Отчаяние - Набоков Владимир Владимирович 10 стр.


"…все это, может быть, превосходно, даже гениально, но – простите за откровенность – как-то однообразно, вынужденно. Вам следовало бы пожить среди другой природы, в лучах солнца, – солнце – друг художников. Впрочем, этот разговор вам, по-видимому, неинтересен. Поговорим о другом. Скажите, например, как обстоит дело с вашим участком?"

"А чорт его знает. Мне присылают какие-то письма по-немецки, я бы попросил вас перевести, но скучно, да и письма эти либо теряю, либо рву. Требуют, кажется, добавочных взносов. Летом возьму и построю там дом. Они уж тогда не вытянут из-под него землю. Но вы что-то говорили, дорогой, о перемене климата. Валяйте, – я слушаю".

"Ах, зачем же, вам это неинтересно. Я говорю резонные вещи, а вы раздражаетесь".

"Христос с вами, – с чего бы я стал раздражаться? Напротив, напротив…"

"Да нет, зачем же".

"Вы, дорогой, упомянули об Италии. Жарьте дальше. Мне нравится эта тема".

"Еще не упоминал, – сказал я со смехом. – Но раз вы уже сказали это слово… Здесь, между прочим, довольно уютно. Вы, говорят, временно перестали?.." – я многозначительно пощелкал себя по шее.

"Оного больше не употребляю. Но сейчас, знаете, я бы чего-нибудь такого за компанию… Соснак из легких виноградных вин… Нет, шучу".

"Да, не нужно, это ни к чему, меня все равно напоить невозможно. Вот, значит, какие дела. Ох, плохо я сегодня спал… Ох-о-хох. Ужасная вещь бессонница, – продолжал я, глядя на него сквозь слезы. – Ох… Простите, раззевался".

Ардалион, мечтательно улыбаясь, играл ложечкой. Его толстое лицо с львиной переносицей было наклонено, и рыжие веки в бородавках ресниц полуприкрывали его возмутительно яркие глаза. Вдруг, блеснув на меня, он сказал:

"Если бы я съездил в Италию, то действительно написал бы роскошные вещи. Из выручки за них я бы сразу погасил свой долг".

"Долг? У вас есть долги?" – спросил я насмешливо.

"Полноте, Герман Карлович, – проговорил он, впервые, кажется, назвав меня по имени-отчеству, – вы же понимаете, куда я гну. Одолжите мне сотенку-другую, и я буду молиться за вас во всех флорентийских церквах".

"Вот вам пока что на визу, – сказал я, распахнув бумажник. – Только сделайте это немедленно, а то пропьете. Завтра же утром пойдите".

"Дай лапу", – сказал Ардалион.

Некоторое время мы оба молчали, – он от избытка малоинтересных мне чувств, я – потому, что дело было сделано, говорить же было не о чем.

"Идея, – вдруг воскликнул Ардалион, – почему бы вам, дорогой, не отпустить со мной Лидку, ведь тут тощища страшная, барыньке нужны развлечения. Я, знаете, если поеду один… Она ведь ревнючая, – ей все будет казаться, что где-то нализываюсь. Право же, отпустите ее со мной на месяц, а?"

"Может быть, погодя приедет, – оба приедем, – я тоже давно мечтаю о небольшом путешествии. Ну-с, мне нужно идти. Два кофе, – все, кажется".

Глава VIII

На следующий день спозаранку – не было еще девяти – я отправился на одну из центральных станций подземной дороги и там у выхода занял стратегическую позицию. Через ровные промежутки времени из каменных недр вырывалась наружу очередная партия людей с портфелями – вверх по лестнице, шаркая, топая, иногда со звяком стукался носок о металл объявления, которым какая-то фирма находит уместным облицовывать подъем ступеней. На предпоследней, спиной к стене, держа перед собою шляпу (кто был первый гениальный нищий, применивший шляпу к своей профессии?), нарочито сутулился пожилой оборванец. Повыше стояли, увешанные плакатами, газетчики в шутовских фуражках. Был темный жалкий день; несмотря на гетры, у меня мерзли ноги. Наконец, ровно без пяти девять, как я и рассчитывал, появилась из глубины фигура Орловиуса. Я тотчас повернулся и медленно пошел прочь. Орловиус перегнал меня, оглянулся, оскалил свои прекрасные, но фальшивые зубы. Встреча вышла как бы случайной, что мне и нужно было.

