– Ах, сделайте милость! – вскрикнул хозяин и сам было бросился набивать гостю трубку; но тот, конечно, не допустил его и сам себе выбрал самую огромную трубку, старательно продул ее, наложил, закурил и сел, с целью вполне насладиться любимым, но не всегда доступным ему удовольствием.
– Бесподобный табак! – сказал он, втягивая дым.
– Очень рад, что вам нравится.
– Как, однако, свежо на дворе! – сказал гость, усладившись курением. – Я хожу ведь пешком: доктор велел; нельзя, знаете, без моциону, – такие уж лета; чего доброго, пожалуй, и удар хватит.
– Так на дворе, вы изволите говорить, холодно?
– Весьма свежо. Я так, знаете, прозяб, что даже и теперь не могу согреться.
– Не прикажете ли чаю, или кофе?
– Нет-с, благодарю покорно: то и другое мне строжайше запрещено доктором. Рюмку водки, если есть, позвольте!
– Ах, пожалуйста! – сказал хозяин и вышел, чтоб попросить у Татьяны Ивановны для гостя водки. Девица Замшева, услышав, что у Хозарова Антон Федотыч и желает выпить водки, тотчас захлопотала.
– Дайте водочки, почтеннейшая, да нет ли графинчика получше, да и закусить чего-нибудь – сыру или сельдей, и, знаете, подайте понаряднее: на поднос велите постлать салфетку и хлеб нарезать и разложить покрасивее.
– Знаю, Сергей Петрович, знаю. Уж не беспокойтесь. Велю подать водки, миног, сыру и колбасы; да не худо бы винца какого-нибудь?
– Очень хорошо и винца – рубля в полтора серебром бутылку, – отвечал Хозаров. – Ах вы, милейшая моя хозяюшка! – говорил он, трепля ее по плечу.
– То-то и есть, – отвечала Татьяна Ивановна, – дай вам бог другую нажить такую. Вот посмотрим, как-то вы отблагодарите меня, как женитесь.
– Тысячу рублей подарю вам, – отвечал Сергей Петрович.
– Хорошо, посмотрим, – отвечала хозяйка и побежала хлопотать о закуске.
Хозаров между тем возвратился к гостю, который закурил уже другую трубку и, развалясь на диване, пускал мастерские кольца.
– Извините меня, – сказал хозяин, – я захлопотался. Вот наша холостая жизнь: вообразите себе, двое у меня людей в горнице, и ни одного налицо нет, так что принужден был просить подать завтрак хозяйскую девушку.
– Это часто случается и у нас; у меня вот здесь немного людей, а в деревне их человек пятнадцать, а случается иногда, что даже по целому дню трубки некому приготовить.
В это время Марфа, одетая по распоряжению Татьяны Ивановны в новое ситцевое платье, принесла закуску, водку и вино.
– Прошу покорнейше, – сказал хозяин.
– А я вас прошу не беспокоиться: распоряжусь, – отвечал гость и залпом выпил рюмку водки, закусив миногою.
– Прекрасная закуска эти миноги! И кисловато и приятно, – сказал он, прожевав кусок. – Говорят, это маленькие змеи?
– Не знаю. Не прикажете ли винца?
– Нет, позвольте мне еще рюмку водки: все как-то не могу хорошенько согреться! Это штриттеровская?
– Нет, домашняя.
– Скажите, какая прекрасная, – заметил гость, закусывая сыром. – Теперь можно трубки покурить и винца потом выпить, – проговорил он и, закурив трубку, хотел было налить себе в рюмку.
– Не прикажете ли лучше в стакан? Это вино совестно пить рюмками, – сказал хозяин, желавший угостить гостя и заметив, что сей последний не не любит выпить.
– Не много ли будет стаканчиками? – сказал гость, выпив рюмку. – Вы сами не кушаете; надобно начинать ведь с хозяина.
– А вот я и сам выпью, – сказал тот, налив стакан и ставя его перед Ступицыным, а себе рюмку.
Антон Федотыч пришел в совершенно блаженное состояние от такого любезного приема.
– Как мне приятно, что я имел честь с вами познакомиться. С первого раза, изволите ли помнить, как мы встретились, я почувствовал к вам какое-то особенное влечение.
