За семь лет сделал две самостоятельные работы в других театрах. Правда, не слишком удачные. Не его… Он не любил тусовок - не хотел размениваться на пустой треп за рюмкой в кабаке СТД или где-то, куда позовут мутноглазые парни с туго набитыми кошельками - те, которым было ещё в диковинку общаться с элитой: слово "режиссер" почему-то для некоторых доныне звучало гордо… Знал: без тусовок ты нуль, никто, твое имя не на слуху, тебя никто не видит, не знает, - и все-таки избегал их…
Он сделал свой выбор: наплевал на правила игры и принялся ваять свою душу. Это была строго выверенная система запретов, когда все было подчинено одному - совершенствованию умения мыслить и чувствовать. Он решил не плыть по течению - нырнул на глубину, пристроился там, под корягой и затих. Ему было тошно. Что-то внутри свербело, сосало, тянуло, нашептывая: все не то и не так! Не твое это - не твой путь, не твой мир… Жди и терпи - и твое подаст весть о себе…
И Микол ждал и терпел. И не раз его выручала природная брезгливость, когда другие, потеряв кормушку: командировки от ВТО, разовые театральные постановки в глубинке и всяческие приработки, безотказно пополнявшие кошелек в блаженное время застоя, либо пускались во все тяжкие, ублажая бандитов, либо уходили в запой, поставив на себе крест, либо тихо существовали, сдав квартиру… Шли на многое: устраивали театр на дому - а попросту пьяные костюмированные оргии на квартирах, актрис возили на дачи… и получали круглые суммы на вожделенный спектакль. Он избежал этих искусов, потому что был не тщеславен и не связан семьей, которую, хочешь не хочешь - корми! Ему мало требовалось. И с недоумением, от которого что-то холодело внутри, глядел, как люди, которых громко на всех углах обзывали элитой, мутировали на глазах…
Он старался не скурвиться. Сидел без работы. И ночами бродил по Москве. Он пытался вспомнить, вновь ощутить в себе то зыбкое, то странное состояние духа, с которого все началось.
Ах, Мико-о-олка! - тянули зазывное "о" актриски, - чего ты ходишь смурной такой?! Это ж тиятр, друг милый, удовольствие по нашим временам дорогое - за него надо платить! А ты не боись - потом в баньку сходишь, отмоешься… а деньжат на постановку - глядь! - и нароешь. Вон Ванька Шутов - актеришко захудаленький был, а с нужными людьми поварился, так знаешь, кто он теперь? Про-дю-сер! Фильмы крутейшие финансирует - а это вам не козявки кушать!
И тем яростнее он мечтал воссоздать красоту на сцене - застолбить свое чудо, как участок земли на Клондайке. Он хотел увести своих зрителей в потайной ход, спрятанный за холстом, на котором нарисован очаг в каморке папы Карло. Он хотел этого, потому что ему было жаль своих зрителей - жаль людей. Им было плохо. У них были скорбные лица и измученные глаза. А он любил их. Хоть не признавался в этом даже себе самому. Он вообще от многого в жизни старался отгородиться, укрыться, потому что наивно верил, что так сохранит свою веру в чудо. Свое незнаемое. Потому что, в сущности, он и был Буратино. Самый настоящий, только живой.
Но не мог он, не мог смириться с бездействием! Чары великого города с юности пробудили в нем жажду неведомого: пойди туда, не знаю, куда, найди то, не знаю, что… Вот и шел, и искал. Вел дневник. Жил отшельником. И внезапно слово ожило в нем.
Дожил, дождался - вот оно!
Он пропал! Он начал писать.
И откуда взялось это: вдруг зажжется в сознании, полыхнет, шевельнется в душе, и - разом - из ниоткуда, из пустоты вспыхнет в мозгу история, какая-то сценка, деталь… И столько в ней смысла ещё непонятного, скрытого! Но он проявляется - этот смысл, он растет и заслоняет реальность, и все, чем живет нормальный жизнерадостный человек, становится скучным, пресным, пустым, и только эта непрошенная история, что оживает и ширится на глазах, - всего на свете важней… Вот появляется персонаж, которого он научит произносить слова, одеваться, шляться по городу, влюбляться, ругаться, шутить, за ним другой, третий… Они начинают творить, что хотят, своевольничают и вырываются на свободу. Он спорит с ними, ищет им оправданий, злится, радуется… они увертываются, прыгают в кибитку, он подхватывает вожжи - и с уханьем, с гиканьем по ухабам и косогорам мчатся они, скачут так, что дух захватывает и лучше этой бешеной гонки нет ничего!