"Да, по пути, – ответил я на его вопрос. – Хочу зайти в банк".

"Собачья погода, – сказал Орловиус, шлепая рядом со мной. – Как поживает ваша супруга?"

"Спасибо, благополучно".

"А у вас все идет хорошо?" – учтиво продолжал он.

"Не очень. Нервное настроение, бессонница, всякие пустяки, которые прежде забавляли бы меня, а теперь раздражают".

"Кушайте лимоны", – вставил Орловиус.

"Прежде забавляли бы, а теперь раздражают. Вот, например… – я усмехнулся и вынул бумажник, – …получил я дурацкое шантажное письмо, и оно как-то повлияло на меня. Кстати, прочтите, – курьезно".

Орловиус остановился и близко придвинул листок к очкам. Пока он читал, я рассматривал витрину, где торжественно и глупо белели две ванны и разные другие туалетные снаряды, – а рядом был магазин гробов, и там тоже все было торжественно и глупо.

"Однако, – сказал Орловиус. – Знаете ли вы, кто это написал?"

Я положил письмо обратно в бумажник и ответил, посмеиваясь:

"Да, конечно знаю. Проходимец. Служил когда-то у знакомых. Ненормальный, даже просто безумный субъект. Вбил себе в голову, что я лишил его какого-то наследства, – знаете, как это бывает, – навязчивая идея, и ничем ее не вышибешь".

Орловиус подробно объяснил мне, какую опасность безумцы представляют для общества, и спросил, не собираюсь ли я обратиться в полицию.

Я пожал плечами. "Ерунда, в общем не стоит об этом говорить. Что вы думаете о речи канцлера, – читали?"

Мы продолжали идти рядом, мирно беседуя о внешней и внутренней политике. У дверей его конторы я, по правилу русской вежливости, стал снимать перчатку.

"Вы нервозны, это плохо, – сказал Орловиус. – Прошу вас, кланяйтесь вашей супруге".

"Поклонюсь, поклонюсь. Только знаете, – я вам завидую, что вы не женаты".

"Как так?" – спросил Орловиус.

"А так. Тяжело касаться этого, но брак мой несчастлив. Моя супруга сердце имеет зыбковатое, да и есть у нее привязанность на стороне, – да, легкое и холодное существо, так что не думаю, чтоб она долго плакала, если бы со мною… если бы я… Однако, простите, все это очень личные печали".

"Кое-что я давно наблюдал", – сказал Орловиус, качая головой, глубокомысленно и сокрушенно.

Я пожал его шерстяную руку, мы расстались. Вышло великолепно. Таких людей, как Орловиус, весьма легко провести, ибо порядочность плюс сентиментальность как раз равняется глупости. Готовый всякому сочувствовать, он не только стал тотчас на сторону благородного любящего мужа, когда я оклеветал мою примерную жену, но еще решил про себя, что сам кое-что заметил, "наблюдал" – как он выразился. Мне было бы презанятно узнать, что этот подслеповатый осел мог заметить в наших безоблачных отношениях. Да, вышло великолепно. Я был доволен. Я был бы еще более доволен, кабы не заминка с визой. Ардалион с помощью Лиды заполнил анкетные листы, но оказалось, что он визу получит не раньше чем через две недели. Оставалось около месяца до девятого марта, – в крайнем случае, я всегда мог написать Феликсу о перемене даты.

Наконец – в последних числах февраля – Ардалиону визу поставили, и он купил себе билет. Кроме денег на билет я дал ему еще двести марок. Он решил ехать первого марта, – но вдруг выяснилось, что успел он деньги кому-то одолжить и принужден ждать их возвращения. К нему будто бы явился приятель, схватился за виски и простонал: "Если я к вечеру не добуду двухсот марок, все погибло". Довольно таинственный случай; Ардалион говорил, что тут "дело чести", – я же питаю сильнейшее недоверие к туманным делам, где замешана честь, причем, заметьте, не своя, голодранцева, а всегда честь какого-то третьего или даже четвертого лица, имя которого хранится в секрете. Ардалион будто бы деньги ему дал, и тот поклялся, что вернет их через три дня – обычный срок у этих потомков феодалов. По истечении сего срока Ардалион пошел должника разыскивать и, разумеется, нигде не нашел. В ледяном бешенстве я спросил, как его зовут. Ардалион помялся и сказал: "Помните, тот, который к вам раз заходил". Я, как говорится, света не взвидел.

