– Конечно, знаю, – откликнулся он, – ловкий человек, что говорить! Еще никто не мог устоять против него в споре! Всех побивает, – кого одним способом, кого другим, одного, скажем, кулаком прямо в грудь, другого повалит подножкой! Истинный грек! Третий год он у нас живет, и сколько к нему приходит народа, и простые, и духовные, бывают и епископы: желают послушать, – счесть нельзя, и все остаются довольны. Недавно приходил сам Иероним, что при архиепископе Дамасе состоит, говорят, – святой жизни человек, – а тоже пришел учиться у нашего Николая!
Я попросил проводить меня к этому дивному проповеднику, и бородач охотно согласился. Он указал мне, в двух шагах оттуда, старый, уже разваливающийся дом, населенный, очевидно, бедным людом, и сказал, что отец Николай живет там в нижнем этаже, занимая всего одну комнату у старушки, отдающей жильцам комнаты и углы. Я был в таком состоянии духа, что ничего не могло быть для меня более подходящим, как разговор о вопросах важных и глубоких, который успокоил бы мое смятение, и потому я тотчас же постучался в указанную мне дверь.
Отец Николай, который сам отворил мне, сразу меня узнал, хотя мы виделись только несколько минут и притом в темноте. Напротив, я не без труда признал смелого ночного проповедника, самоуверенный голос которого во мраке ночи звучал строго и властно, в невысоком человеке, неряшливо одетом, с нерасчесанной бородой и лицом, попорченным оспой. В нем не было того очарования, какое придавали ему необычность обстановки, напряженность моих чувств, кровавый свет погребальных факелов и костра.
– Я ждал тебя и знал, что ты придешь, – сказал мне отец Николай, – входи ко мне. Ты приходишь, как Никодим к Учителю, тайно: будь же и столь верным учеником, каким стал этот евангелист, принесший состав из смирны и елея, чтобы умастить тело Иисусово.
– Ты ошибаешься, Николай, – возразил я, – я прихожу к тебе вовсе не тайно: мне не перед кем скрывать свои поступки. То, что я делаю, я делаю открыто. Притом я пришел к тебе с тем, чтобы оспаривать твои суждения, а не для того, чтобы покорно слушать твою проповедь и учиться у тебя, как у обладающего истиной. Если тебе это неприятно, если ты хочешь только поучать и ждешь бессловесного слушателя, лучше разойдемся, не приступая к разговору.
Отец Николай, как мне показалось, грустно оглядел меня, вздохнул и возразил:
– Я не вправе отказывать никому, кто ищет моего слова. Зажегши факел, не должно скрывать его под спудом. Входи, и мы будем говорить.
Он пригласил меня сесть на простую деревянную скамью, потому что такова была вся обстановка его жилья, сел против меня и, пристально глядя мне в глаза, принялся меня расспрашивать, кто я, в какой семье вырос, у кого учился и какова моя религия. Мне представилось обидным, что меня допрашивают, как школьника, и я решил дать своему собеседнику должный урок. Ответив ему с учтивостью на его вопросы, я, в свою очередь, стал задавать ему такие же: кто он, где учился и подобное. Однако отец Николай нисколько этим не смутился и охотно удовлетворил мое любопытство, рассказав мне всю свою жизнь.