– Благодарю вас покорно; я, с своей стороны, также дорожу знакомством вашим и всего вашего милого семейства.
– Да-с, я могу похвалиться моим семейством, – начал Ступицын, у которого в голове начало уже шуметь, – одно только… ах, как мне тут неприятно! Даже и говорить про это больно!
– Что такое-с?
– Так, знаете-с: свои семейные несообразности.
– Но… в чем же?
– Это, я вам доложу, большая история, – проговорил Ступицын, вздыхая и махнув рукою. – Я, пожалуй, вам расскажу; но прежде, нежели начну, позвольте мне вас попросить выпить со мной по стаканчику мадеры.
– С большим удовольствием, – отвечал хозяин и налил себе и гостю по стакану вина, которыми они чокнулись и выпили.
– Я вас, Сергей Петрович, с первого раза полюбил, как сына, а потому могу открыть вам душу. Катерина Архиповна моя… я про нее ничего не могу сказать… Семьянинка прекрасная, только неровна к дочерям: двух старших не любит, а младшую боготворит.
– Скажите, пожалуйста!
– Да-с, вот какой случай. А что прикажете делать? Я хоть и отец, а помочь не могу. Короче вам сказать: была у нас двоюродная бабка, и, заметьте, бабка с моей стороны; препочтеннейшая, я вам скажу, старушка; меня просто обожала, всего своего имущества, еще при жизни, хотела сделать наследником; но ведь я отец: куда же бы все пошло?.. Все бы, конечно, детям – только бы поровну, никто бы из них обижен-то не был. Так как бы вы думали, что сделала супруга? Перед самою почти смертью подбилась к старухе да уговорила ее, обойдя меня, отдать одной младшей, Машет, а мы и сидим теперь на бобах. Вот что значит неравная-то любовь! Но ведь я отец: мне горько и обидно… и себя, конечно, жалко, да и старшие-то чем же согрешили?
– Скажите, пожалуйста, – произнес Хозаров, – и большое имение?
– Триста душ в кружке, как на ладони, да каменная усадьба.
– И всем уж теперь владеет Мария Антоновна?
– Давно, по всем актам, но это еще мало: имение теперь под опекою у матери; ни копейки, сударь вы мой, из доходов не издерживает, – все в ломбард да в ломбард на имя идола: тысяч тридцать уж засыпано.
– Тридцать тысяч! – воскликнул от восхищения Хозаров.
– Ровнехонько тридцать. Но ведь мне горько: я отец… Я равнодушно видеть старших не могу, хуже, чем сироты. Ну, хоть бы с воспитания взять: обеих их в деревне сама учила, ну что она знает? А за эту платила в пансион по тысяче рублей… Ну и это еще не все…
– Что же еще такое? – спросил Хозаров, более и более начинавший интересоваться рассказом Ступицына.
– И это еще не все: нашла ей жениха, почти насильно влюбила его в нее; он полгода уже как интересовался старшей; переделала, сударь ты мой, это дело в свою пользу – да и только! Теперь тот неотступно сватается к Машеньке.
– Сватается к Марье Антоновне?
– Неотступно! Сюда за ними нарочно приехал: вы, верно, его знаете, – Рожнов!
– Этот толстяк! – воскликнул Хозаров.
– Да что такое толстяк? Тысяча ведь душ-с… человек добрейший… умница такая, что у нас в губернии никто с ним и не схватывается.
– Так, стало быть, Марья Антоновна помолвлена?
– Кажется, еще нет. Я, признаться, и не знаю, потому что я и входить не хочу в их дела: грустно, знаете, очень грустно, право, а нечего делать: мать!.. Кто ее может судить и разбирать. А и теперь Пашет и Анет все я содержу – это я могу прямо сказать. Но у меня небольшое состояние: всего сто душ; я сам еще люблю пожить, – ну вот, например, в карты играю, и играю по большой; до лошадей охотник и знакомых тоже имею; а она из своих ста душ ни синя пороха не дает старшим, а все на своего идола. Обидно, Сергей Петрович, невыносимо обидно! Позвольте мне еще водки выпить.
Ступицын выпил еще водки и начал немного покачиваться.