Успокоившись, я, пожалуй, и возместил бы ему убыток, если бы дело не усложнялось тем, что у меня самого денег было в обрез, – а мне следовало непременно иметь при себе некоторую сумму. Я сказал ему, что пусть едет так, как есть, с билетом и несколькими марками в кармане, – потом дошлю. Он ответил, что так и сделает, но еще обождет денька два, авось деньги вернутся. Действительно, третьего марта он сообщил мне по телефону, что долг ему возвращен и что завтра вечером он едет. Четвертого оказалось, что Лида, у которой почему-то хранился Ардалионов билет, не может теперь вспомнить, куда его положила. Ардалион мрачно сидел в прихожей и повторял: "Ну что ж, значит – не судьба". Издали доносился стук ящиков, неистовое шерошение бумаги, – это Лида искала билет. Через час Ардалион махнул рукой и ушел. Лида сидела на постели, плача навзрыд. Пятого утром она нашла билет среди грязного белья, приготовленного для прачки, а шестого мы поехали Ардалиона провожать.

Поезд отходил в 10.10. Стрелка часов делала стойку, нацеливаясь на минуту, вдруг прыгала на нее, и вот уже нацеливалась на следующую. Ардалиона все не было. Мы ждали у вагона с надписью "Милан". "В чем дело? – причитывала Лида. – Почему его нет, я беспокоюсь". Вся эта идиотская канитель с Ардалионовым отъездом меня так бесила, что теперь я боялся разжать зубы, – иначе со мной бы тут же на вокзале сделался какой-нибудь припадок. К нам подошли двое мизерных господ – один в синем макинтоше, другой в русском пальто с облезлым барашковым воротником – и, минуя меня, любезно поздоровались с Лидой.

"Почему его нет? Как вы думаете?" – спросила Лида, глядя на них испуганными глазами и держа на отлете букетик фиалок, который она нашла нужным для этой скотины купить. Макинтош развел руками, а барашковый проговорил басом:

"Несцимус. Мы не знаем".

Я почувствовал, что не могу дольше сдерживаться, и, круто повернувшись, пошел к выходу. Лида меня догнала: "Куда ты, погоди, – я уверена, что…"

В эту минуту появился вдали Ардалион. Угрюмый человек с напряженным лицом поддерживал его под локоть и нес его чемодан. Ардалион был так пьян, что едва держался на ногах; вином несло и от угрюмца.

"Он в таком виде не может ехать!" – крикнула Лида.

Красный, с бисером пота на лбу, растерянный, валкий, без пальто (смутный расчет на тепло юга), Ардалион полез со всеми лобызаться. Я едва успел отстраниться.

"Художник Керн, – отрекомендовался угрюмец, сунув мне влажную руку. – Имел счастье с вами встречаться в притонах Каира".

"Герман, его так нельзя отпустить", – повторяла Лида, теребя меня за рукав.

Между тем двери уже захлопывались. Ардалион, качаясь и призывно крича, пошел было за повозкой продавца бисквитов, но друзья поймали его, и вдруг он в охапку сгреб Лиду и стал смачно ее целовать.

"Эх ты, коза, – приговаривал он. – Прощай, коза, спасибо, коза".

"Господа, – сказал я совершенно спокойно, – помогите мне его поднять в вагон".

Поезд поплыл. Сияя и вопя, Ардалион прямо-таки вываливался из окна. Лида бежала рядом и кричала ему что-то. Когда проехал последний вагон, она, согнувшись, посмотрела под колеса и перекрестилась. В руке она все еще держала букет.

Какое облегчение… Я вздохнул всей грудью и шумно выпустил воздух. Весь день Лида молча волновалась, но потом пришла телеграмма, два слова: "Привет сдороги", и она успокоилась. Теперь предстояло последнее и самое скучное: поговорить с ней, натаскать ее.

