– И с этим я вполне согласна, что они желают, но всегда ли умеют устроить это счастье детей? Впрочем, я действительно, может быть, дурно поступаю, что вмешалась в совершенно постороннее для меня дело.
– Оно конечно, Варвара Александровна, вам будет гораздо лучше предоставить мне самой знать мои дела.
– Совершенно согласна и прошу у вас извинения, – сказала опять насмешливым голосом Варвара Александровна.
– И меня тоже извините, – отвечала хозяйка, – и я, как мать, может быть, сказала вам что-нибудь лишнее.
Здесь разговор двух дам прекратился. Варвара Александровна из приличия просидела несколько минут у Ступицыных и потом уехала, дав себе слово не переступать вперед даже порога в этот необразованный дом. Вечером к ней явился Хозаров: он был счастлив и несчастлив: он получил с торговкою от Мари ответ, короткий, но исполненный отчаяния и любви.
"Я вас буду любить всю жизнь, – писала она. – Мамаше как угодно: я не пойду за этого гадкого Рожнова. Вас ни за что в свете не забуду, стану писать к вам часто, и вы тоже пишите. Я сегодня целый день плачу и завтра тоже буду плакать и ничего не буду есть. Пускай мамаша посмотрит, что она со мной делает".
– Не правда ли, – сказал Хозаров, прочитав это письмо Варваре Александровне, – по-видимому, это письмо небольшое, но как в нем много сказано!
– Тут неподдельный язык природы и наивность сердца, – отвечала та. – Впрочем, – продолжала она, – вам все-таки надобно отказаться от вашей страсти, потому что это такое дикое, такое необразованное семейство! Я даже не воображала никогда, чтобы в наше время могли существовать люди с такими ужасными понятиями.
– Все семейство никуда не годится, но Мари между ними исключение: она непохожа ни на кого из них.
– Это правда. Отец еще ничего – очень глуп и собою урод, сестры тоже ужасные провинциалки и очень глупы и гадки, но мать – эта Архиповна, я не знаю, с чем ее сравнить! И как в то же время дерзка: даже мне наговорила колкостей; конечно, над всем этим я смеюсь в душе, но во всяком случае знакома уже больше не буду с ними.
– Но что же я должен предпринять? – возразил Хозаров.
– Не знаю. Entre nous soit dit, вам остается одно – увезти.
– Увезти? Да, это правда!
– Непременно увезти, – подхватила Мамилова. – Вы даже обязаны это молоденькое существо вырвать из душной атмосферы, которая теперь ее окружает и в которой она может задохнуться, и знаете ли, как вам обоим будет отрадно вспомнить впоследствии этот смелый ваш шаг?
– Знаю, Варвара Александровна, очень хорошо знаю; но теперь еще покуда есть препятствие для этого.
– Для любви не может быть препятствия, не может быть препон; ну, скажите мне, в чем вы видите препятствие?
– Препятствие в том отношении, если жена моя после будет чувствовать раскаяние, будет укорять меня.
– Никогда! Парирую моею жизнью, никогда. Женщины раскаиваются только в тех браках, в которые они вступают по расчету, а не по любви. В чем ваша Мари будет чувствовать раскаяние?
– Конечно…
– Нет, вы скажите, в чем и почему именно она будет раскаиваться?
Герой мой не нашел, что отвечать на этот вопрос. Говоря о препятствии, он имел в виду весьма существенное препятствие, а именно: решительное отсутствие в кармане презренного металла, столь необходимого для всех романических предприятий; но, не желая покуда открыть этого Варваре Александровне, свернул на какое-то раскаяние, которого, как и сам он был убежден, не могла бы чувствовать ни одна в мире женщина, удостоившаяся счастья сделаться его женою.
Приехав домой, Хозаров имел с Татьяной Ивановной серьезный разговор и именно в отношении этого предмета, то есть, каким бы образом достать под вексель презренного металла. Сообразительная Татьяна Ивановна первоначально стала в тупик.
– Ах, боже мой! – воскликнула она потом голосом, исполненным радости и самой тонкой и далекой прозорливости. – Ах, боже мой! – повторила она. – Совсем из головы вон! Нельзя ли напасть на Ферапонта Григорьича? Их человек мне сказывал, что они отдают капитал в верные руки.
– Но даст ли он? – заметил недоверчиво Хозаров.
– Да отчего бы, как я по себе сужу, не дать? Вы, вероятно, как женитесь, так не возьмете на свою совесть.
– Конечно, но, знаете, он, как я мог заметить, должен быть ужасный провинциал: пожалуй, потребует залога, а где его вдруг возьмем? У меня есть и чистое имение, да в неделю его не заложишь.
