Иван Сергеевич Тургенев
Часы
Рассказ старика 1850 г.
I
Расскажу вам мою историю с часами...
Курьезная история!
Дело происходило в самом начале нынешнего столетия, в 1801 году. Мне только что пошел шестнадцатый год. Жил я в Рязани, в деревянном домике, недалеко от берега Оки – вместе с отцом, теткой и двоюродным братом. Мать свою я не помню: она скончалась года три после замужества; кроме меня, у отца моего детей не было. Звали его Порфирием Петровичем. Человек он был смирный, собою неказистый, болезненный; занимался хождением по делам тяжебным и иным. В прежние времена подобных ему людей обзывали подьячими , крючками, крапивным семенем; сам он величал себя стряпчим . Нашим домашним хозяйством заведовала его сестра, а моя тетка – старая, пятидесятилетняя дева; моему отцу тоже минул четвертый десяток. Большая она была богомолка – прямо сказать: ханжа; тараторка, всюду нос свой совала; да и сердце у ней было не то, что у отца, – недоброе. Жили мы – не бедно, а в обрез. Был у моего отца еще брат, Егор по имени; да того за какие-то якобы "возмутительные поступки и якобинский образ мыслей" (так именно стояло в указе) сослали в Сибирь еще в 1797 году.
Егоров сын, Давыд, мой двоюродный брат, остался у моего отца на руках и проживал с нами. Он был старше меня одним только годом; но я преклонялся перед ним и повиновался ему, как будто он был совсем большой. Малый он был не глупый, с характером, из себя плечистый, плотный, лицо четырехугольное, весь в веснушках, волосы рыжие, глаза серые, небольшие, губы широкие, нос короткий, пальцы тоже короткие – крепыш, что называется, – и сила не по летам! Тетка терпеть его не могла; а отец – так даже боялся его... или, может быть, он перед ним себя виноватым чувствовал. Ходила молва, что, не проболтайся мой отец, не выдай своего брата, – Давыдова отца не сослали бы в Сибирь! Учились мы оба в гимназии, в одном классе, и оба порядочно; я даже несколько получше Давыда... Память у меня была острей; но мальчики – дело известное! – этим превосходством не дорожат и не гордятся, и Давыд все-таки оставался моим вожаком.
II
Зовут меня – вы знаете – Алексеем. Я родился 7-го, а именинник я 17-го марта. Мне, по старозаветному обычаю, дали имя одного из тех святых, праздник которых приходится на десятый день после рождения. Крестным отцом моим был некто Анастасий Анастасьевич Пучков, или, собственно: Настасе́й Настасе́ич; иначе никто его не величал. Сутяга был он страшный, кляузник, взяточник – дурной человек совсем; его из губернаторской канцелярии выгнали, и под судом он находился не раз; отцу он бывал нужен... Они вместе "промышляли". Из себя он был пухлый да круглый; а лицо как у лисицы, нос шилом; глаза карие, светлые, тоже как у лисицы. И всё он ими двигал, этими глазами, направо да налево, и носом тоже водил – словно воздух нюхал. Башмаки носил без каблуков и пудрился ежедневно, что в провинции тогда считалось большою редкостью. Он уверял, что без пудры ему быть нельзя, так как ему приходится знаться с генералами и с генеральшами.
И вот наступил мой именинный день! Приходит Настасей Настасеич к нам в дом и говорит:
– Ничем-то я доселева, крестничек, тебя не дарил; зато посмотри, каку штуку я тебе принес сегодня!
И достает он тут из кармана серебряные часы луковицей , с написанным на циферблате розаном и с бронзовой цепочкой! Я так и сомлел от восторга, – а тетка, Пелагея Петровна, как закричит во все горло:
– Целуй руку, целуй руку, паршивый!
Я стал целовать у крестного отца руку, а тетка знай причитывает:
– Ах, батюшка, Настасей Настасеич, зачем вы его так балуете! Где ему с часами справиться? Уронит он их, наверное, разобьет или сломает!
Вошел отец, посмотрел на часы, поблагодарил Настасеича – небрежно таково́, да и позвал его к себе в кабинет. И слышу я, говорит отец, словно про себя:
– Коли ты, брат, этим думаешь отделаться...
