Интересно проанализировать цветовую символику в романе. В ключевом моменте фабулы, когда Ивлита спускается к деревушке, до того, как она предаст Лаврентия, цвета при описании пейзажа превращаются в противоположные им в спектре цвета: "В небе заведомо углубленном и не чашевидном, а воронкообразном, готовом всякую минуту завьюжиться, облака были такого цвета, каким обыкновенно бывает небо, а небо совершенно белым, без единой кровяной капли, несмотря даже на утренние часы, и кровь, оказывавшаяся теперь самой обыкновенной и отвратительной человеческой кровью, пролившись, лежала пятнами на листве (особенно по ту сторону котловины, к востоку от деревушки зобатых), сочилась на мхи, пропитывала почву, то свежая и совершенно алая или подсохшая бурая, или розовая младенческая и всех других состояний..." (гл. 15). Такой прием встречается не только у грузинского мастера, но и других современных Ильязду художников, в особенности у Ларионова примитивистского периода. Вообще цвета в романе имеют важное значение. В первых главах большую роль играет белое, постепенно первенство завоевывает красное. Белое - это, конечно, снег, которым начинается роман. Стихия "снег" нагружена символами. Это небесная чистота на земле (он все накрывает белым покровом), это символ неразрешимой диалектики поиска сокровищ (по снежному покрову хочется ходить, а как только по нему пройдут, он теряет свою чистоту), символ рождения ex nihilo, особенно когда он падает ночью (белые хлопья выпадают из черной ночи), символ жизни и смерти и т. д. По мере того, как положение героев ухудшается, снег покрывается кровавыми пятнами, белое исчезает. Глава 11 почти вся красная. Иногда красное связывается с противоположным цветом - с зеленым. У зеленого традиционное символическое значение - надежда. В питейном заведении, где террористы пытаются опоить Лаврентия красным вином, когда положение уже безнадежно, он мечтает, что подарит Ивлите изумруды. К концу романа красное превращается в какой-то коричнево-черный, грязный цвет. А колыбель из красного дерева оказывается роковым, фатальным знаком.
Восхищение тесно связано и с разными литературными произведениями - с романом Маринетти Футурист Мафарка, которым молодой Зданевич наслаждался, с повестями Гоголя, с Лесковым и больше всего, как это замечает М. Йованович, с творчеством Достоевского, в частности с Преступлением и наказанием, с Идиотом и Бесами. В статье М. Йовановича приводится много цитат, впрямую соединяющих роман Ильязда с сочинениями Достоевского. М. Йованович замечает, что "воздействие Достоевского преломлялось через общую для обоих писателей заинтересованность в "библеизации" сюжетов и, возможно, с оглядкой на Фрейда - своеобразного толкователя мотивов "греховности" и "раскаивания" у Достоевского. Но оно шло и прямо, по ряду сюжетных, психологических и идейных линий". Добавим, что мотивы, оказывающиеся под влиянием Достоевского, сосредоточены вокруг Лаврентия. Лаврентий похож на героя Достоевского. В романе гордый разбойник оказывается единственным, кто может испытать стыд, отвращение к другим и к самому себе, и тем самым убийца монаха выявляется в своем роде христианским героем. Лаврентий, на которого проецируется и мессианский образ Христа, стоит также в центре соотношений между Библией и Восхищением.
Целый ряд второстепенных мотивов, относящихся к поступкам Лаврентия, как бы напоминает факты из жизни Христа. Вот некоторые примеры. Происхождение Лаврентия неясно, мы не знаем о его родителях и единственная "власть", которую он слушал, - это директор лесопилки. "Официальный" отец Христа - плотник Иосиф, который не является его истинным отцом. В доме старого зобатого охотника родились и живут его дети, будущие разбойники шайки Лаврентия. Апостолы Симон-Петр и Андрей происходили из города Бейт Затхах, что означает "охотничий дом". Лаврентий устраивает пир на лесопилке, это "подвиг", который создает ему популярность. Первый из "знаков", совершенных Иисусом, - превращение воды в вино на свадьбе в Кане Галилейской. Лаврентий грабит почту во время "зимнего перерыва". Иисус творит чудеса в субботний день. Старый зобатый говорит Лаврентию, что, происходя с равнины, он, Лаврентий, ничего не видит и не знает. Об Иисусе говорят, что из Галилеи никогда не придет пророк. И так далее, и так далее...