Он понял: только эта неясным образом рожденная им реальность настоящая, все иное - мираж, наваждение, суета… Жизнь обыденная утратила для него вкус и цвет, жизнь, проявленная на бумаге, дарила ни с чем не сравнимые минуты наслаждения и восторга.
Он взлетел как листок, оборвавшийся с ветки, взлетел вместо того, чтоб упасть. Взлетел, чтобы поселиться среди бульваров, набережных, двориков и садов, чтобы впитать в себя дух старого города, которому было ведомо столько тайн… Он дышал им и пыльными корешками книг, взятых из библиотеки. Читал запоем. Слушал Москву. И писал.
Только теперь, отгородившись от мира листом бумаги, он стал свободен. Смета, спонсоры, кассовость - все это не для него! Он не бросил театр бросать по сути-то было и нечего - ведь в штате нигде не числился, на службе не состоял. Полгода ему позванивали: актрисы, приятели, однокурсники, которые ваяли спектакли по городам и весям, - из всех лишь один Мирон зацепился в Москве - частная антреприза. Что ж, этот, ещё учась в институте, умел устраиваться… Ну и Бог ему в помощь, - кивал Микол, только вся эта круговерть больше его не касается.
Смысла в ней нет. Нету смысла!
На одном дыхании, не отрываясь от письменного стола за две недели написал сказку. Умную, грустную сказку о Москве. Это была дань любимому с юных лет жанру фэнтези, сотворение своего мира, в котором вольготно дышится… Отдышался, перечел и понял - живая! И, отложив её в стол, чтобы вызрела, начал писать роман.
Полгода писал. Кровью. О человеке, который принес себя в жертву. Но не погиб. Чудом. Собственно, это был о чуде роман. Микол хотел сказать, что это самое чудо по сей день творится у всех на глазах. Он видел, он знал…
Так сросся с романом, что от боли, рвавшей шкуру героя, сам стонал. Выл. Не в голос, конечно, - про себя. Душа так болела, как прежде и представить не мог. Но вынырнуть из романа, пойти в мир, к людям - это было смерти подобно! Пока в нем сидел этот нож - роман, который он сам в рваной ране теребил, поворачивал, ни о чем, ни о ком он думать не мог - только что есть сил натягивал вожжи, чтоб кибитку не занесло. Потому что лошади мчали, не разбирая пути, в ночи, без огней…
Он вынырнул из этой бешеной гонки к началу апреля. В воздухе свежесть, талый снег под ногами хлюпает, ветер рвется, играет - шалый, дурной! Кажется, мир радовался вместе с ним, вместе праздновали они победу: кончено, наконец, последняя точка, финал!
Дальше что? Отксерил, понес по издательствам. Слава Богу, не нужно было ломать голову, где достать денег - оставалась заначка от мамы, на которую эти полгода существовал. Да ещё зимой, перед Новым годом приятель помог с хлебной халтурой - ставить утренники. Дед Мороз, Снегурочка, два притопа, три прихлопа… Сварганил три штуки, подзаработал на хлеб без масла - до лета должно хватить, если жить экономно… А ему и не привыкать, много ли надо: сигареты, чай, кофе, хлеб, колбаса, да суп быстрого приготовления - полный комплект, чтобы испортить желудок! Так и случилось: под осень слег с язвой, а все лето подрабатывал на рынке грузчиком и названивал в издательства - что с романом? Говорили: роман любопытный, только ни в одну готовую серию не ложится - так что, успехов вам… Правда, успехов Миколу в одном месте всего пожелали, а в других говорили коротко, зло, точно он у них рукопись своровал: "Не пойдет!" - и хлопали трубку.