– Что мне делать, как мне быть? – рассуждал он как бы сам с собою. – К несчастью, они и собой-то хуже той, но ведь я отец: у меня сердце равно лежит ко всем. Вы теперь еще не понимаете, Сергей Петрович, этих чувств, а вот возьмем с примера: пять пальцев на руке; который ни тронь – все больно. Жаль мне Пашет и Анет, – а они предобрые, да что делать – родная мать! Вы извините меня: может быть, я вас обеспокоил.
– Ах, как вам не совестно! Напротив – мне очень приятно, – отвечал хозяин.
Гость принялся было отыскивать картуз, но остановился.
– Не могу идти домой, не могу видеть неравенства, – и в ком же? В родной матери, которая носила всех в утробе своей девять месяцев… – Здесь Ступицын немного остановился. – Сергей Петрович, милый вы человек! – продолжал он. – Я обожаю вас, то есть, кажется, готов за вас умереть. Позвольте мне вас поцеловать!
– С большим удовольствием…
Новые приятели облобызались.
– Сергей Петрович! Позвольте мне у вас отдохнуть, не могу видеть неравенства.
– Сделайте одолжение, – сказал Хозаров, в душе обрадованный такому намерению Ступицына, потому что тот, придя в таком виде домой, может в оправдание свое рассказать, что был у него, и таким образом поселить в семействе своем не весьма выгодное о нем мнение. Он предложил гостю лечь на постель; тот сейчас же воспользовался предложением и скоро захрапел.
В какой мере были справедливы вышесказанные слова Ступицына, мы увидим впоследствии; но Хозаров им поверил.
– Триста душ, тридцать тысяч и каменная усадьба… недурно, очень недурно, – повторил он сам с собой, и между тем как гость его начинал уж храпеть на третью ноту, Хозаров отправился к Татьяне Ивановне.
– Ну что, ушел? – спросила хозяйка.
– Нет, пьян напился, и водку и вино – все выпил и лег спать, – отвечал постоялец. – Бог даст, как женюсь, так и в лакейскую к себе не стану пускать: пренесносная скотина! Впрочем, Татьяна Ивановна, нам в отношении Мари угрожает опасность, и большая опасность.
– Что вы это? Какая опасность?
– Да такая опасность, что вряд ли она не помолвлена!
– Не может быть, ой, не может быть. Да за кого, Сергей Петрович? Не за кого быть помолвленной.
– А за Рожнова?
– За этого толстого господина? Постойте, батюшка Сергей Петрович, пожалуй, это и на дело похоже. Когда они собирались на вечер, Марья Антоновна была такая грустная, а этот господин сидел с Катериной Архиповной и все шепотом разговаривали…
– Это скверно, – произнес Хозаров. – Впрочем, у них в этот день ничего не могло быть решительного, потому что я в этот же вечер объяснился ей в любви и получил признание.
– Ну, вот видите, стало быть, пустяки: может быть, мне только так показалось; она не ветреница какая-нибудь: этого про нее, кажется, никто не окажет, но только все-таки, Сергей Петрович, скажу вам: напрасно теряете время, пропустите вы эту красотку.
– Не слыхали ли вы, Татьяна Ивановна, что у нее есть усадьба?
– Как не быть усадьбы! Отличнейшее поместье. Нынче одни дворы конюшенные выстроить стоило пять тысяч; хлеб родится сам-десят.
– И это верно вы знаете?
– Как самое себя.
– Вы действительно, почтеннейшая, говорите справедливо, – сказал Хозаров после нескольких минут размышления. – Я глупо и безрассудно теряю время.
– Глупо, Сергей Петрович, и совершенно безрассудно, – повторила Татьяна Ивановна.
– Помолюсь-ка я богу да пойду объяснюсь с Катериной Архиповной. Этому болвану и говорить нечего: он, кажется, ничего не значит в семействе.
– Именно так, – утвердила Татьяна Ивановна.
Хозаров несколько времени ходил по комнатам в задумчивости.
– Знаете, что мне пришло в голову? Я сделаю предложение письмом: говорить об этих вещах как-то щекотливо.
– Письмом гораздо лучше, и они пунктуальнее ответят, – отвечала Татьяна Ивановна.
