяпы-дворяне и хитроумные мастеровые, удачливые, смелые воры и одураченные полицейские, храбрые, победительные солдаты и тяжелые, глуповатые попы.
Вечерами в спальнях мы часто устраивали общие чтения. У нас с первого дня образовалась библиотека, для которой книги я покупал и выпрашивал в частных домах. К концу зимы у нас были почти все классики и много специальной политической и сельскохозяйственной литературы. Удалось собрать в запущенных складах губнаробраза много популярных книжек по разным отраслям знания.
Читать книги любили многие колонисты, но далеко не все умели осиливать книжку. Поэтому мы и вели общие чтения вслух, в которых обыкновенно участвовали все. Читали либо я, либо Задоров, обладавший прекрасной дикцией. В течение первой зимы мы прочитали многое из Пушкина, Короленко, Мамина-Сибиряка, Вересаева и в особенности Горького.
Горьковские вещи в нашей среде производили сильное, но двойственное впечатление. Карабанов, Таранец, Волохов и другие восприимчивее были к горьковскому романтизму и совершенно не хотели замечать горьковского анализа. Они с горящими глазами слушали "Макара Чудру", ахали и размахивали кулаками перед образом Игната Гордеева и скучали над трагедией "Деда Архипа и Леньки". Карабанову в особенности понравилась сцена, когда старый Гордеев смотрит на уничтожение ледоходом своей "Боярыни". Семен напрягал все мускулы лица и голосом трагика восхищался:
– Вот это человек! Вот если бы такие все люди были!
С таким же восторгом он слушал историю гибели Ильи в повести "Трое".
– Вот молодец, так молодец! Вот это смерть: головою об камень…
Митягин, Задоров, Бурун снисходительно посмеивались над восторгом наших романтиков и задирали их за живое:
– Слушаете, олухи, а ничего не слышите.
– Я не слышу?
– А то слышишь? Ну, чего такого хорошего – головою об камень? Илья этот самый – дурак и слякоть… Какая-то там баба скривилась на него, так он и слезу пустил. Я на его месте еще б одного купца задавил, их всех давить нужно, и твоего Гордеева тоже.
Обе стороны сходились только в оценке Луки "На дне". Карабанов вертел башкой:
– Нет, такие старикашки – вредные. Зудит-зудит, а потом взял и смылся, и нет его. Я таких тоже знаю.
– Лука этот умный, стерва, – говорит Митягин. – Ему хорошо, он все понимает, так он везде свое возьмет: там схитрит, там украдет, а там прикинется добрым. Так и живет.
Сильно поразили всех "Детством" и "В людях". Их слушали, затаив дыхание, и просили читать "хоть до двенадцати". Сначала не верили мне, когда я рассказал действительную историю жизни Максима Горького, были ошеломлены этой историей и внезапно увлеклись вопросом:
– Значит, выходит, Горький вроде нас? Вот, понимаешь, здорово!
Этот вопрос их волновал глубоко и радостно.
Жизнь Максима Горького стала как будто частью нашей жизни. Отдельные ее эпизоды сделались у нас образцами для сравнений, основаниями для прозвищ, транспарантами для споров, масштабами для измерения человеческой ценности.
Когда в трех километрах от нас поселилась детская колония имени В. Г. Короленко, наши ребята недолго им завидовали. Задоров сказал:
– Маленьким этим как раз и хорошо называться Короленками. А мы – Горькие.
И Калина Иванович был того же мнения:
– Я Короленко этого видав и даже говорив с ним: вполне приличный человек. А вы, канешно, и теорехтически босяки и прахтически.
Мы стали называться колонией имени Горького без всякого официального постановления и утверждения. Постепенно в городе привыкли к тому, что мы так себя называем, и не стали протестовать против наших новых печатей и штемпелей с именем писателя. К сожалению, списаться с Алексеем Максимовичем мы не смогли так скоро, потому что никто в нашем городе не знал его адреса. Только в 1925 году в одном иллюстрированном еженедельнике мы прочитали статью о жизни Горького в Италии; в статье была приведена итальянская транскрипция его имени: Massimo Gorky. Тогда наудачу мы послали ему первое письмо с идеально лаконическим адресом: Italia. Massimo Gorky.
Горьковскими рассказами и горьковской биографией увлекались и старшие и малыши, несмотря на то, что малыши почти все были неграмотны.
Малышей, в возрасте от десяти лет, у нас было человек двенадцать. Все это был народ живой, пронырливый, вороватый на мелочи и вечно донельзя измазанный. Приходили в колонию они всегда в очень печальном состоянии: худосочные, золотушные, чесоточные. С ними без конца во зилась Екатерина Григорьевна, добровольная наша фельдшерица и сестра милосердия. Они всегда липли к ней, несмотря на ее серьезность. Она умела их журить по-матерински, знала все их слабости, никому не верила на слово (я никогда не был свободен от этого недостатка), не пропускала ни одного преступления и открыто возмущалась всяким безобразием.