– Это, пожалуй, может случиться, – заметила Татьяна Ивановна, – нынче в этаких случаях ужасно стало дурно: прежде, когда я жила в графском доме, я в один день достала, у одной моей знакомой, десять тысяч, а нынче десять рублей напросишься. Но что за дело – попробуйте!
– Именно попробую, и попробую сейчас же, – сказал Хозаров, вставая.
– Что ж? Можно и сейчас, – подтвердила Татьяна Ивановна, – он дома; только чай еще начал пить.
Герой мой, довольно опытный в деле занимания денег, решился действительно тотчас же приступить к этому делу. С этою целью, одевшись сколько возможно франтоватее, он, нимало не медля, отправился к старому милашке Татьяны Ивановны и застал того за самоваром.
– Честь имею представиться, – сказал, входя, Хозаров.
– А! Наше вам почтение, – отвечал Ферапонт Григорьич.
– Я давно желал иметь честь быть у вас и засвидетельствовать вам почтение, но, знаете, столица… удовольствия… дела… По крайней мере теперь, если я буду не в тягость…
– Помилуйте-с… ничего… прошу покорно садиться… не угодно ли чаю?
– Благодарю, я пил. Как вы проводите время?
– Понемногу. Вы, кажется, к…..ий помещик?
– Точно так, то есть имение мое там, но сам я живу редко.
– Большое ваше имение?
– Нельзя сказать, что большое: пятьсот душ.
– А… однако пятьсот душ. А здесь вы изволите по каким причинам проживать?
– Как вам сказать? Я живу теперь здесь по причинам, если можно так выразиться, сердечным: я женюсь!
– В брак изволите вступать? А… доброе дело: нашего полка прибудет. Я сам также женатый человек, пятнадцать лет живу семьянином.
В дальнейшем затем разговоре Хозаров, видимо, старался подделаться под тон помещика. Он расспросил его подробно о его семействе и сам о своем тоже рассказал довольно подробно; переговорили и об охоте, и о лошадях, и о каком-то общем знакомом Вондюшине, который, по мнению обоих собеседников, был прекрасный человек для общества, но очень дурной для себя. По позднейшим сведениям, которые имел Хозаров об этом прекрасном для общества человеке, сей последний был в таком жалком положении, что для пропитания своего играл на гитаре и плясал по трактирам.
Герой мой заметно начал нравиться Ферапонту Григорьичу своими интересными разговорами.
– Я к вам имел бы одну маленькую просьбу, – начал довольно смело Хозаров после нескольких минут молчания.
– В чем могу служить? – спросил помещик.
– Вы, кажется, имеете свободные деньги?
– То есть как деньги? – спросил удивленный Ферапонт Григорьич.
– По случаю женитьбы я имею надобность в деньгах; не можете ли вы мне ссудить тысячи три на ассигнации? – проговорил Хозаров опять довольно смело, устремив на соседа испытывающий взор, так что тот потупился.
– С большим бы удовольствием, но я не имею денег, – отвечал, придя несколько в себя, Ферапонт Григорьич.
– Может быть, вы сомневаетесь, – начал снова Хозаров, – так как я еще имею честь так мало времени пользоваться вашим знакомством, но я могу представить вам поруку.
– Нет-с… помилуйте, вовсе не потому; но я вовсе не имею денег, и даже сам бы у вас с большим удовольствием занял.
– Но это, сами согласитесь, Ферапонт Григорьич, пустячная сумма, я могу вам представить благонадежную поруку и дать хорошие проценты.
– Помилуйте-с… я не понимаю, к чему вы так беспокоитесь; честью моей заверяю, что я не имею денег.
– Но как же мне говорили?
– Вероятно, с вами пошутили?
– Как же пошутили: подобными вещами не шутят.
– Нет-с, иногда шутят, мало ли есть проказников. Да не хозяйка ли вам наврала? Она ужасная врунья… Не прикажете ли трубки?
– Благодарю… я курил, позвольте вам пожелать покойной ночи.
– Уже?
– Спать пора.
– Не смею удерживать, благодарю за посещение; завтрашний день постараюсь быть у вас.
– Весьма много обяжете. До приятного свидания.
– И с моей стороны также, – проговорил помещик, раскланиваясь.
"Этакий, подумаешь, московский франт, – сказал он сам себе по уходе Хозарова. – Видишь, на каких колесах подъехал: дай ему, чу, денег – пустячную сумму, три тысячи рублей, а самому, я думаю, перекусить нечего. Ну, Москва!.. Этакий здесь отчаянный народ… приломил к совершенно незнакомому человеку и на горло наступает; дай ему денег взаем; поручителя, говорит, представлю; хорош должен быть поручитель; какой-нибудь франт без штанов! Ай да Москва! Нечего оказать – бьет с носка!.. Удивительно, какой здесь смелый живет народ!"
