Отчаяние - Набоков Владимир Владимирович 6 стр.


На мгновение мне подумалось, что все прежнее было обманом, галлюцинацией, что никакой он не двойник мой, этот дурень, поднявший брови, выжидательно осклабившийся, еще не совсем знавший, какое выражение принять, – отсюда: на всякий случай поднятые брови. На мгновение, говорю я, он мне показался так же на меня похожим, как был бы похож первый встречный. Но вернулись успокоившиеся воробьи, один запрыгал совсем близко, и это отвлекло его внимание, черты его встали по своим местам, и я вновь увидел чудо, явившееся мне пять месяцев тому назад.

Он кинул воробьям горсть крошек. Один из них суетливо клюнул, крошка подскочила, ее схватил другой и улетел. Феликс опять повернулся ко мне с выражением ожидания и готовности.

"Вон тому не попало", – сказал я, указав пальцем на воробья, который стоял в сторонке, беспомощно хлопая клювом.

"Молод, – заметил Феликс. – Видите, еще хвоста почти нет. Люблю птичек", – добавил он с приторной ужимкой.

"Ты на войне побывал?" – спросил я и несколько раз сряду прочистил горло, – голос был хриплый.

"Да, – ответил он, – а что?"

"Так, ничего. Здорово боялся, что убьют, – правда?"

Он подмигнул и проговорил загадочно:

"У всякой мыши – свой дом, но не всякая мышь выходит оттуда".

Я уже успел заметить, что он любит пошлые прибаутки, в рифму; не стоило ломать себе голову над тем, какую, собственно, мысль он желал выразить.

"Все. Больше нету, – обратился он вскользь к воробьям. – Белок тоже люблю, – (опять подмигнул). – Хорошо, когда в лесу много белок. Я люблю их за то, что они против помещиков. Вот кроты – тоже".

"А воробьи? – спросил я ласково. – Они как – против?"

"Воробей среди птиц нищий, – самый что ни на есть нищий. Нищий", – повторил он еще раз. Он, видимо, считал себя необыкновенно рассудительным и сметливым парнем. Впрочем, он был не просто дурак, а дурак-меланхолик. Улыбка у него выходила скучная – противно было смотреть. И все же я смотрел с жадностью. Меня весьма занимало, как наше диковинное сходство нарушалось его случайными ужимками. "Доживи он до старости, – подумал я, – сходство совсем пропадет, а сейчас оно в полном расцвете".

Герман (игриво): "Ты, я вижу, философ".

Он как будто слегка обиделся. "Философия – выдумка богачей, – возразил он с глубоким убеждением. – И вообще, все это пустые выдумки: религия, поэзия… Ах, девушка, как я страдаю, ах, мое бедное сердце… Я в любовь не верю. Вот дружба – другое дело. Дружба и музыка".

"Знаете что, – вдруг обратился он ко мне с некоторым жаром, – я бы хотел иметь друга, – верного друга, который всегда был бы готов поделиться со мной куском хлеба, а по завещанию оставил бы мне немного земли, домишко. Да, я хотел бы настоящего друга, – я служил бы у него в садовниках, а потом его сад стал бы моим, и я бы всегда поминал покойника со слезами благодарности. А еще – мы бы с ним играли на скрипках, или там он на дудке, я на мандолине. А женщины… Ну скажите, разве есть жена, которая бы не изменяла мужу?"

"Очень все это правильно. Очень правильно. С тобой приятно говорить. Ты в школе учился?"

"Недолго. Чему в школе научишься? Ничему. Если человек умный, на что ему учение? Главное – природа. А политика, например, меня не интересует. И вообще, мир – это, знаете, дерьмо".

"Заключение безукоризненно правильное, – сказал я. – Да, безукоризненно. Прямо удивляюсь. Вот что, умник, отдай-ка мне моментально мой карандаш!"

Этим я его здорово осадил и привел в нужное мне настроение.

"Вы забыли на траве, – пробормотал он растерянно. – Я не знал, увижу ли вас опять…"

"Украл и продал!" – крикнул я, – даже притопнул.

Ответ его был замечателен: сперва мотнул головой, что значило: "Не крал", – и тотчас кивнул, что значило: "Продал". В нем, мне кажется, был собран весь букет человеческой глупости.

"Чорт с тобою, – сказал я, – в другой раз будь осмотрительнее. Уж ладно. Бери папиросу".

Он размяк, просиял, видя, что я не сержусь; принялся благодарить: "Спасибо, спасибо… Действительно, как мы с вами похожи, как похожи… Можно подумать, что мой отец согрешил с вашей матушкой!" – Подобострастно засмеялся, чрезвычайно довольный своею шуткой.