– Я родом из Пессина, в Галации, – так начал он. – Отец мой был небогатый торговец, занимался скупкой шерсти, которую перепродавал греческим купцам. Он придерживался учения евсевиан, за что нас жестоко преследовали, и я с раннего детства наслышался споров об истинности той или другой веры. В конце концов отца, за его приверженность осужденному учению, бросили в тюрьму, и мы разорились. Мне пришлось, еще будучи мальчиком, самому зарабатывать свой хлеб, и я бродил по городам Малой Азии, занимаясь разными ремеслами. Работал в мастерских ткацких и золотошвейных, был башмачником и золотых дел мастером, одно время даже просто пастухом. Но я постоянно размышлял над тем, кто прав: люди, веровавшие одинаково с моим отцом, или его гонители. Поэтому я никогда не упускал случая ознакомиться с новым учением и везде, где встречал общину верующих, просил принять меня в свое число. Так, я долго жил с восточными валентинианами, и они открыли мне свое учение, как из Божества родились четы божественных эонов: Разум и Истина, Слово и Жизнь и другие, и как Мудрость, ниспав из плеромы, породила Демиурга, творца мира видимого. Потом манихеи поучали меня, что есть два отдельных начала: Бог в царстве света и Демон в царстве мрака, и что Христос пришел с тем, чтобы победить мрак. Когда после я попал к донатистам, они сказали мне, что все другие христиане заблуждаются, что истина только у них и что я должен наложить на себя тяжкую епитимию во искупление своих прежних верований и вторично креститься, чтобы поистине стать христианином. Покинув их, я нашел приют в одном монастыре, близ Икония, там жил больше двух лет и читал много книг, желая понять, на чьей же стороне истина. В том же монастыре жил старец, по имени Филофил, которому я полюбился. Он согласился быть моим наставником, и мне вдруг все стало ясно. И когда я понял, что знаю правду, я сказал себе, что скрывать ее не вправе. Я пошел ходить по всем городам империи и везде проповедовал учение истины. В Константинополе был я в дни Собора и на улицах возглашал слово Божие. Нашлись люди, имеющие силу в этом мире, которые позвали меня приехать в Рим. И вот здесь, в этой крепости идолопоклонников, я исполняю свое дело, учу и проповедую.
Отец Николай говорил совершенно просто, без декламации, так дружественно, как если бы мы были с ним давно близки. Но мне его рассказ живо напомнил бредни Реи, пророчившей о явлении в мир Антихриста, и нелепые вымыслы змеепоклонников, путавших высокие идеи основателя Академии с восточными сказками. Я подумал о том, что христиане делятся на два рода: одни из них, в сущности, не обращают на религию внимания и придерживаются учения Христа только потому, что так веровали их родители, или потому, что в наш век выгоднее следовать вере Августа; другие же, истинно занятые вопросами веры, никак не могут удовлетвориться наивным учением о том, что Бог был распят Римскими легионариями, ищут в своей религии не существующих в ней глубин, примешивают к ней откровения наших мистерий и, выставляя множество разнообразных учений, безнадежно враждуют между собою. Я это и высказал моему собеседнику, добавив:
– Мне кажется, ты плохо начал проповедь, рассказав свою жизнь. Ты явно показал мне, что вы сами, христиане, не умеете согласиться между собой, чему именно учит ваша религия. Так не лучше ли вам сначала порешить это, а уже потом проповедовать ее другим?
Отец Николай как будто только и ждал такого моего возражения. Мне показалось, что глаза его радостно забегали, как у рыбака, у которого заколыхался поплавок заброшенной им удочки. Отец Николай придвинулся ко мне ближе, словно он собирался сказать мне какую-то тайну, которую не должны были слышать посторонние, и заговорил тихонько:
– Ты – юноша умный, и с тобой можно говорить открыто. Иному я не сказал бы того, что скажу тебе. Нарочно я рассказал тебе и историю своей жизни, и о тех общинах, которые привлекали меня к своему учению. И я сознаюсь тебе, – а ты мои слова заметь хорошенько, – что я не знаю также, кто прав в своем учении: Афанасий ли, или Арий, или Мани, или Донат. И никто этого не знает и не узнает никогда. Но разве же ты не видишь, как их споры доказывают, что христианская религия есть религия живая? О чем спорят, за что борются? – за нечто живое. А о мертвеце, будь он даже прекрасен, нет пререканий. Так ваше идолопоклонство, со всеми великими поэмами, написанными вашими поэтами, и великолепными статуями, уцелевшими от работ древних ваятелей, – не более как мертвец. Можно любить умершего и оберегать его тело, но он не встанет, не заговорит, не сделает движения. Вот почему вы между собою согласны, гостеприимно принимаете на свой Олимп и фригийскую Цибелу, и египетского Осириса, и финикийскую Астарту. Что живет, то изменяется, вот почему христиане каждый год создают новые учения и борются друг с другом, преследуют и изгоняют одни других. Не говори мне о том, что ваше учение мудро и прекрасно, я не буду с этим спорить, но оно умерло, это я знаю и вижу. Не все ли равно, где истина, если явно суждено всему миру стать христианским? С кем быть: с красивым мертвецом или с живым, хотя бы и не достигшим зрелости учением? – вот какой выбор стоит теперь перед каждым, иного нет. Выбирай и ты: останешься ли хоронить тело почившей древности или покоришься духу нового времени и станешь в ряды тех, кто служит жизни!