Но я уже не мог устоять на месте, надел на себя часы и бросился стремглав показывать свой подарок Давыду.
III
Давыд взял часы, раскрыл и внимательно рассмотрел их. У него большие были способности к механике; он любил возиться с железом, медью, со всякими металлами; он обзавелся разными инструментами, и поправить или даже заново сделать винт, ключ и т. п. – ему ничего не стоило.
Давыд повертел часы в руках и, пробурчав сквозь зубы (он вообще был неразговорчив):
– Старые... плохие... – прибавил: – Откуда?
Я ему сказал, что подарил мне их мой крестный.
Давыд вскинул на меня свои серые глазки:
– Настасей?
– Да, Настасей Настасеич.
Давыд положил часы на стол и отошел прочь молча.
– Они тебе не нравятся? – спросил я.
– Нет; не то... а я на твоем месте от Настасея никакого подарка бы не принял.
– Почему?
– Потому что человек он дрянь; а дряни-человеку одолжаться не следует. Еще спасибо ему говори. Чай, руку у него поцеловал?
– Да, тетка заставила.
Давыд усмехнулся – как-то особенно, в нос. Такая у него была повадка. Громко он никогда не смеялся: он считал смех признаком малодушия.
Слова Давыда, его безмолвная улыбка меня глубоко огорчили. Стало быть, подумал я, он меня внутренно порицает! Стало быть, я тоже дрянь в его глазах! Сам он никогда до этого бы не унизился, не принял бы подачки от Настасея! Но что мне теперь остается сделать?
Отдать часы назад? Невозможно!
Я попытался было заговорить с Давыдом, спросить его совета. Он мне ответил, что никому советов не дает и чтоб я поступил, как знаю. Как знаю?! Помнится, я всю ночь потом не спал: раздумье меня мучило. Жаль было лишиться часов – я их положил возле постели, на ночной столик; они так приятно и забавно постукивали... Но чувствовать, что Давыд меня презирает... (Да, нечего обманываться! он презирает меня!)... это мне казалось невыносимым! К утру во мне созрело решение... Я, правда, всплакнул – но и заснул зато, и как только проснулся – наскоро оделся и выбежал на улицу. Я решился отдать мои часы первому бедному, которого встречу.
IV
Я не успел отбежать далеко от дому, как уже наткнулся на то, что искал. Мне попался мальчик лет десяти, босоногий оборвыш, который часто шлялся мимо наших окон. Я тотчас подскочил к нему и, не дав ни ему, ни себе времени опомниться, предложил ему мои часы.
Мальчик вытаращил глаза, одной рукой заслонил рот, как бы боясь обжечься, и протянул другую.
– Возьми, возьми, – пробормотал я, – они мои, я тебе дарю их – можешь продать их и купить себе... ну, там, что-нибудь нужное... Прощай!
Я всунул часы ему в руку – и во всю прыть пустился домой. Постоявши немного в нашей общей спальне за дверью и переведя дух, я приблизился к Давыду, который только что кончил свой туалет и причесывал себе волосы.
– Знаешь что, Давыд? – начал я как можно более спокойным голосом. – Я Настасеевы часы-то отдал.
Давыд глянул на меня и провел щеткой по вискам.
– Да, – прибавил я все тем же деловым тоном, – я их отдал. Тут есть такой мальчик, очень бедный, нищий: так вот ему.
Давыд положил щетку на умывальный столик.
– Он может за деньги, которые выручит, – продолжал я, – приобрести какую-нибудь полезную вещь. Все-таки за них он что-нибудь получит.
Я умолк.
– Ну что ж! дело хорошее! – проговорил наконец Давыд и пошел в классную.
Я последовал за ним.
– А коли тебя спросят – куда ты их дел? – обратился он ко мне.
– Я скажу, что я их обронил, – отвечал я небрежно.
Больше о часах между нами в тот день уже не было речи; а все-таки мне сдавалось, что Давыд не только одобрял меня, но... до некоторой степени... даже удивлялся мне. Право!