"К делу, – сказал я, притворившись вдруг очень серьезным. – Я пригласил тебя сюда не для одних отвлеченных разговорчиков, как бы они ни были приятны. Я тебе писал о помощи, которую собираюсь тебе оказать, о работе, которую нашел для тебя. Прежде всего, однако, хочу тебе задать вопрос. Ответь мне на него точно и правдиво. Кто я таков, по твоему мнению?"

Феликс осмотрел меня, отвернулся, пожал плечом.

"Я тебе не загадку задаю, – продолжал я терпеливо. – Я отлично понимаю, что ты не можешь знать, кто я в действительности. Отстраним на всякий случай возможность, о которой ты так остроумно упомянул. Кровь, Феликс, у нас разная, – разная, голубчик, разная. Я родился в тысяче верстах от твоей колыбели, и честь моих родителей, как – надеюсь – и твоих, безупречна. Ты единственный сын, я – тоже. Так что ни ко мне, ни к тебе никак не может явиться этакий таинственный брат, которого, мол, ребенком украли цыгане. Нас не связывают никакие узы, у меня по отношению к тебе нет никаких обязательств, – заруби это себе на носу, – никаких обязательств, – все, что собираюсь сделать для тебя, сделаю по доброй воле. Запомни все это, пожалуйста. Теперь я тебя снова спрашиваю, кто я таков, по твоему мнению, чем я представляюсь тебе, – ведь какое-нибудь мнение ты обо мне составил, – не правда ли?"

"Вы, может быть, артист", – сказал Феликс неуверенно.

"Если я правильно понял тебя, дружок, ты, значит, при первом нашем свидании так примерно подумал: "Э, да он, вероятно, играет в театре, человек с норовом, чудак и франт, может быть, знаменитость". Так, значит?"

Феликс уставился на свой башмак, которым трамбовал гравий, и лицо его приняло несколько напряженное выражение.

"Я ничего не подумал, – проговорил он кисло. – Просто вижу: господин интересуется, ну и так далее. А хорошо платят вам-то, артистам?"

Примечаньице: мысль, которую он подал мне, показалась мне гибкой, – я решил ее испытать. Она любопытнейшей излучиной соприкасалась с главным моим планом.

"Ты угадал, – воскликнул я, – ты угадал. Да, я актер. Точнее – фильмовый актер. Да, это верно. Ты хорошо, ты великолепно это сказал. Ну, дальше. Что еще можешь сказать обо мне?"

Тут я заметил, что он как-то приуныл. Моя профессия точно его разочаровала. Он сидел насупившись, держа дымившийся окурок между большим пальцем и указательным. Вдруг он поднял голову, прищурился…

"А какую вы мне работу хотите предложить?" – спросил он без прежней заискивающей нежности.

"Погоди, погоди. Все в свое время. Я тебя спрашивал, – что ты еще обо мне думаешь, – ну-с, пожалуйста".

"Почем я знаю? Вы любите разъезжать, – вот это я знаю, а больше не знаю ничего".

Между тем завечерело, воробьи исчезли давно, всадник потемнел и как-то разросся. Из-за траурного дерева бесшумно появилась луна – мрачная, жирная. Облако мимоходом надело на нее маску; остался виден только ее полный подбородок.

"Вот что, Феликс, тут темно и неуютно. Ты, пожалуй, голоден. Пойдем закусим где-нибудь и за кружкой пива продолжим наш разговор. Ладно?"

"Ладно, – отозвался он, слегка оживившись, и глубокомысленно присовокупил: – Пустому желудку одно только и можно сказать", – (перевожу дословно, – по-немецки все это у него выходило в рифмочку).

Мы встали и направились к желтым огням бульвара. Теперь, в надвигающейся тьме, я нашего сходства почти не ощущал. Феликс шагал рядом со мной, словно в каком-то раздумье, – походка у него была такая же тупая, как он сам.

Я спросил: "Ты здесь, в Тарнице, еще никогда не бывал?"

"Нет, – ответил он. – Городов не люблю. В городе нашему брату скучно".