Наряду с этой (анти) Христовой линией идет и апокалиптическая, этапы которой встречаются по всему пути Лаврентия с момента, когда он больше не убивает бескорыстно, а находит себе цель, объединяясь с революционерами. Первый ясный намек на наступление смутных времен относится к эпизоду, когда Лаврентий просыпается (или видит во сне, что просыпается) рядом с трупом своего сообщника, убитого Василиском. Этот эпизод, правда, напоминает не Апокалипсис, а известную главу из Евангелия от Луки о дне, "когда Сын Человеческий явится": "В ту ночь будут двое на одной постели: один возьмется, а другой оставится" (Лука, XVII, 34). В тот вечер, когда Ивлита предает Лаврентия, она встречает его в таком наряде: "...он застал Ивлиту не в трауре, а в розовом платье последней моды, широком и в складках, так что живот был мало заметен, воскресной, с высокой прической, и унизанной драгоценностями ‹...› Ивлита взяла со стола серебряный рог, наполнила благоуханной водкой и поднесла" (гл. 15). Параллель этому фрагменту можно найти в Апокалипсисе (XVII, 4): "И жена облачена была в порфиру и багряницу, украшена золотом, драгоценными камнями и жемчугом, и держала золотую чашу в руке своей, наполненную мерзостями и нечистотою блудодейства ее". Когда Лаврентий убегает из тюрьмы, он три раза меняет коня и потом продолжает свой путь пешком. Это, конечно, намек на четырех коней Апокалипсиса. С этого момента отношения с Апокалипсисом уточняются и умножаются. Даже самые мелкие детали напоминают Апокалипсис: "Когда Лаврентий уехал, хозяева мирно собрались и глядя на вертел с бараниной ждали стражников до полуночи" (гл. 16). У Иоанна Богослова: "И я взглянул, и вот, посреди престола и четырех животных и посреди старцев стоял Агнец как бы закланный" (V, 6). Сойдя с коня, Лаврентий продолжает путь пешком. Это время заката, и по небу идет "длинное и затейливое розоватое облако" (гл. 16). У Иоанна Богослова: "И луна сделалась как кровь" (VI, 12). И потом: "Вот он внизу. Поляна была усыпана светляками и огни невыговариваемой деревушки таяли среди бесчисленных звезд. Наверху созвездия, распухнув от сырости, ничем не отличались от насекомых и вели такой же молчащий хор" (гл. 16). А в Апокалипсисе: "И звезды небесные пали на землю" (VI, 13).
Ивлита с младенцем умирают и превращаются в деревья. Роман кончается этой картиной: "Легчайший дым вытекал из угла, а в дыму качались два дерева, цвели, но без листьев, наполняли комнату, льнули любовно к павшему, приводили его в восхищение, и слова: "младенец мертвый тоже" прозвучали от Лаврентия далеко далеко и ненужным эхом" (гл. 16). Картина, близкая к видению нового Иерусалима, на котором заканчивается Апокалипсис: "Среди улицы его, и по ту и по другую сторону реки, древо жизни, двенадцать раз приносящее плоды, дающее на каждый месяц плод свой" (XXII, 2). И далее: "И листья дерева - для исцеления народов". Но здесь, в романе, у деревьев нет листьев и нет никакой надежды на спасение.
Роман вышел в марте 1930 г. Из Советского Союза, куда Ильязд послал его многим деятелям бывшего авангарда, до него дошли сведения, что роман многим понравился, но, конечно, рецензий на него не появилось и не стоило надеяться на переиздание книги на родине. В конце августа 1930 г. Ильязд получает от Ольги Лешковой, бывшей невесты М. В. Ле-Дантю, с которой он оставался в хороших отношениях, очень интересное письмо, свидетельствующее о разных откликах на роман. Вначале эта свободомыслящая женщина, относящаяся с насмешкой к советскому строю и новой советской литературе, выражает свое мнение о произведении. Роман на нее и, пожалуй, на всякого читателя, утомленного советской литературщиной, действует как глоток свежего воздуха: "От Вашей вещи идет аромат самобытности, - это то, о чем у нас никто и мечтать не смеет: все работают по 18 час‹ов› в день халтуру в духе мелкого угодничества во всех отношениях...". И еще: "Ваше "Восхищение" я прочла с наслаждением - это необыкновенно талантливая и свежая вещь. Этими именно свойствами и объясняется ее успех и тут в Ленинграде, и у Вас в Париже, и здесь у нас, в особенности потому, что она во всех отношениях отступает от трафарета, высочайше утвержденного нашими верхами и успевшего нам осточертеть до последней степени. Этими же отступлениями объясняется то, что она не была оценена и принята Москвой. Там требуется в настоящее время "напористая агитность" в пользу соввласти, что же касается художественных средств, то в этом отношении Москва не так уж разборчива. Чувство меры вообще нашей эпохе не свойственно и там не чувствуют, что публику уже давно тошнит от всего высочайше утвержденного. Очевидно, такова уже судьба всех высочайших утвержденностей - не чувствовать, что от них тошнит...".