Но зато она замечательно умела самыми простыми словами, с самым человеческим чувством поговорить с пацаном о жизни, о его матери, о том, что из него выйдет – моряк, или красный командир, или инженер; умела понимать всю глубину той страшной обиды, какую проклятая, глупая жизнь нанесла пацанам. Кроме того, она умела их и подкармливать: втихомолку, разрушая все правила и законы продовольственной части, легко преодолевала одним ласковым словом свирепый педантизм Калины Ивановича.
Старшие колонисты видели эту связь между Екатериной Григорьевной и пацанами, не мешали ей и благодушно, покровительственно всегда соглашались исполнить небольшую просьбу Екатерины Григорьевны: посмотреть, чтобы пацан искупался как следует, чтобы намылился как нужно, чтобы не курил, не рвал одежды, не дрался с Петькой и так далее.
В значительной мере благодаря Екатерине Григорьевне в нашей колонии старшие ребята всегда любили пацанов, всегда относились к ним, как старшие братья: любовно, строго и заботливо.
[11] Сражение на ракитном озере
Через месяц после разрушения самоваровя послал колониста Гуда с чертежами в имение Трепке – у нас к этому времени вошло в обыкновение говорить: "во вторую колонию".
Во второй колонии еще никто не жил, работали плотники да на ночь приходил наемный сторож. Иногда туда приезжал из города наш техник, нарочно приглашенный для руководства ремонтом. Вот к нему я и отправил Гуда с чертежами. Только что выйдя из колонии и обойдя озеро, Гуд встретил компанию: председателя сельсовета, Мусия Карповича и Андрия Карповича.
Компания по случаю праздника Преображения была в веселом настроении.
Председатель остановил Гуда:
– Ты что несешь?
– Чертеж.
– А ну, иди сюда! Обрез у тебя есть?
– Какой обрез?
– Молчи, бандит, давай обрез!
Дед Андрий схватил Гуда за руку, и это решило вопрос о дальнейшем направлении событий. Гуд вырвался из дедовых объятий и свистнул.
В таких случаях колонистами руководит какой-то непонятный для меня, страшно тонкий и точный инстинкт. Если бы Гуд просто совершал прогулку вокруг озера и ему вздумалось бы засвистеть вот этим самым разбойничьим свистом, просто засвистеть для развлечения, никто бы на этот свист не обратил внимания.
Но теперь на свист Гуда сбежались колонисты. Начался разговор в тонах настолько повышенных, насколько может быть возмутительным подозрение, что у колониста есть обрез.
Несмотря, однако, на высоту тона, собеседование окончилось бы благополучно, если бы не Приходько. Узнав, что у озера что-то произошло, что Гуда кто-то назвал бандитом, что конфликт сомнений не вызывает, Приходько выхватил из плетня кол и бросился защищать честь колонии. Решив, очевидно, что дипломатические переговоры кончены и наступил момент действовать, Приходько ураганом налетел на враждебную сторону и опустил кол на голову деда Андрия, а потом на голову председателя. "Преображенская компания" беглым шагом отступила и скрылась за неприступными воротами владений деда. Удар Приходько всем показался правильным делом. Двор Андрия Карповича окружили, началась правильная осада.
Я узнал о недоразумениях, происшедших на границе, только через полчаса. Придя к месту военных действий, я увидел интересную картину. Приходько, Митягин, Задоров и другие сидели на травке против ворот. Вторая группа во главе с Буруном наблюдала за тылом. Малыши дразнили собак, просовывая палки в подворотню, собаки честно исполняли свой долг: их лай, визг и рычанье сливались в сложнейшую какофонию. Враги притаились за заборами или в хате.
Я набросился на колонистов:
– Это что такое?
– Что, он будет нас называть бандитами и преступниками, а мы будем спускать?
Это говорил Задоров. Я его не узнал: красный, взлохмаченный, разъяренный, брызжет слюной, размахивает руками…
– Задоров, неужели и ты потерял голову?
– Э, что с вами говорить!..
Он бросился к воротам:
– Эй вы! Вылезайте наружу, а то все равно подпалим…
Я увидел, что тут действительно пахнет порохом.
– Ребята! Я с вами согласен до конца. Этого дела спустить нельзя. Идемте в колонию, там поговорим. Так нельзя делать, как вы. Как это так – "подпалим"? Идем в колонию.
Задоров что-то хотел сказать, но я закричал на него:
– Дисциплина! Я тебе приказываю! Понимаешь?
– Извините, Антон Семенович.
Пацаны последний раз дернули палками в подворотне, и мы все двинулись к колонии.
Нас остановил голос сзади. Мы оглянулись. В воротах стоял председатель.
– Товарищ заведующий, идите сюда!
– Чего я к вам пойду?
– Идите сюда, нам нужно вам сказать о важном деле.
Я направился к воротам. Хлопцы тоже зашагали, но председатель закричал:
– Нехай они стоят на месте, нехай не идут…
– Подождите меня, ребята, здесь.
Карабанов предупредил:
– В случае чего мы наготове.
– Добре.