V
Прошло еще два дня. Случилось так, что никто у нас в доме часов не хватился. У отца вышла какая-то крупная неприятность с одним из его доверителей: ему было не до меня и не до моих часов. Зато я беспрестанно думал о них! Даже одобрение... предполагаемое одобрение Давыда меня не слишком утешало. Он же ничем особенно его не выказывал: всего только раз сказал – и то вскользь, – что не ждал от меня такой удали. Решительно: пожертвование мое приходилось мне в убыток, оно не уравновешивалось тем удовольствием, которое мое самолюбие мне доставляло.
А тут еще, как нарочно, подвернись другой знакомый нам гимназист, сын городского доктора – и начни хвастаться новыми, и не серебряными, а томпаковыми часами, которые подарила ему его бабушка...
Я не вытерпел наконец – и, тихомолком выскользнув из дому, принялся отыскивать того самого нищего мальчика, которому я отдал свои часы.
Я скоро нашел его: он с другими мальчиками играл у церковной паперти в бабки. Я отозвал его в сторону и, задыхаясь и путаясь в речах, сказал ему, что мои родные гневаются на меня за то, что я отдал часы, и что если он согласится мне их возвратить, то я ему с охотой заплачу за них деньгами... Я, на всякий случай, взял с собою старинный, елизаветинский рубль, весь мой наличный капитал.
– Да у меня их нету-ти, часов-то ваших, – отвечал мальчик сердитым и плаксивым голосом, – батька мой увидал их у меня да отнял; еще пороть меня собирался. "Ты их, говорит, должно, украл где-нибудь, – какой дурак тебя часами дарить станет?"
– А кто твой отец?
– Мой отец? Трофимыч.
– Да кто он такой? Какое его занятие?
– Он – солдат отставной – сражант. А занятия у него никакого нету. Старые башмаки чинит, подметки строчает. Вот и все его занятие. Тем и живет.
– Где ваша квартира? Сведи меня к нему.
– И то сведу. Вы ему скажите, батьке-то, что вы мне часы подарили. А то он меня все попрекает. Вор да вор! И мать туда же: в кого, мол, ты вором уродился?
Мы с мальчиком отправились на его квартиру. Она помещалась в курной избушке, на заднем дворе давным-давно сгоревшей и не отстроенной фабрики. И Трофимыча и жену его мы застали дома. Отставной "сражант" был высокого роста старик, жилистый и прямой, с желто-седыми бакенами, небритым подбородком и целой сетью морщин на щеках и на лбу. Жена его казалась старше его: красные ее глазки уныло моргали и ежились посреди болезненно-припухлого лица. На обоих висели какие-то темные лохмотья вместо одежды.
Я объяснил Трофимычу, в чем было дело и зачем я пришел. Он выслушал меня молча, ни разу не смигнув и не спуская с меня своего тупого и напряженного – прямо солдатского взгляда.
– Баловство! – промолвил он наконец хриплым, беззубым басом. – Разве так благородные господа поступают? А коли если Петька точно часы не украл – так за это ему – ррраз! Не балуй с барчуками! А украл бы – так я б его не так! Рраз! рраз!! рраз!! Фуктелями, по-калегвардски! чего смотреть-то? Что за притча? Ась?! Шпонтонами их! Вот так история?! Тьфу!
Это последнее восклицание Трофимыч произнес фальцетом. Он, очевидно, недоумевал.
– Если вы хотите возвратить мне часы, – пояснил я ему... я не смел его "тыкать", даром, что он был простой солдат... – то я вам с удовольствием заплачу... вот этот рубль. Больше они, я полагаю, не стоят.
– Ннну! – проворчал Трофимыч, не переставая недоумевать и по старой памяти поедая меня глазами, словно я был начальник какой. – Эко дело – а? Ну-кося, раскуси его!.. Ульяна, молчи! – окрысился он на жену, которая разинула было рот. – Вот часы, – прибавил он, раскрывая ящик стола, – коли они ваши точно – извольте получить; а рубль-то за что? Ась?
– Бери рубль, Трофимыч, беспутный, – завопила жена. – Из ума выжил, старый! Алтына за душой нет, а туда же, важничает! Косу тебе напрасно только отрубили, а то – та же баба! Как так – ничего не знамши... Бери деньги, коли уж часы отдавать вздумал!