Горькие подозрения отравой полезли в душу: а что если вся эта новая жизнь - самообман, нет у него никакого дара, одна только блажь графоманская? Если правы эти в издательствах, которых он так разозлил, то лучшее, что можно сделать - это раздолбать молотком печатную машинку и останки швырнуть в окно!
Его спас случай: зашел приятель Мирон, с которым не виделись года два. Просто так зашел - посидеть, выпить… Разговорились, принялись старое ворошить, за жизнь толковать: кто, да где, да что?.. Микол обмолвился спьяну, - они чуток перебрали, а пить он отвык, - мол, сказку наваял про подземный город, про любопытного мальчика и странноватое трогательное существо, с которым тот подружился… Мирон затряс головой: где-то читал, мол, издательство "Слово" объявило конкурс, им как раз сказки требуются, срочно хватай свою и неси!
Он оставил Микола в полном раздрызге: тот ворочался на диване всю ночь и прикидывал: нести - не нести? Если на конкурсе он провалится, тогда кончено, никаких путей уж нет для него ни вперед, ни назад…
Наутро умылся, чаю напился крепкого, рукопись уложил в папочку и понес. Конкурс был анонимный - проходил под девизом. Он выбрал девизом название повести Гофмана: "Золотой горшок". Папочку у него отобрали, зарегистрировали и сказали, что результаты будут известны к весне.
Что ж, - думал, - на премию я и не претендую, но по крайней мере понятно будет, что со мной за история и куда меня завела… Люди там в комиссии сидят не случайные, в прозе уж конечно кое-что понимают - вот и пускай решают судьбу, а пока нельзя и мечтать…
А что ж тогда делать, скажите на милость, а? Вон Михаил Афанасьевич он тоже мечтал. Сомневался сначала, боялся, не верил… а все ж таки говорил себе: "Ничем иным я быть не могу, я могу быть одним - писателем." Ну, а он, Микол, что же? И он, и он…
Шла поздняя осень. Листья уже смело. Он бродил по голым бульварам, подняв воротник, и ждал… знал ли, понимал ли, чего? Не знал, но верил, догадывался: все, что с ним, не случайно; раз доверили ему дар, не бросят его… Что-то вот-вот случится и непременно хорошее! Примут роман, его не могут не взять, - если он не живой, что ж живое тогда?.. А особенно хотелось ему, чтоб раздался телефонный звонок, а ещё лучше прямо бы в дверь позвонили и вошли к нему, сели на стул посреди пустой комнаты, - кроме кушетки и столика, на котором он печатал и ел, мебели у Микола в комнате не было - мебель он распродал, а старинный буфет бывшая жена увезла, - сели бы и сказали: "Хороший у вас роман. Хорошо бы по нему инсценировочку сделать!" Понятно, что в мечтах нежданный гость приходил к нему из театра, и Миколин герой из стопки страниц перешагивал прямо на сцену…
Ах, Миколка! Не мог он, не мог отделить себя от кумира - Михаила Булгакова, своего бессмертного тезки, который, как видно, невидимкой однажды гуляючи по Москве, ненароком пересек ему путь, углядел в нем нечто особенное, тронул что-то в душе его, что-то там подцепил в ней, поворошил… и пропал Микол! Сгинул. Кончился. Все простое, понятное, человеческое куда-то ухнуло в нем и одно только слово с тех пор жгло его, трогало, волновало, и болезненная эта однобокая страсть неминуемо повлекла его к гибели.
Вы, добрый читатель, спросите: зачем же сразу и к гибели? А как же иначе? Что ещё по-вашему может ждать человека, если он не ест, не пьет, бродит по Москве с пересохшими обветренными губами, шевелит ими беззвучно, вид имеет потерянный и ничто его не занимает, кроме черненьких знаков, которые выстукиваются на белом листе бумаги, да имени человека, из-за которого эта оказия с ним приключилась?! Булгаков стал для несчастного одержимого живым мифом, и миф этот больше воздействовал на него, нежели все окружающее…
Осень расплылась пятном, скорчилась и пропала, зима стояла снежная, ледяная, колючая. Микол бродить перестал - нанялся сторожем при аптекарском складе и взялся за новую вещь. Он писал о любви. Он придумал свою Маргариту, назвал её Александрой, слепил из придаточных предложений и на волю пустил. Нет, новый роман он никуда не понес - он его не закончил. Остановился на полпути. Он понял, что не хочет заканчивать вещь - не хочет её отпускать… Решил, что будет длить и длить пространство и время романа, пока не придет весна. С ним не так страшно ждать приговора "Столицы"…
Было ему тридцать два. Героине его незаконченного романа - семнадцать.