– Это такой скотина ваш Ферапонт Григорьич, – сказал Хозаров, входя к Татьяне Ивановне, – что уму невообразимо! Какой он дворянин… он черт его знает что такое! Какой-то кулак… выжига. Как вы думаете, что он мне отвечал? В подобных вещах порядочные люди, если и не желают дать, то отговариваются как-нибудь поделикатнее; говорят обыкновенно: "Позвольте, подумать… я скажу вам дня через два", и тому подобное, а этот медведь с первого слова заладил: "Нет денег", да и только.
– Скажите, какой странный человек, – сказала Татьяна Ивановна. – Я и прежде замечала, должен быть скупец, и скупец жадный.
– Он мало, что скупец, он человек, нетерпимый в обществе. Мне очень жаль, что я ходил к нему, а все по милости вашей.
– Да ведь я, Сергей Петрович, этого не думала, что он так поступит. Я наверное думала, что он даст; к нему как пристанешь, так он дает. Хорошо ли вы просили? Надобно с ним говорить поубедительнее.
– Вот прекрасно! Обыкновенно, как берут деньги взаем: не в ноги же ему кланяться, мне еще не до зарезу пришло; я найду денег; завтрашний же день возьму на какие-нибудь месяцы у Мамиловой.
– Чего же вам лучше… и прекрасно! – сказала Татьяна Ивановна. – Давно бы вам это придумать.
– Конечно, так. Женщины в этом отношении гораздо благороднее, они как-то деликатнее, лучше понимают эти вещи, а уж про Barbe Мамилову и говорить нечего: это какой-то феномен-женщина, и по сердцу и по уму – совершенный феномен.
Хозаров еще несколько времени беседовал с Татьяной Ивановной, и между ними положено было подождать несколько времени; к Мари написать завтрашний день записку, а между тем во всевозможных местах стараться занять денег.
В продолжение следующих за тем двух дней Марья Антоновна сдержала свое обещание, то есть плакала, лежала в постели и ничего не ела. До сих пор я еще ничего, с своей стороны, не говорил о героине моего романа, и не говорил, должен признаться, потому, что ничего не могу резкого и определенного сказать о ней. Что можно сказать о характере женщины, которая не совсем еще сформировалась? А Мари действительно была ребенок и весьма многого не понимала. Учившись в пансионе, например, она решительно не понимала ни второй части арифметики, ни грамматики и даже не понимала, что это такое за науки и для чего их учат. Бывши раз в театре, она с удивлением смотрела на даму, сидевшую в соседней ложе, которая обливалась горькими слезами, глядя на покойного Мочалова в "Гамлете". Простодушная Мари ничего тут не понимала, и ей было даже скучно до тех пор, пока в последнем акте не начали биться на рапирах, тогда ей сделалось страшно. В музыке Мари тоже не совсем все понимала и любила больше обращать внимание на виньетки и рисунки, которыми обыкновенно украшаются нотные обертки. На оснований всех этих данных мы вполне можем согласиться с Катериной Архиповной, что Мари еще развивалась и покуда была совершенный ребенок. Против одного только я протестую, что будто бы молодая девушка не имела никакого кокетства, до сих пор не знает, что такое любовь, и боится одной мысли выйти за кого бы то ни было замуж. Во-первых, она имела кокетство, потому что еще с двенадцати лет очень любила вертеться перед зеркалом и умела весьма ловко потуплять глаза, когда в танцкласс привозили какого-нибудь Васеньку или Ванечку, не по дням, а по часам вырастающих из сшиваемых им курточек. В настоящее время она очень любила читать романы и весьма ясно понимала любовь; еще года два тому назад она была влюблена в учителя истории, которого, впрочем, обожал весь класс, но Мари исключительно. Во всю бытность в пансионе она постоянно рисовала голову Париса, на которую походил обожаемый учитель. К Хозарову она чувствовала страсть и только о том и помышляла, как бы выйти за него замуж. Узнав, что Катерина Архиповна отказала ему, она очень рассердилась на мать и дала себе слово во что бы ни стало заставить старуху переменить свое намерение. Впрочем, Мари была, право, доброго характера; она умеренно пользовалась исключительной любовью матери, не весьма часто капризничала, сестер своих она не ненавидела, как ненавидели те ее, и вместе с тем страстно любила кошек. Но обратимся к моему рассказу. Я уже прежде сказал, что идол другие сутки ничего не ел. Страстная мать была как сумасшедшая: она решительно не знала, что ей делать и что предпринять. Старуха очень хорошо догадывалась, что бедное дитя сердится на нее за то, что она