Председатель встретил меня чрезвычайно немилостиво:
– Значит, как я представитель власти, идем сейчас в колонию и будем делать обыск. Бить меня по голове, а также и больного старика, который совсем не может выдержать такого обращения! Вам, как заведующему, безусловно, надо на это обратить внимание, а что касается этих бандитов, так мы докажем и разберемся, кто им потворствует.
За моей спиной уже стояли чрезвычайно заинтересованные колонисты, и Задоров страстно предложил:
– В колонию? Идем в колонию!.. Идемте обыск производить!..
Я сказал председателю:
– Обыска я не позволю делать, искать нечего, а если хотите поговорить, то приходите, когда проспитесь. Сейчас вы пьяны. Если ребята виноваты, я их накажу.
Из толпы колонистов выступил Карабанов и мастерски имитировал русский язык с великолепным московским выговором:
– Не можете ли вы сказать, товарищ, кто именно из каланистов ударил па галаве вас и этава бальнова старика?
Приходько со своим дрючком выразительно расположился на авансцене и принял позу Геракла Праксителя. Он ничего не говорил, но на его щеке один мускул ритмически повторял одну и ту же фразу:
– Интересно, что скажет председатель?
Председатель глянул на Карабанова и Приходько и малодушно сделал ложный шаг:
– Это мы потом разберем – мне так показалось.
– Вам паказалось, что вас ударили па галаве? – спросил Карабанов.
Председатель выразительно глянул в глаза Карабанова.
– До свидания, – сказал Карабанов.
Ребята галантно стащили с кудлатых голов некоторые подобия картузов, заложили руки в дырявые карманы брюк, и мы все двинулись домой, сопровождаемые прежним лаем собак и негодованием председателя.
Дома мы немедленно начали совещание.
Задоров обрисовал расположение военных сил на Ракитном озере:
– Все было благополучно, знаете, но вот та дылда прибежала с палочкой.
– Ну, положим, не с палочкой, а дрючком.
– Извините, – сказал Задоров, – это не установлено. Да, прибежал с палочкой и тихонько постучал по котелкам. Только и всего.
– Слушайте ребята, – сказал я. – Это дело серьезное: ведь он председатель. Если вы били его палкой по голове, то нам влетит здорово.
Карабанов закричал:
– Да кто его бил? Выдумали с пьяных глаз. Кто его бил? Ты, Приходько?
Приходько замотал головой:
– На черта он мне сдался!
– Да нет, никто его не бил. Я потом с Приходько поговорю, да с ним и говорить не нужно.
В управлении делами губисполкома в один день получилось два донесения: одно – предсельсовета, другое – колонии имени Максима Горького. В последнем было написано, что пьяная компания с участием председателя оскорбила колониста, называла всех колонистов бандитами, что колония не может ручаться за дальнейшее и просит обратить внимание.
Разбирать это дело приехал сам заведующий отделом управления. В колонию пришел председатель и его свидетели.
Вопрос о том, был ли нанесен удар палкой, остался открытым. Приходько дико смотрел на председателя:
– Да я там и не был! Я пришел, когда все ушли к деду.
Зато был глубоко разработан вопрос о том, были пьяны или не были пьяны наши противники. Ребята с особенной экспрессией показывали:
– Да вы же на ногах не держались.
Задоров, показывая образец искреннего выражения лица, прибавил:
– Вы назвали меня бандитом и замахнулись, помните?
Председатель удивлялся:
– Замахнулся?
– Вспомнили? Замахнулись, не удержались и упали. Помните, еще из кармана у вас папиросы выпали, кто их поднял? – Задоров оглянулся.
– Да я ж их собрал на земле и вам отдал, – скромно сказал Карабанов. – Три папиросы. Вы их не могли поднять, все падали.
Селяне хлопали себя по штанам и поражались наглости колонистов:
– Брешут, все брешут! – кричал председатель.
Следователь улыбался, откинувшись на спинку стула, и трудно было разобрать, чему он улыбается: затруднительному положению председателя или нашей талантливости.
– Вот же свидетель, – показывал председатель на прибранного, расчесанного, как покойник, Мусия Карповича.
Мусий Карпович выступил вперед и откашлялся перед начальством, но колонисты единодушно расхохотались:
– Этот? – сказал со смехом Таранец. – Ну, этот совсем "папа-мама" не выговаривал. Больше сидел на земле и под нос себе все бурчал: "Нам не нужно бандитов".
Мусий Карпович укоризненно покачал головой и ничего не сказал.
Карта наших врагов была бита.
Через неделю мы узнали результат следствия: председатель Гончаровского сельсовета Сергей Петрович Гречаный был снят. Мусий Карпович, приехав в колонию ковать коней, был приветливо встречен колонистами:
– А-а, Мусий Карпович, ну как дела?
– Э, хлопцы, нехорошо так, недобре так, опаскудили человека: када ж я сидев и папа-мама не говорив?
– Ша, дядя, – сказал Задоров. – Лучше никогда не пей: от водки память портится.