О. Лешкова решила широко рекламировать роман в интеллектуальных кругах, у людей, умеющих читать. Интересен выбор людей, о котором она думает: "Мы с Вами так давно не виделись и я не могу восстановить в памяти, в каких аспектах Вы находились с Корнеем Чуковским, Евг‹ением› Замятиным, Н. Н. Шульговским и пр. Мне помнится, что в "Бродяче-Собачьи" времена Чуковский относился к Вам хорошо. ‹...› Сейчас большинство лит-людей в разъезде, и пока я отдала книжку одному Московскому кино-человеку (сценаристу) в Сестрорецке, который поделится ею с Чуковским. Затем, вероятно, покажу ее Евг‹ению› Замятину и Шульговскому".
Особенно интересно упоминание Сологуба: "Федора Сологуба, к сожалению, нет в живых, вот к нему первому я пошла бы с Вашим "Восхищением", и он-то уж, конечно, обрадовался бы ему". И немножко дальше: "Ф. Сологуб и близкие к нему изъяты, т. к. мистицизм и всякое приближение к нему окончательно запрещены". Для О. Лешковой мистическое содержание романа имеет, хотя и не нарочно, провокационный характер, который она принципиально принимает. Она с удовольствием упоминает анекдот, свидетельствующий о "фарисейской сволочиаде" времени: "Первое, что напортило Вам дело с "Восхищением", по словам одного москвича, - это то, что вы "тот самый Зданевич, которое писал что-то заумное". Второе - это то, что на первой же странице "Восхищения" появляется "брат Мокий". На мое возражение, что "брат Мокий" нужен Вам, как незаменимый материал и нужно же посмотреть, в каком плане он у Вас взят, москвич ответил мне: "нам" никакие братья и ни в каких планах не нужны". Вообще на представителей новой советской литературы О. Лешкова смотрит неодобрительно: "Слабо, в общем, на нашем литфронте ‹...›. Мечется по нему целый выводок из полит-инкубатора "пролетарских писателей", изо всех силенок старающихся воплотить инспирации "верхов", но... книжки их, которыми забиты наши библиотеки, замусолены на первых 5-ти страницах и не разрезаны дальше..." Поэтому она думает, что роман "надо пустить в Институт Истории Искусств, - там до истерики любят всё новое, свежее и больше, чем где-нибудь в другом месте, тяготятся сов-выс-утвержденностями". Сведений об обсуждении Восхищения в Институте Истории Искусств у нас не имеется.
В Париже книга не получила никакого коммерческого успеха и большая часть из 750 экземпляров осталась нераспроданной. Однако это не очень огорчило Ильязда. В вышеуказанном письме О. Лешкова в своем желании показать, до какой степени она разделяет его подход "к оценкам масс", цитирует фразу, которую Ильязд сам ей написал о том, что он ободрен "презрением, которым было встречено мое "Восхищение". В самом деле, после того, как большинство русских книжных магазинов стали бойкотировать книгу из-за десятка неприличных слов, в ней содержащихся, лишь Б. Поплавский в "Числах" (№ 2-3, 1930) и Д. Святополк-Мирский в "Новом французском журнале" (дек. 1931, на франц. яз.) написали рецензии на нее.
Святополк-Мирский обращает большое внимание на мастерство писателя, который никогда не впадает в крайности, на его богатый, но не слишком пестрый язык, на его довольно нейтральный, но никак не бесцветный стиль, на его легкую, совсем не пошлую ритмичность. В стиле романа он видит ту содержательность и ту объективность, которых, по его мнению, не хватает современной русской прозе. И добавляет, что быстрый и широкий темп повествования, а также приключенческая увлекательность фабулы романа позволили бы снять по нему хороший фильм. Он разделяет мнение Лешковой, которая показала книгу в первую очередь сценаристу. Рассматривая роман в историческом литературном контексте, он замечает, что, будучи представителем более эзотерического футуризма, Ильязд не смешался с парижской русской эмиграцией, живя сейчас в почти полном литературном уединении, и что в советской России, где писатели уже несколько лет как бросили футуризм, его книга не может вызвать интереса.