Вывеска трактира. В окне бочонок, а по сторонам два бородатых карла. Ну, хотя бы сюда. Мы вошли и заняли стол в глубине. Стягивая с растопыренной руки перчатку, я зорким взглядом окинул присутствующих. Было их, впрочем, всего трое, и они не обратили на нас никакого внимания. Подошел лакей, бледный человечек в пенснэ (я не в первый раз видел лакея в пенснэ, но не мог вспомнить, где мне уже такой попадался). Ожидая заказа, он посмотрел на меня, потом на Феликса. Конечно, из-за моих усов сходство не так бросалось в глаза, – я и отпустил их, собственно, для того, чтобы, появляясь с Феликсом вместе, не возбуждать чересчур внимания. Кажется, у Паскаля встречается где-то умная фраза о том, что двое похожих друг на друга людей особого интереса в отдельности не представляют, но коль скоро появляются вместе – сенсация. Паскаля самого я не читал и не помню, где слямзил это изречение. В юности я увлекался такими штучками. Беда только в том, что иной прикарманенной мыслью щеголял не я один. Как-то в Петербурге, будучи в гостях, я сказал: "Есть чувства, как говорил Тургенев, которые может выразить одна только музыка". Через несколько минут явился еще гость и среди разговора вдруг разрешился тою же сентенцией. Не я, конечно, а он оказался в дураках, но мне вчуже стало неловко, и я решил больше не мудрить. Все это – отступление, отступление в литературном смысле, разумеется, отнюдь не в военном. Я ничего не боюсь, все расскажу. Нужно признать: восхитительно владею не только собой, но и слогом. Сколько романов я понаписал в молодости, так, между делом, и без малейшего намерения их опубликовать. Еще изречение: опубликованный манускрипт, как говорил Свифт, становится похож на публичную женщину. Однажды, еще в России, я дал Лиде прочесть одну вещицу в рукописи, сказав, что сочинил знакомый, – Лида нашла, что скучно, не дочитала, – моего почерка она до сих пор не знает, – у меня ровным счетом двадцать пять почерков, – лучшие из них, т. е. те, которые я охотнее всего употребляю, суть следующие: круглявый – с приятными сдобными утолщениями, каждое слово – прямо из кондитерской; засим – наклонный, востренький, – даже не почерк, а почерченок, – такой мелкий, ветреный, – с сокращениями и без твердых знаков; и наконец – почерк, который я особенно ценю: крупный, четкий, твердый и совершенно безличный, словно пишет им абстрактная, в схематической манжете, рука, изображаемая в учебниках физики и на указательных столбах. Я начал было именно этим почерком писать предлагаемую читателю повесть, но вскоре сбился, – повесть эта написана всеми двадцатью пятью почерками, вперемежку, так что наборщики, или неизвестная мне машинистка, или, наконец, тот определенный, выбранный мной человек, тот русский писатель, которому я мою рукопись доставлю, когда подойдет срок, подумают, быть может, что писало мою повесть несколько человек, – а также весьма возможно, что какой-нибудь крысоподобный эксперт с хитрым личиком усмотрит в этой какографической роскоши признак ненормальности. Тем лучше.

Вот я упомянул о тебе, мой первый читатель, о тебе, известный автор психологических романов, – я их просматривал, – они очень искусственны, но неплохо скроены. Что ты почувствуешь, читатель-автор, когда приступишь к этой рукописи? Восхищение? Зависть? Или даже – почем знать? – воспользовавшись моей бессрочной отлучкой, выдашь мое за свое, за плод собственной изощренной, не спорю, изощренной и опытной, фантазии, и я останусь на бобах? Мне было бы нетрудно принять наперед меры против такого наглого похищения. Приму ли их – это другой вопрос. Мне, может быть, даже лестно, что ты украдешь мою вещь. Кража – лучший комплимент, который можно сделать вещи. И знаешь, что самое забавное? Ведь, решившись на приятное для меня воровство, ты исключишь как раз вот эти компрометирующие тебя строки, – да и кроме того, кое-что перелицуешь по-своему (это уже менее приятно), как автомобильный вор красит в другой цвет машину, которую угнал. И по этому поводу позволю себе рассказать маленькую историю, самую смешную историю, какую я вообще знаю.

Недели полторы тому назад, т. е. около десятого марта тридцать первого года, неким человеком (или людьми), проходившим (или проходившими) по шоссе, а не то лесом (вероятно – еще выяснится), был обнаружен у самой опушки и незаконно присвоен небольшой синий автомобиль такой-то марки, такой-то силы (технические подробности опускаю). Вот, собственно говоря, и все.

Я не утверждаю, что всякому будет смешон этот анекдот: соль его не очевидна. Меня он рассмешил – до слез – только потому, что я знаю подоплеку. Добавлю, что я его ни от кого не слышал, нигде не вычитал, а строго логически вывел из факта исчезновения автомобиля, факта, совершенно превратно истолкованного газетами. Назад, рычаг времени!

"Ты умеешь править автомобилем?" – вдруг спросил я, помнится, Феликса, когда лакей, ничего не заметив в нас особенного, поставил перед нами две кружки пива и Феликс жадно окунул губу в пышную пену.

"Что?" – переспросил он, сладостно крякнув.