– Ульяна, молчи, паскудница! – повторил Трофимыч. – Где это видано – разговаривать? А? Муж – глава; а она – разговаривать? Петька, не шевелись, убью!.. Вот часы!
Трофимыч протянул ко мне часы, но не выпускал их из пальцев.
Он задумался, потупился, потом уставил на меня тот же пристально-тупой взор – да вдруг как гаркнет во всю глотку:
– А где ж он? Рубль-то где?
– Вот он, вот, – поспешно промолвил я и выхватил монету из кармана.
Но он ее не брал и все смотрел на меня. Я положил рубль на стол. Он вдруг смахнул его в ящик, швырнул мне часы и, повернувшись налево кругом и сильно топнув ногою, прошипел на жену и на сына:
– Вон, сволочь!
Ульяна что-то залепетала – но я уже выскочил на двор, на улицу. Засунув часы в самую глубь кармана и крепко стискивая их рукою, я примчался домой.
VI
Я снова вступил во владение часами, но удовольствия оно мне не доставило никакого. Носить я их не решался: нужно было пуще всего скрыть от Давыда то, что я сделал. Что бы он подумал обо мне, о моей бесхарактерности? Даже запереть в ящик эти злополучные часы я не мог: у нас все ящики были общие. Приходилось прятать их то наверху шкапа, то под матрацем, то за печкой... И все-таки мне не удалось обмануть Давыда!
Однажды я, достав из-под половицы нашей комнаты часы, вздумал потереть их серебряную спинку старой замшевой перчаткой. Давыд ушел куда-то в город; я никак не ожидал, что он скоро вернется... вдруг он – шасть в дверь!
Я до того смутился, что чуть не выронил часов, и, весь потерянный, с зардевшимся до боли лицом, принялся ерзать ими по жилету, никак не попадая в карман.
Давыд посмотрел на меня и, по своему обыкновению, улыбнулся молча.
– Чего ты? – промолвил он наконец. – Ты думаешь, я не знал, что часы опять у тебя? Я в первый же день, как ты их принес, увидел их.
– Уверяю тебя, – начал я чуть не со слезами.
Давыд пожал плечом:
– Часы твои; ты волен с ними делать, что хочешь.
Сказав эти жестокие слова, он вышел.
На меня нашло отчаяние. На этот раз уже не было никакого сомнения: Давыд действительно презирал меня!
Этого нельзя было так оставить!
"Докажу ж я ему", – подумал я, стиснув зубы, и тотчас же, твердым шагом отправившись в переднюю, отыскал нашего казачка Юшку и подарил ему часы!
Юшка стал было отказываться; но я ему объявил, что, если он не возьмет у меня этих часов, я сию же минуту раздавлю, растопчу их ногами, расшибу их вдребезги, брошу в помойную яму! Он подумал, хихикнул и взял часы. А я возвратился в нашу комнату и, увидав Давыда, читавшего книгу, рассказал ему свой поступок.
Давыд не отвел глаз от страницы и опять, пожав плечом и улыбнувшись про себя, промолчал, что часы, мол, твои, и ты в них волен.
Но мне показалось, что он уже немножко меньше презирал меня.
Я был вполне убежден, что никогда более не подвергнусь новому упреку в бесхарактерности, ибо эти часы, этот гадкий подарок моего гадкого крестного, мне вдруг до такой степени опротивели, что я даже никак не в состоянии был понять, как мог я сожалеть о них, как мог выканючивать их у какого-то Трофимыча, который к тому же еще вправе думать, что обошелся со мною великодушно!
Прошло несколько дней... Помнится, в один из них достигла и до нашего города великая весть: император Павел скончался, и сын его, Александр, про благодушие и человеколюбие которого носилась такая хорошая молва, вступил на престол. Весть эта страшно взволновала Давыда: возможность свидания, близкого свидания с отцом тотчас представилась ему. Мой батюшка тоже обрадовался.
– Всех ссыльных теперь возвратят из Сибири и брата Егора, чай, не забудут, – повторял он, потирая руки, кашляя и в то же время словно робея.