Такой речи я от скромного отца Николая не ожидал никак, и в первую минуту был ею поражен и сбит с пути. Все мои заготовленные возражения оказались излишними перед этим странным проповедником христианства, готовым признать, что истина, может быть, не на его стороне. Некоторое время я только смотрел в лицо моего собеседника, не зная, кто передо мною, – христианин или тайный сторонник религии отцов, искушающий меня, но потом ответил решительно:
– Да, я предпочитаю быть вместе с красотой, хотя бы этот мир и оказался столь презренным, что она не в силах была жить в нем. Я предпочитаю быть вместе с истиной, хотя бы всему миру и суждено было пойти вслед за ложью. Я останусь верен богам бессмертным, потому что в их смерть не верю: они жить будут вечно. Как наваждение злой волшебницы, пройдет ваша вера, и люди вернутся к поклонению истинным богам, существование которых требуется природою вещей. Ты не убедил меня своими доводами, и от тебя я выйду таким же, каким вошел.
Отец Николай лукаво улыбнулся и ответил:
– Мои стрелы не сразу убивают: но ты ранен, и эту рану почувствуешь после.
Разумеется, я только еще раз посмеялся над самоуверенностью проповедника, но мы продолжали с ним говорить, хотя ничего важного более не было им высказано. И, несмотря на то, что я пришел к нему с тем, чтобы спорить и опровергать, мне отец Николай понравился, как острый диалектик и собеседник приятный. Я не пожалел, что случай вторично свел меня с ним, и, прощаясь, обещал, что наше свидание не было последним.
Беседа с отцом Николаем вернула меня от тихих занятий реторикой к тем великим вопросам, которые раньше занимали мой ум, и во мне возгорелось новое одушевление – бороться с коварством христиан и защищать всеми силами истинность древнеримской веры. Мне уже казалось постыдным, что известие, сообщенное Симмахом о преследовании Реи и ее сторонников, меня встревожило и испугало. "Все равно, – говорил я себе, – с безумной девушкой и змеепоклонниками, во имя Антихриста пришедшего, или с мудрой Гесперией и сенаторами, по имя Юпитера Статора, но только бы бороться против Грациана, гонителя богов и сторонника христиан!" Мне опять захотелось открытой борьбы, и, не наученный жестоким опытом, я был готов снова с кинжалом за пазухой прокрадываться в священный дворец.
И вот, как если бы боги услышали мои бессловесные мольбы, на другой день в нашем доме появился хорошо знакомый мне раб Гесперии, с письмом от нее. Вернувшись из поездки, Гесперия писала мне, кратко и без объяснений, что я должен быть у нее в тот же день, в полночь. "Как войти, ты знаешь", – говорилось в письме, которое заканчивалось просьбой никому не говорить о приглашении и немедленно стереть написанное.
Я понял, что в полночь должны собраться в доме Элиана участники заговора, и первое чувство, которое я испытал, читая письмо, было – гордость от сознания, что я как равный принят в среде сенаторов. Но тайная дрожь все-таки пробежала по моим членам, когда я подумал, к каким новым бурям поведет меня новое приближение к Гесперии.