отказала Хозарову, но ей – матери-другу – ничего не говорит. Горько и обидно было ее материнскому сердцу; целые ночи она проплакивала и промаливалась, а по дням все свои огорчения принималась вымещать на старших дочерях, а главное – на Антоне Федотыче. Пашет и Анет начинали тоже приходить в отчаяние, и, проплакав после маменькиной нотации целое утро, они принимались потихоньку в своей комнате ругать маменьку, папеньку и по преимуществу чертенка Машет, изъявляя общее желание, чтобы она поскорее или замуж выходила, или умирала. Антону Федотычу просто житья не было: мало того, что ему строжайшим образом было запрещено курить трубку на том основании, что будто бы табачный дым проходит наверх к идолу и беспокоит его; мало того, что Катерина Архиповна всей семье вместо обеда предоставила одну только три дня тому назад жареную говядину, – этого мало: у Антона Федотыча был отобран даже матрац и положен под перину Машет; про выговоры и говорить нечего; его бранили за все: и за то, что он говорит громко, и каблуками стучит, и даже за какое-то бессмысленное выражение лица, совершенно неприличное для отца, у которого так больна дочь. Все это Антон Федотыч переносил первоначально со свойственным ему терпением и даже, стараясь принять участие в семейных хлопотах, сам бегал по нескольку раз в день в аптеку; но, наконец, не выдержал и, махнув рукой, куда-то отправился на целый день. Катерина Архиповна в самом деле была непохожа сама на себя: она даже наговорила дерзостей добряку Рожнову, когда тот начал было ее утешать и успокаивать. Она прямо ему сказала, что он никогда не был матерью и потому не может понимать ее горя и что если он и любит Мари, то любит ее как мужчина… Рожнов замолчал и скоро уехал. Таким образом, страстная мать была оставлена всеми. На третий день поутру она, наконец, решилась объясниться с дочерью и узнать, что такое с нею. В переводе это значило: узнать, чего хочется идолу, и исполнить по ее желанию. Что делать? Такова уж натура всех страстных матерей.
– Что, душа моя, лучше ли тебе? – сказала Катерина Архиповна, тихонько входя в комнату больной и садясь на ближайший стул.
– Не знаю, – отвечал идол, повернув голову в подушку.
– Ты бы покушала чего-нибудь, а то желудок ослабнет, – повторила мать.
– Не хочу-с.
– Но, друг мой! Что такое с тобою, – позволь мне послать за доктором.
– Не хочу-с.
– Но… друг мой!
– Не хочу-с… Пожалуй, посылайте! Я ничего не буду принимать и только еще буду плакать больше.
– Но за что же ты, Машенька, на меня сердишься, что же я тебе, друг мой, сделала? – сказала мать почти сквозь слезы.
– Я не сержусь.
– Нет, ты сердишься – я вижу; если ты что-нибудь чувствуешь, так кому же ты можешь сказать, как не матери: ты вспомни, мой друг, когда я тебе в чем отказывала? Мне горько, Машенька, что ты так переменилась ко мне… Друг мой, что такое с тобою? – проговорила Катерина Архиповна уже совершенно в слезах и, взяв руку дочери, поцеловала ее.
Мари тоже поцеловала руку матери, но не говорила ни слова. На глазах ее опять показались слезы.
– Ну, полно, друг мой, бога ради не плачь; а то, пожалуй, опять начнется истерика, – я сделаю, как хочешь, ты только скажи. Разве он тебе очень нравится?
– Да, мамаша.
– Но от кого ты узнала, что он сватался?
– Он мне сам cказал.
– Где же он тебе сказал?
– Не помню где.
– Ты выслушай меня, друг мой, но только не плачь, – это я говорю не серьезно, а так, – он совершенно неизвестный человек; может быть, он какой-нибудь развратный… мот… может быть, даже тебя обманывает?
– Нет, извините, мамаша, он меня любит.
– Разве он тебе говорил?
– Говорил.
– Где же?
– Не помню где.
Старуха задумалась.
– Вы ему напишите, мамаша, записочку, чтобы он приехал сегодня, а то он очень рассердится… Пожалуй, не будет к нам и ездить.
– Но, друг мой, к чему это поведет: неужели ты хочешь выйти за него замуж?
– Непременно за него, мамаша! Кроме его, ни за кого не пойду.
– А Иван Борисыч, Машенька?.. За что ты этого человека хочешь лишиться? Он очень добрый и благородный человек… тысяча душ, друг мой… ты будешь счастлива с ним, – тебе и теперь уже все завидуют.
– А вы что мне, мамаша, обещали, чтобы никогда не говорить про этого гадкого человека; я опять плакать начну.
– Ну, ну, я замолчу, не стану говорить, только ты встань, друг мой, и покушай…
– Нет, мамаша, не хочу.
– Но если я напишу ему записочку и буду звать к себе, – встанешь?
– Встану.