– Жалко, что у меня в комнате эта свинья спит. Разве идти в кофейную Печкина и оттуда послать с человеком? Там у меня есть приятель-мальчик, чудный малый! Славно так одет и собой прехорошенький. Велю назваться моим крепостным камердинером. Оно будет очень кстати, даже может произвести выгодный эффект: явится, знаете, франтоватый камердинер; может быть, станут его расспрашивать, а он уж себя не ударит в грязь лицом: мастерски говорит.
– Превосходно вы выдумали, – сказала Татьяна Ивановна. – А то отсюда даже и послать некого: ведь не Марфутку же? В этаком деле черную девку посылать и неловко.
– Ну, куда ваша Марфутка годится! Ей впору и в лавочку бегать. Я думал было попросить вас, но как-то нейдет, не принято в свете.
– Мне совершенно невозможно. Я бы, конечно, душой рада, да не принято. После, пожалуй, схожу, хоть сегодня вечерком, и поразузнаю, как между ними это принято; может быть, и сами скажут что-нибудь.
– Это действительно, вы сходите и поразведайте. Adieu, почтеннейшая!
Возвратясь в свой нумер, Хозаров тотчас же оделся, взял с собой почтовой бумаги, сургуч, печать и отправился в кофейную, где в самой отдаленной комнате сочинил предложение, которое мы прочтем впоследствии. Письмо было отправлено с чудным малым, которому поручено было назваться крепостным камердинером и просить ответа; а если что будут спрашивать, то ни себя, ни барина не ударить лицом в грязь.
Между тем как Антон Федотыч, подгуляв у Хозарова, посвящал его во все семейные тайны и как тот на основании полученных им сведений решился в тот же день просить руки Марьи Антоновны, Рожнов лежал в кабинете и читал какой-то английский роман. Прислуга толстяка сидела в лакейской и пила чай; у него их было человека три в горнице и человека четыре в кухне, и то потому только, что выехал в Москву налегке, а не со всем еще домом. Про лакеев Рожнова обыкновенно говорили в губернии, что этаких оболтусов и никуда не годных лентяев надобно заводить веками, а то вдруг, как будто бы какой кабинет редкостей, не составишь. В настоящее время вся эта братия хохотала во все горло над молодым, с глуповатой физиономией, парнем, который, в свою очередь, хотя тоже смеялся, но, видимо, был чем-то оконфужен.
– Эй, сеньоры, чему вы там смеетесь? – сказал барин.
Ответа не было.
– Григорий, а Григорий!
– Чего-с? – отозвался, наконец, голос из лакейской.
– Соблаговолите, сеньор, сюда пожаловать.
Появился самый младший из лакеев.
– Чему вы там смеялись? – спросил Рожнов.
– Над форейтором, – отвечал тот и снова захохотал во все горло.
– Чем же это он вас насмешил?
– Влюблен-с, – едва выговорил от смеха лакей.
– Скажите, пожалуйста, какой злодей, – сказал Рожнов. – В кого же он влюбился?
– В горничную Марьи Антоновны. Все спрашивает нас, скоро ли вы изволите на них жениться.
– А она что же?
– И она неравнодушна-с: большие между собой откровенности имеют, – отвечал лакей. – Она меня тоже все спрашивает, скоро ли будет ваша свадьба, а не то, говорит, у барышни есть другой жених, – как его, проклятого? Хозаров, что ли? В которого она влюблена.
– Влюблена в Хозарова? – спросил толстяк.
– Должно быть, так, – отвечал лакей.
Рожнов тотчас же встал, в несколько минут оделся, сел в сани и очутился у Катерины Архиповны, которая сидела у себя в комнате одна.
– То, что я предугадывал, – начал Рожнов, – случилось: Мари влюблена в эту восковую рожу, Хозарова.
– Мари влюблена в Хозарова? Что это… с чего это пришло вам в голову? Откуда вы почерпнули эти известия? – сказала Катерина Архиповна несколько даже обиженным голосом.
– Не могу вам сказать, именно из каких источников почерпнул эти сведения, но все-таки повторяю, что это верно; верно по моему собственному наблюдению, верно и по слухам, которые до меня дошли.
– Мари влюблена… Ребенок, который еще ничего не понимает; она влюблена? – говорила мать.