IX
Чтобы не подать повода к подозрениям, я вышел из дома рано, вечер провел на Агрипповом поле, среди праздношатающихся и влюбленных, издавна облюбовавших это место для своих свиданий, потом сидел в какой-то копоне, наблюдая, как одетые в одну тунику судовщики с Тибра, на медные деньги, играют в кости, и в конце концов к назначенному часу опоздал. Была уже третья стража, когда я стучал у дверей дома Гесперии и произнес условные слова "Иисус распятый", опять чудодейственно открывшие мне доступ. Снаружи весь дом казался мирно спящим, но когда меня провели через темные покои в отдаленный триклиний, вход в который был плотно закрыт тяжелой занавеской, я увидел за большим столом, уставленным кратерами с вином и кубками, целое общество.
Здесь было восемь человек, из которых я знал пятерых: Гесперию и Элиана, моего покровителя и спасителя Симмаха, старика Претекстата, когда-то поучавшего меня верности, и Юлиания, присутствие которого на этом тайном собрании поразило меня неприятно, но который меня встретил так, словно бы между нами ничего не произошло. Из числа трех, мне незнакомых, двое не обращали на себя особого внимания: один – почти старик, в сенаторской тоге, угрюмый, с недвижным лицом заговорщика, – человек, о котором невольно думалось, что среди заговоров и козней всякого рода он должен чувствовать себя, как рыба в воде (я припомнил, что уже видел его в доме Гесперии в тот незабвенный день, когда она вручила мне пугион, предназначавшийся для страшного дела); другой – тоже немолодой, с лицом незначащим, но одетый с большим щегольством, выбритый тщательно, с пальцами в перстнях; волосы у него были тщательно зачесаны на лоб, чтобы скрыть лысину, – единственная черта, сближавшая его с "лысым прелюбодеем", как побежденные галлы называли божественного Юлия. Позднее я узнал, что имя сенатора было Рагоний, а щеголя – Цесоний.
Зато последний из присутствующих, словно Гераклейский камень железную иглу, сразу приковал к себе мои взоры. Он также был одет в сенаторскую тогу, еще не стар, хотя его лицо обличало опыт долгих лет жизни, крепок, силен, с движениями властными, со взглядом повелителя. Есть лица, которые сама Природа определила людям выдающимся, так как нельзя вообразить Александра, покорителя Индии, или Сципиона, победителя Ганнибала, с наружностью копониста, и тот, кого я увидел, от рождения, самым своим лицом, был предназначен для великого. Если бы я встретил его на улице, среди прохожих, я сказал бы себе: вот будущий вождь, завоеватель, император. И теперь, прежде чем мне назвали его имя, я уже знал, что предо мною Вирий Никомах Флавиан, о котором я так много слышал.
Заметив меня, Гесперия пошла мне навстречу, упрекнула за то, что я опоздал, потом сказала, обращаясь ко всем, голосом, не допускающим возражений.
– Вы все знаете, кто это. Это – Юний, участвовавший в Сенаторском посольстве. Свою преданность нам он доказал так явно, что нет надобности подвергать его испытаниям, как неофита, и требовать с него клятв. Oт Юния у нас не может быть тайн: что известно нам, может узнать и он. Отныне наше число заполнено, и общество наше, по образцу Пиерид, состоит из девяти членов.
Мне показалось, что некоторые глаза продолжали смотреть на меня недоверчиво, что во взгляде Цесония было даже что-то враждебное, а Флавиан долго и упорно рассматривал меня, как бы желая проникнуть в глубь моей души, но возможно, что так подсказывала мне лишь моя мнительность, потому что тотчас беседа, прерванная моим приходом, возобновилась.
Заговорил Симмах, заканчивая речь, произнесенную до меня. Как всегда, он говорил спокойно, не повышая голоса, красиво округляя периоды, не забывая и в дружеском кругу приемов оратора. Его слушали внимательно, но без увлечения, и было похоже на то, что заранее все с ним не согласны.