Фи, как пошло, как глупо, скажете вы, - моветон! Тоже еще, Набоков нашелся!
А вот так получилось: он не думал, сколько ей лет, рука сама настучала - восемнадцать. Потом перечеркнула сверху гелевой ручкой и вывела окончательный приговор: "семнадцать".
Однако, неразбериха с первым романом между тем продолжалась. В питерском крупном издательстве, - он туда рукопись по почте послал, - её утеряли, в новомодном московском ещё в конце прошлой весны огорошили: пойдет ваш роман! - ставим в план! - и даже название серии пропели по телефону…
Он через каждую вторую неделю на третью звонил, тоскуя, с надеждой спрашивал, теребя телефонный шнур: "Как там мои дела?" Ему отвечали редактор отвечал, добрый, вежливый: "Думаю, все будет хорошо…" Спустя год с лишним Миколов роман каким-то никому не известным образом из плана издательства выпал, само издательство переместилось в промышленные трущобы в Текстильщиках, Микол пришел забрать рукопись и долго плутал по пустырю средь бараков, покуда не обнаружил редактора в громадном полупустом ангаре. И редактор, уже ставший ему родным, молча отдал ему папку с романом и ушел куда-то за загородку, так и не посмотрев Миколу в глаза.
И Микол двинулся дальше.
В самом модном московском издательстве снисходительный красавец с лицом, на котором читалось отвращение к жизни вообще и к литературе в частности, похоже, чрезвычайно уставший от притязаний особ женского пола, объяснил ему, что роман у него любопытный, даже весьма любопытный, но он не пойдет. А пойти он не может, потому что у автора нету имени, а если б имя и было… впрочем, можно попробовать. Не желает ли Микол попытаться состряпать себе литературное имя, налудив с десяток любовных романов? И Микол… согласился.
Да, согласился! Он пошел на это. Он хотел напечатать роман.
Налудил не один - два любовных романа в установленный срок - три месяца. Их издали отдельной книжкой. Микол позвонил Мирону, тот пришел, получил книжку, вернулся домой, прочитал, позвонил Миколу и начал в трубку кричать на него так, что в трубке трещало. А расстроился Мирон потому, что нельзя, как он полагал, с таким даром, как у Микола (а Мирон был единственным на земле человеком, который читал его первый роман разумеется, кроме редактора и издателей), писать подобные гнусные, дешевые вещи…
Микол ор и крик кое-как пережил и пошел получать гонорар. Первый в жизни! Одна неувязочка вышла - вскоре выяснилось, что новая любовная серия у читателя не идет, - не хотят наши бабы читать про нашу бабскую жизнь, пускай и придуманную, - и серию благополучно прикрыли.
Если честно, он даже обрадовался и на любовных романах поставил крест. Но вкупе с ними крест пришлось поставить и на идее издать у красавца роман, соорудив себе имя…
Не радовало другое - он боялся звонить в "Столицу". Конкурс должен был уже состояться, все сроки прошли… Наконец, не дыша, набрал номер… Попросили назвать девиз - он назвал. Там, на другом конце провода шумно вздохнули, охнули: "О, ваша сказка вышла в финал, вы - претендент на первую премию!"
Он замер. На губах заиграла бессмысленная улыбка… Вот оно, вот оно!
Но сказали еще, что сроки сдвигаются, финал задерживается и состоится где-то в начале зимы.
Он принялся ждать. Москва пылила, двоилась от зноя, но он не бродил по бульварам и не сбегал в тень Коломенского - днями в пустой комнате, а ночами в аптекарском складе он сидел и писал.