– Вот это-то мне досаднее всего, – возразил Рожнов, – как же вы, женщина, и не понимаете другую женщину, и еще дочь свою? Хоть бы, например, себя-то припомнили; неужели в осьмнадцать лет вы ничего не понимали?
– Она – исключение, Иван Борисыч, – перебила Катерина Архиповна, – это необыкновенный еще ребенок; в ней до сих пор я не замечала кокетства, а если бы вы знали, какие вещи она иногда спрашивает, так мне совестно даже рассказывать.
– Все-таки я вам расскажу, что она влюблена. Но, впрочем, что же я вас предостерегаю? Может быть, вам самим нравится эта наклонность?
– Вам грех это думать, Иван Борисыч. Вы очень хорошо знаете, что мое единственное желание, чтобы Мари была вашей женой. Может быть, нет дня, в который бы я не молила об этом бога со слезами. Я знаю, что вы сделаете ее счастливой. Но что мне делать? Она еще так молода, что боится одной мысли быть чьей-либо женой.
В продолжение этой речи у старухи навернулись слезы.
– Ну полноте, не огорчайтесь, – сказал толстяк, – я это сказал так… пускай ее теперь влюбляется в кого угодно; авось, придет очередь и до меня.
– Мамаша! Записочка от Сергея Петровича, – сказала, входя в комнату Анет и подавая матери письмо. – Камердинер их пришел и просит ответа, – прибавила она и вышла.
Старуха и Рожнов вздрогнули; та принялась читать, но на половине письма остановилась, побледнела как полотно и передала его Рожнову, который, прочитав послание моего героя, тоже смутился.
Несколько минут продолжалось молчание. Старуха как будто бы не помнила сама себя. Рожнов тоже; но, впрочем, он скоро опомнился и, взглянув насмешливо на Катерину Архиповну, начал снова перечитывать письмо.
– Вы со вниманием ли прочли это прекрасное послание? – сказал он.
– Я еще опомниться, Иван Борисыч, не могу; этакой наглости, этакого бесстыдства я и вообразить не могла. Мари в него влюблена! Скажите, пожалуйста! Мари дала ему слово!
– Мари действительно в него влюблена и действительно дала ему слово, – перебил Рожнов, – только мы-то с вами, маменька, немного поошиблись в расчете: Мари, видно, не ребенок, и надобно полагать, что не боится выйти замуж. Я не знаю, чему вы тут удивляетесь; но, по-моему, все это очень в порядке вещей.
– Но, Иван Борисыч, я этого не желаю, – возразила Катерина Архиповна.
– Да, если вы не желаете, это другое дело; но, впрочем, действительно ли вы не желаете, когда желает этого Марья Антоновна? Однако погодите! Я намерен вам вслух прочитать это письмо; оно так прекрасно написано, что, может быть, и убедит вас переменить ваше намерение. "Милостивая государыня, Катерина Архиповна! – начал читать толстяк. – Робко и несмелою рукою берусь я за перо, чтобы начертить эти роковые для меня строки. Давно, очень давно, Катерина Архиповна, люблю я вашу младшую дочь; сердце мое меня не обмануло: она меня тоже любит и уже почти дала мне слово".
– Удивительно, как красно написано! – сказал толстяк, остановясь читать. – Неужели эти "роковые строки" не трогают вашего материнского сердца, Катерина Архиповна?
Старуха ничего не отвечала и сидела, как уличенная преступница. Толстяк продолжал читать: "Ваше слово, ваше слово, почтеннейшая Катерина Архиповна! Одного вашего слова недостает только для того, чтобы обоих нас сделать блаженными".
– Перестаньте, Иван Борисыч, пожалуйста, перестаньте, – перебила Катерина Архиповна, – лучше скажите, что мне делать?
– Сделать их блаженными.
– Имейте, Иван Борисыч, сожаление к моим чувствам, – возразила старуха. – Где же тут любовь с вашей стороны? Это, я думаю, и до вас касается, а вы, вместо того чтобы посоветовать мне, только смеетесь.
– Что же мне вам советовать?
– Да ведь я должна что-нибудь решительно ответить; мне должно отказать, а я теперь ничего и не понимаю.
– А вы думаете отказать?
– Конечно, отказать.