– Я делаю вывод, – сказал он. – На опыте Сенаторского посольства мы видели, к чему приводят меры торопливые и недостаточно обдуманные: к усилению врагов наших и к торжеству противников религии отцов. Унижение, испытанное послами Сената, с которыми император не пожелал даже говорить, пало и на самый Сенат. Приходится нам отказаться от надежды на успех скорый и близкий, приходится стремиться не ко временному триумфу, но к достижениям прочным, медленно подготовлять почву для будущих побед. Какая бы участь ни была суждена темным Роком Риму в далеком грядущем, ему стоять на своих холмах не десятилетия, но века, и не с нашей быстротечной жизнью кончится существование Города Вечного, и потому не того мы должны добиваться, чтобы своими глазами увидеть алтарь Победы вновь посреди Курии и пороги храмов вновь тучными от сжигаемых жертв, но к тому, чтобы следующие за нами поколения неизменно видели отверстыми жилища Олимпийцев и чтобы в другие века ни у кого не возникало сомнения, должна ли крылатая богиня парить над собранием отцов конскриптов. Неспешно, но твердо подготовлять, терпеливо сеять и радоваться, что жатву соберут наши дети, не спешить с открытой борьбой, в которой мы можем потерять и то немногое, что еще сохраняем, но воспитывать умы и вербовать воинов для будущих битв, – вот что я предлагаю, товарищи и друзья! Симмах говорил стоя и, окончив речь, сел, и кругом наступило молчание. Все переглядывались, предлагая, безмолвно, один другому дать ответ на доводы знаменитого оратора. Только Юлианий процедил сквозь зубы, но так, что было слышно всем:
– Festina lente!
Молчание прервала Гесперия, воскликнув:
– Не довольно ли мы медлили, отцы сенаторы! Как бы нам не ошибиться в расчете! Так мы подготовим не свое торжество, а чужое. Мы дадим народу привыкнуть к мысли, что молиться надо идти к христианам. Мы дадим ему увериться в том, что мы все, и Сенат в том числе, бессильны. И когда наши дети, которым Симмах столь самоотверженно уступает честь дела и славу победы, найдут, наконец, что настала пора, и кликнут клич, уже никто не отзовется!
Вслед за Гесперией поднялся Флавиан, и таково было его значение, что тотчас все замерло и все словно окаменели, ожидая его речи. Тяжело опираясь обеими руками на стол, Флавиан стал говорить, бросая изречение за изречением, как грузные камни из баллисты:
– Прежде всего, спросим самих себя: верим ли мы в богов бессмертных? Если верим, почему же боимся отдать в их руки наше дело? Потом спросим себя: верим ли мы, что народ Римский за нас и за богов? Если верим, почему колеблемся народу предоставить решение спора? Осторожность в деле общественном – добродетель. Но когда она переходит в нерешительность, она становится пороком. Все средства в борьбе с коварным врагом хороши: дурно одно – не пользоваться никакими средствами. Удачной минуты выжидать должно, но и не следует удачную минуту упускать. Когда встретится снова такое счастливое стечение обстоятельств, как теперь? Рим раздражен святотатством, учиненным над алтарем Победы. Народ оскорблен унижениями, которым подвергнуты храмы богов. Холодная зима и запоздавшая весна предвещают дурной урожай, и по всей империи не будет недостатка в людях голодных и недовольных. В Медиолане, как только что нам рассказывал достойнейший Симмах, в среде самих христиан мятеж. В Британнии легионы – в открытом возмущении, и их вождь, Максим, ищет союзников в Италии. Грациан окружен со всех сторон. Или никогда, или теперь нам должно действовать решительно. Я предлагаю немедленно вступить в сношения с Максимом. Я предлагаю немедленно дать знать всем верным нам легионам, чтобы они были наготове. Едва гражданская война разразится, мы должны власть в Городе взять в свои руки, Сенат назначит нового императора, воля народа довершит остальное. Я знаю, что жребий будущего лежит в темной урне. Но наверняка выигрывает лишь тот, кто играет в нечестные кости. Римлянин всегда готов умереть за благо родины. Кто Римлянин, тот чувствует, как я. Dixi.