Б. Поплавский тоже подчеркивает оригинальность творчества Ильязда. Он больше всего интересуется положением Восхищения в рамках литературы эмиграции. "В настоящее время не принято как-то в эмиграции подробно останавливаться на достоинствах писателя как художника-изобретателя. Скорее рассматривается его религиозность. Моральное содержание и симпатии критика склонны идти в сторону менее талантливого произведения, но более глубокого". А в книге Ильязда, "резко отделяющейся от почти всех произведений молодой эмиграции ‹...› видимо прямо нарочитое нежелание погружаться в рассуждения о происходящем ‹...›. Основное достоинство этой книги ‹...› это совершенно особый мир, в который с первых строк романа попадает читатель", - пишет Поплавский. Однако он добавляет, что можно было бы упрекнуть Ильязда в том, что недостаточно подробно развита психология персонажей, а именно Ивлиты и Лаврентия, и слишком внимательно описана своеобразная жизнь, их окружающая. Но в этом "этнографическом духе" он видит талантливый художественный прием, который сравнивает с "научностью" Будущей Эры Вилье де Лиль-Адана, где Эдисон изобретает механическую женщину, и с некоторыми рассказами Эдгара По. Упоминание двух писателей, которых Поплавский особо ценил, свидетельствует о его положительной оценке романа Ильязда. В конечном итоге для Поплавского "все вместе создает из этого романа, столь чуждого "эмигрантщине", нечто близкое "извечным вопросам", в которые русская революция и ее переполох не могли внести ровно никакого изменения. Роман Ильязда - своеобразнейшее произведение молодой литературы".
Восхищение - абсолютно пессимистическое произведение. Оно является синтезом всего, что было найдено авангардом, и, может быть, поэтому не могло быть иным. Вскоре после выхода романа к Ильязду пришла весть о самоубийстве того, чье мнение о книге, пожалуй, более чем мнение кого-нибудь другого, имело бы для него важное значение. Покончил с собой Маяковский, который в известной мере служил прототипом Лаврентия и в то же время был символом всего авангардистского поколения, будучи, как пишет М. Йованович, "вершиной, к которой стремился русский авангард". Восхищение было и последним словом этого авангарда. В творчестве Ильязда оно и есть продолжение зауми другими приемами, оно представляет собой возвращение к некоему виду символизма с опытом авангарда. Тем самым оно входит в рамки понятия о "всёчестве". Следующим этапом этого спирального пути Ильязда, при котором каждый оборот питается опытами целой художественной культуры, будут, через десять лет после издания романа, стихотворения, пятистопные ямбы, сонеты, венок сонетов...
Режис ГЕЙРО
ВОСХИЩЕНИЕ.
Роман
Настоящее, третье издание романа печатается по изданию 1930 г. (Париж, Сорок первый градус) с исправлениями, сделанными И. Зданевичем в 1931 г. для второго издания, которое не вышло в свет при его жизни. Второе издание, с предисловием проф. Элизабет К. Божур, вышло в 1983 г. в США, в издательстве Berkeley Slavic Specialties. Оно факсимильно воспроизводило издание 1930 г. без исправлений. Экземпляр Восхищения с авторской стилистической правкой хранится в архиве Фонда Ильязда в Париже. В настоящем издании сохранены применявшиеся И. Зданевичем в этом произведении принципы пунктуации, а также оставлено без изменений авторское написание некоторых слов (прежде всего, наречий и союзов).
Жене и дочери
1
Снег нарастал быстро, упразднив колокольчики, потом щебень, и уже брат Мокий выступал по белому, вместо мха и цвета. Сперва было не холодно и хлопья, приставая к щекам и западая за бороду, сползали свежительные. Сквозь возмущенный воздух, бока долины, утыканные скалами, начали одеваться в кружево, а потом вовсе исчезли и тогда полосы задрожали, сдвинулись, закружились, захлестали брата Мокия по лицу, примерзая и беспокоя глаза. Тропа, скрытая от взоров, часто выскальзывала из под босых ног, и пошел путник то и дело проваливаться в скважины между валунами. Иногда ступня застревала и брат Мокий падал, барахтался, гремя веригами, и с трудом подымался, наевшись мороженого
Наконец, грянули трубы. Ветры повырывались из за окрестных кряжей, и ныряя в долину, бились ожесточенно, хотя и неизвестно из за чего. Справа, воспользовавшиеся неурядицей нечистые посылали поганый рев, а позади не то скрипки, не то жалоба мучимого младенца еле просачивалась сквозь непогоду. К голосам прибавлялись голоса, чаще ни на что не похожие, порой пытавшиеся передать человеческий, но неумело, так что очевидно было, все это выдумки. На верхах начали пошаливать, сталкивая снега
Но брат Мокий не боялся и не думал возвращаться. Время от времени крестясь, отплевываясь, утираясь обшлагом, монах продолжал следовать по дну долины дорогой привычной и нетрудной. Правда, из всех прогулок, которые ему приходилось выполнять через этот перевал, да и через соседние, менее доступные, сегодняшняя была наиболее неприятной. Ни разу подобной ярости не наблюл странник, да еще в эту пору. В августе такая пляска. И как будто сие путешествие ничем не вызвано особенным, нет повода горам волноваться. Однако, если судьба пронесет и не удастся им сбросить на него лавину теперь же, то часом двумя позже будет он вне опасности