"Я спрашиваю: ты умеешь править автомобилем?"

"А как же, – ответил он самодовольно. – У меня был приятель шофер – служил у одного нашего помещика. Мы с ним однажды раздавили свинью. Как она визжала…"

Лакей принес какое-то рагу в большом количестве и картофельное пюре. Где я уже видел пенснэ на носу у лакея? Вспомнил только сейчас, когда пишу это: в паршивом русском ресторанчике, в Берлине, – и тот лакей был похож на этого – такой же маленький, унылый, белобрысый.

"Ну вот, Феликс, мы попили, мы поели, будем теперь говорить. Ты сделал кое-какие предположения на мой счет, и предположения верные. Прежде чем приступить вплотную к нашему делу, я хочу нарисовать тебе в общих чертах мой облик, мою жизнь, – ты скоро поймешь, почему это необходимо. Итак…"

Я отпил пива и продолжал:

"Итак, родился я в богатой семье. У нас был дом и сад, – ах, какой сад, Феликс! Представь себе розовую чащобу, целые заросли роз, розы всех сортов, каждый сорт с дощечкой, и на дощечке – название: названия розам дают такие же звонкие, как скаковым лошадям. Кроме роз, росло в нашем саду множество других цветов, – и когда по утрам все это бывало обрызгано росой, зрелище, Феликс, получалось сказочное. Мальчиком я уже любил и умел ухаживать за нашим садом, у меня была маленькая лейка, Феликс, и маленькая мотыга, и родители мои сидели в тени старой черешни, посаженной еще дедом, и глядели с умилением, как я, маленький и деловитый, – вообрази, вообрази эту картину, – снимаю с роз и давлю гусениц, похожих на сучки. Было у нас всякое домашнее зверье, как, например, кролики – самое овальное животное, если понимаешь, что хочу сказать, – и сердитые сангвиники-индюки, и прелестные козочки, и так далее, и так далее. Потом родители мои разорились, померли, чудный сад исчез, как сон, – и вот только теперь счастье как будто блеснуло опять. Мне удалось недавно приобрести клочок земли на берегу озера, и там будет разбит новый сад, еще лучше старого. Моя молодость вся насквозь проблагоухала тьмою цветов, окружавшей ее, а соседний лес, густой и дремучий, наложил на мою душу тень романтической меланхолии. Я всегда был одинок, Феликс, одинок я и сейчас. Женщины… Но что говорить об этих изменчивых, развратных существах… Я много путешествовал, люблю, как и ты, бродить с котомкой, – хотя, конечно, в силу некоторых причин, которые всецело осуждаю, мои скитания приятнее твоих. Философствовать не люблю, но все же следует признать, что мир устроен несправедливо. Удивительная вещь, – задумывался ли ты когда-нибудь над этим? – что двое людей, одинаково бедных, живут неодинаково, один, скажем, как ты, откровенно и безнадежно нищенствует, а другой, такой же бедняк, ведет совсем иной образ жизни: прилично одет, беспечен, сыт, вращается среди богатых весельчаков, – почему это так? А потому, Феликс, что принадлежат они к разным классам, – и если уже мы заговорили о классах, то представь себе одного человека, который зайцем едет в четвертом классе, и другого, который зайцем едет в первом: одному твердо, другому мягко, а между тем у обоих кошелек пуст, – вернее, у одного есть кошелек, хоть и пустой, а у другого и этого нет, – просто дырявая подкладка. Говорю так, чтобы ты осмыслил разницу между нами: я актер, живущий в общем на фуфу, но у меня всегда есть резиновые надежды на будущее, которые можно без конца растягивать, – у тебя же и этого нет, – ты всегда бы остался нищим, если бы не чудо, – это чудо: наша встреча. Нет такой вещи, Феликс, которую нельзя было бы эксплуатировать. Скажу более: нет такой вещи, которую нельзя было бы эксплуатировать очень долго и очень успешно. Тебе снилась, может быть, в самых твоих заносчивых снах двузначная цифра – это предел твоих мечтаний. Ныне же речь идет сразу, с места в карьер, о цифрах трехзначных, – это, конечно, нелегко охватить воображением, ведь и десятка была уже для тебя едва мыслимой бесконечностью, а теперь мы как бы зашли за угол бесконечности, – и там сияет сотенка, а за нею другая, – и как знать, Феликс, может быть, зреет и еще один, четвертый, знак, – кружится голова, страшно, щекотно, – но это так, это так. Вот видишь, ты до такой степени привык к своей убогой судьбе, что сейчас едва ли улавливаешь мою мысль, – моя речь тебе кажется непонятной, странной; то, что впереди, покажется тебе еще непонятнее и страннее".

Назад Дальше