Почему-то не помню, как я к этому разговору приступил: память моя включается, когда уже разговор в полном ходу. Лида сидит против меня на диване и на меня смотрит в немом изумлении. Я сижу на кончике стула, изредка, как врач, трогаю ее за кисть – и ровным голосом говорю, говорю, говорю. Я рассказывал ей то, чего не рассказывал никогда. Я рассказал ей о младшем моем брате. Он учился в Германии, когда началась война, был призван, сражался против России. Помню его тихим, унылым мальчиком. Меня родители били, а его баловали, но он был с ними неласков, зато ко мне относился с невероятным, более чем братским, обожанием, всюду следовал за мной, заглядывал в глаза, любил все, что меня касалось, любил нюхать и мять мой платок, надевать еще теплую мою сорочку, чистить зубы моей щеткой. Нет, – не извращенность, а посильное выражение неизъяснимого нашего единства: мы были так похожи друг на друга, что даже близкие родственники путали нас, и с годами это сходство становилось все безупречнее. Когда, помнится, я его провожал в Германию, – это было незадолго до выстрела Принципа, – бедняжка так рыдал, так рыдал, – будто предчувствовал долгую и грозную разлуку. На вокзале смотрели на нас, – смотрели на этих двоих одинаковых юношей, державшихся за руки и глядевших друг другу в глаза с каким-то скорбным восторгом… Потом война… Томясь в далеком русском плену, я ничего о брате не слышал, но почему-то был уверен, что он убит. Душные годы, траурные годы. Я приучил себя не думать о нем, и даже потом, когда женился, ничего Лиде о нем не рассказал, – уж слишком все это было тягостно. А затем, вскоре по приезде с женой в Германию, я узнал от немецкого родственника, появившегося мимоходом, на миг, только ради одной реплики, что Феликс мой жив, но нравственно погиб. Не знаю, что именно, какое крушение души… Должно быть, его нежная психика не выдержала бранных испытаний, – а мысль, что меня уже нет (странно, – он был тоже уверен в смерти брата), что он больше никогда не увидит обожаемого двойника, или, вернее, усовершенствованное издание собственной личности, эта мысль изуродовала его жизнь, ему показалось, что он лишился опоры и цели, – и что отныне можно жить кое-как. И он опустился. Этот человек, с душой как скрипка, занимался воровством, подлогами, нюхал кокаин и наконец совершил убийство: отравил женщину, содержавшую его. О последнем деле я узнал из его же уст; к ответственности его так и не привлекли, настолько ловко он скрыл преступление. А встретился я с ним так случайно, так нежданно и мучительно… подавленность, которую даже Лида во мне замечала, была как раз следствием той встречи, а произошла она в Праге, в одном кафе, – он, помню, встал, увидя меня, раскрыл объятья и повалился навзничь в глубоком обмороке, длившемся восемнадцать минут.

Да, страшная встреча. Вместо нежного, маленького увальня я нашел говорливого безумца с резкими телодвижениями… Счастье, которое он испытал, встретив меня, дорогого Германа, внезапно, в чудном сером костюме, восставшего из мертвых, не только не поправили его душевных дел, но, совсем, совсем напротив, убедило его в недопустимости и невозможности жить с убийством на совести. Между нами произошла ужасная беседа, он целовал мои руки, он прощался со мной… Я сразу же понял, что поколебать в нем решение покончить с собой уже не под силу никому, даже мне, имевшему на него такое идеальное влияние. Для меня это были нелегкие минуты. Ставя себя на его место, я отлично представлял себе, в какой изощренный застенок превратилась его память, и понимал, увы, что выход один – смерть. Не дай Бог никому переживать такие минуты, видеть, как брат гибнет, и не иметь морального права гибель его предотвратить… Но вот в чем сложность: его душа, не чуждая мистических устремлений, непременно жаждала искупления, жертвы, – просто пустить себе пулю в лоб казалось ему недостаточным. "Я хочу смерть мою кому-нибудь подарить, – внезапно сказал он, и глаза его налились бриллиантовым светом безумия. – Подарить мою смерть. Мы с тобой еще больше схожи, чем прежде. В этом сходстве я чувствую божественное намерение. Наложить на рояль руки еще не значит сотворить музыку, а я хочу музыки. Скажи, тебе, может быть, выгодно было бы исчезнуть со света?" Я сначала не понял его вопроса, мне сдавалось, что Феликс бредит, – но из его дальнейших слов выяснилось, что у него есть определенный план. Так! С одной стороны, бездна страждущего духа, с другой – деловые проекты. При грозовом свете его трагической судьбы и позднего геройства та часть его плана, которая касалась меня, моей выгоды, моего благополучия, казалась глуповато-материальной, как – скажем – громоотвод на здании банка, вдруг освещенный ночною молнией.