Он осмелился! Булгаков впервые приснился ему: он сидел на обрыве Владимирской горки, жевал редиску и щурился… Рядом с ним похаживал Миша Панин, но не молодой, как в "Театральном романе", а старый, высохший, умудренный и с палочкой - такой, каким Микол помнил его - Павла Александровича Маркова, знаменитого завлита МХАТ, когда тот в последние годы жизни преподавал в ГИТИСе… Пал Саныч-Панин похаживал и бормотал что-то невнятное себе под нос - с дикцией у него не все было в ажуре - и взглядывал косо на Мишу Булгакова…
Микол встретил свой сон с надеждой - это знак, он допущен - пора! Словно герой "Театрального романа", с замиранием сердца входящий во дворик в Сивцевом Вражке, который в ответ на суровый вопрос: "Вы зачем?" отвечает одно только слово: "Назначено", - Микол решил, что сон его - это пароль, отворяющий вход на запретную территорию.
В несчетный раз перечитал "Мастера и Маргариту" и начал работу над инсценировкой. Работал недолго - в конце лета опять слег с язвой в больницу. Вышел и позвонил в "Столицу". Ему сказали коротко, что издательства больше нет - оно развалилось, а с ним, само собой разумеется, развалился и конкурс. Нет его. Гикнулся. Фь-ю-у-у-у!
"Ладно, - говорил он себе, жуя овсяную жижу, - пускай! Нету премии, так ведь не в ней же дело! Хотел понять что это - то что внутри у меня, какое оно? Живое или так, ерунда… Мне сказали: ты претендент на первую премию, - вот и славно, и чудненько, чего еще, живи, да радуйся!"
Он поперхнулся, долго кашлял, а откашлявшись, уронил голову на стол и лежал так как неживой. Воробей, присевший на подоконник, с интересом заглядывал в комнату и приметил, как что-то блестящее, крупное тянется по небритой щеке спящего на столе человека. А когда тот вдруг дернулся, подскочил и раздавил пальцем это блестящее, воробей шарахнулся и упорхнул в возмущении. Не было такого уговора, чтоб птичек пугать!
А Микол бахнул кулаком по столу, опрокинул тарелку, кинулся искать портмоне, пересчитал деньги, выскочил в магазин, купил две бутылки коньяку - на все, и вернулся к себе. Открыл одну, вынул из шкафчика стопку, налил до краев, проглотил и отворил окно.
- А почему это я окно всегда закрытым держу? - поинтересовался он и облокотился о подоконник.
Внизу шевелились деревья, - он жил на седьмом этаже, - двор был старый, круглый, покойный, с давно примолкшим и облупившимся фонтаном посередине. Стайка девиц, двое алкашей у песочницы, парочка на качелях, три тетки в подворотне… Тетки глупые, осоловелые, толстые, стоят, пиво пьют…
- Три сестры! - обрадовался Микол. - Нет, не то: три девицы под окном пряли поздно… позвать их, что ли? Пусть порадуются - коньяк все-таки… Ну, старик, ты совсем поехал! - вдруг возмутился он. - Черт-те что лезет в голову, когда на дворе такая жара…
На соседнее окно с лету сел сизый голубь, увидал Микола, обиделся, моргнул и сорвался вниз. Микол лег грудью на подоконник, перегнулся, чтоб проследить, куда сядет птица, и вдруг понял, что голову повело, что тело его тяжелеет, клонится к земле, и ноги вот-вот оторвутся от пола. Он дернулся и тотчас же все прошло - двор перестал кружиться и встал. Вдалеке громыхнул трамвай, кошка притаилась за кустиком - она за кем-то кралась в траве, соседский пудель закинул ножку и, сделав свои дела, засеменил вкруг фонтана… Три сестры, как видно, допив свое пиво, покинули подворотню, влюбленная парочка испарилась куда-то, алкаши - и те сгинули, девицы исчезли, даже одинокий малыш, ковырявший совком в песке, бросил свое занятие и деловито потопал к выходу со двора… Оступился, заревел, раскорячился, потом заковылял, что есть сил, и завернул за угол.
Двор опустел. Миколу стало не по себе. Мир был пуст.
- Где Ты, Господи?!