Дойдя примерно до этого места моего рассказа, я остановился, откинулся на спинку стула, сложив руки и пристально глядя на Лиду. Она как-то стекла с дивана на ковер, подползла на коленях, прижалась головой к моему бедру и заглушенным голосом принялась меня утешать: "Какой ты бедный, – бормотала она, – как мне больно за тебя, за брата… Боже мой, какие есть несчастные люди на свете. Он не должен погибнуть, всякого человека можно спасти".

"Его спасти нельзя, – сказал я с так называемой горькой усмешкой. – Он решил умереть в день своего рождения, девятого марта, то есть послезавтра, воспрепятствовать этому не может сам президент. Самоубийство есть самодурство. Все, что можно сделать, это исполнить каприз мученика, облегчить его участь сознанием, что, умирая, он творит доброе дело, приносит пользу, – грубую, материальную пользу, – но все же пользу".

Лида обхватила мою ногу и уставилась на меня своими шоколадными глазами.

"Его план таков, – продолжал я ровным тоном, – жизнь моя, скажем, застрахована в столько-то тысяч. Где-нибудь в лесу находят мой труп. Моя вдова, то есть ты…"

"Не говори таких ужасов, – крикнула Лида, вскочив с ковра. – Я только что где-то читала такую историю… Пожалуйста, замолчи…"

"…моя вдова, то есть ты, получает эти деньги. Погодя уезжает в укромное место. Погодя я инкогнито соединяюсь с нею, даже, может быть, снова на ней женюсь – под другим именем. Мое ведь имя умрет с моим братом. Мы с ним схожи, не перебивай меня, как две капли крови, и особенно будет он на меня похож в мертвом виде".

"Перестань, перестань! Я не верю, что его нельзя спасти… Ах, Герман, как это все нехорошо… Где он сейчас, тут, в Берлине?"

"Нет, в провинции… Ты, как дура, повторяешь: спасти, спасти… Ты забываешь, что он убийца и мистик. Я же, со своей стороны, не имею права отказать ему в том, что может облегчить и украсить его смерть. Ты должна понять, что тут мы вступаем в некую высшую область. Ведь я же не говорю тебе: послушай, дела мои идут плохо, я стою перед банкротством, мне все опротивело, я хочу уехать в тихое место и там предаваться созерцанию и куроводству, – давай воспользуемся редким случаем, – всего этого я не говорю, хотя я мечтаю о жизни на лоне природы, – а говорю другое, – я говорю: "Как это ни тяжело, как это ни страшно, но нельзя отказать родному брату в его предсмертной просьбе, нельзя помешать ему сделать добро, – хотя бы такое добро…""

Лида перемигнула, – я ее совсем заплевал, – но вопреки прыщущим словам прижалась ко мне, хватая меня, а я продолжал:

"…Такой отказ – грех, этот грех не хочу, не хочу брать на свою совесть. Ты думаешь, я не возражал ему, не старался его образумить, ты думаешь, мне легко было согласиться на его предложение, ты думаешь, я спал все эти ночи, – милая моя, вот уже полгода, как я страдаю, страдаю так, как моему злейшему врагу не дай Бог страдать. Очень мне нужны эти тысячи! Но как мне отказаться, скажи, как могу я вконец замучить, лишить последней радости… Э, да что говорить!"

Я отстранил ее, почти отбросил, и стал шагать по комнате. Я глотал слезы, я всхлипывал. Метались малиновые тени мелодрам.

"Ты в миллион раз умнее меня, – тихо сказала Лида, ломая руки (да, читатель, дикси, ломая руки), – но все это так страшно, так ново, мне казалось, что это только в книгах… Ведь это значит… Все ведь абсолютно переменится, вся жизнь… Ведь… Ну, например, как будет с Ардалионом?"

"А ну его к чортовой матери! Тут речь идет о величайшей человеческой трагедии, а ты мне суешь…"

Назад Дальше