Денис Бушуев - Сергей Максимов 12 стр.


Волны слизнули с берега непривязанный хозяином ботник и били его о груду мокрых камней. Денис вытащил его из воды, крепко привязал ржавой цепью, болтавшейся на носу ботника, к коряге и тронулся было дальше, но какие-то странные звуки за его спиной, напоминавшие не то хрип коростеля, не то поскуливание ушибленной собаки, заставили его обернуться. За пучком раскачиваемых ветром тальников, на каменистой тропинке, ведущей к колосовской бане, опутанной, как сетями, ветками безлистой бузины, сидел на земле Гриша Банный. Засаленная ватная поддевка пузырем вздулась на спине, на колени длинных, согнутых под острым углом ног он положил вытянутые руки с бессильно опущенными кистями, похожими на два желтых увядших листа. Лицо он ткнул меж рук, на лысом кочковатом затылке мотались из стороны в сторону остатки рыжеватых волос. Вздернутые брюки обнажали тощие синие ноги, засунутые в растоптанные и грязные брезентовые туфли. Рядом с ним валялось коромысло и стояли, грустно наклонясь, два полных ведра.

У Дениса сжалось сердце.

– Гриша!.. Григорий Григорьевич! – позвал он, приседая на корточки, – что с тобой?

Гриша Банный медленно поднял серое, как пыль, лицо, посмотрел мутными глазами на Дениса и перевел их на бушующую Волгу.

– Холодно, Денис Ананьевич… сердце замирает… в гору подняться не могу. Воду надо снести, а нет совсем сил-с… совсем нет.

– Так пойдем, я тебя домой отведу и воду поднесу.

– Благодарю, Денис Ананьевич. Но мне и встать-то сейчас будет тяжело… Посидеть надо, отдохнуть… Это ничего, пройдет… Посидеть надо.

– Ты плакал, Гриша? – спросил Денис, заметив следы слез на впалых щеках Банного.

– Нет-с… не плакал.

– А почему – слезы?

– Впрочем… я лгу… плакал…

– Зачем же ты?

– От бессилия… от слабости моей душевной, Денис Ананьевич. Странный ведь я человек: спустился на берег, зачерпнул воды, посмотрел на Волгу, на небо это и… заплакал. Взял и заплакал. Словно собака на луну. А тут еще сердце захолонуло, двинуться не могу…

– Значит, идти не можешь?

– Нет-с… Сейчас не могу.

– Тогда ты посиди, а я воду пока отнесу, – предложил Денис.

– Не трудись… я сам, – слабо запротестовал Гриша.

– Как это – сам? Вот еще! – строго сказал Денис и подошел к ведрам. – Куда их? К тебе в конуру?

– Нет, это не мне. Колосовы баню топят, мыться будут, так это для них. Им я воду носить нанялся, да только вот сил не хватает… – с горечью заключил Гриша, кладя опять голову на руки.

– Я за тебя поношу воду-то… Ты сиди, сиди. Ha-ко вот, укройся еще моим зипуном.

Денис быстро сбросил с себя зипун, накрыл им плечи Гриши и, легко подняв тяжелые ведра без коромысла, пошел по каменистой тропинке вверх. Тонкая сатиновая рубашка не защищала его от промозглого ветра, но он не чувствовал холода, он думал о Грише, перед глазами все еще маячила согбенная худая фигура. На горе́ шумно раскачивались могучие березы, а за ними, где-то еще выше, пьяненький отважинец тянул заливистым тенором:

…он близко к кладби-и-ищу подходит,
а там часы две-е-енадцать бьют…

И казалось, что певец находится высоко, очень высоко, под самыми тучами, и оттуда посылает на землю слова и звуки печальной песни.

…широко двери растворяет -
стои́т обиты-ый черный гроб…

Старая бревенчатая баня напоминала домик Бабы-яги. Теперь, осенью, она казалась еще запущеннее, еще ветше и еще страшней. Из кирпичной полуразвалившейся трубы поднимался и сразу же разгонялся ветром седой, едкий дым. Клочья этого дыма повисали безобразными комьями на сучьях берез. Баню топили.

Обогнув Гришин куток, Денис прошел мимо забрызганного грязью маленького желтого оконца и подошел к покосившейся, с рассохшимися досками, некрашеной двери. Замка́ не было. Дверь на полвершка отходила от косяка, следовательно, внутри кто-то был. Не выпуская ведер из рук, Денис носком сапога подковырнул снизу дверь, откинул ее и вошел в темный, пахнущий сыростью предбанник.

На широкой лавке сидела полураздетая Манефа. На ней была только одна старая клетчатая юбка, которую она еще не успела снять. Увидев Дениса, она легко вскрикнула и, схватив черную кофту, прикрыла ею смуглую грудь. И странным, совсем не испуганным, а скорее удивленным голосом она тихо спросила:

– Ты, Денис?.. Зачем ты здесь?

Денис, удивленный не меньше ее, растерянный, стоял перед ней и был не в силах оторвать глаз от полного круглого плеча, белевшего на фоне темной от сажи бревенчатой стены. Оно мучительно притягивало к себе, блестя гладкой шелковистой кожей. Он сразу вспомнил почему-то лето, покос и лежащую на спине Манефу с порезанной и кровоточащей ногой.

– Гриша меня попросил воду принести… Он не может, болен… сидит там на берегу… – едва слышно выдавил Денис.

Она поймала его взгляд, подвинула руку с кофтой выше и закрыла плечо. Сдавленным, неестественным голосом сказала:

– Проходи… Там в углу кадка с холодной водой стои́т, вылей ведра туда… – и сильным ударом голой ноги она распахнула дверь в баню.

Денис согнулся, чтобы не стукнуться головой о притолоку, перешагнул порог и прошел по гнилым скользким доскам к кадке. От духоты ли, наполнявшей баню, или от напряженно стучавшей в висках крови – на лбу его засверкали бусинки пота. Голова кружилась. Как в тумане, он вылил воду в кадку и, поставив ведра на пол возле раскаленной печки, вернулся в предбанник.

Манефа сидела все в том же положении, крепко прижав к груди черную кофту. Но в позе, в лице, в глазах она была совсем другая, чем несколько секунд назад, когда только что появился перед ней Денис. Это была не гордая, капризная и властная Манефа, а безвольная, расслабленная и покорная женщина. Как это случилось и почему? Почему – Денис? При чем тут Денис, чужой ее сердцу мальчишка, о котором она никогда не думала и которого даже не замечала? Она этого не понимала, не могла дать себе отчета в этом. Она понимала одно, что все то, что заботливо сберегалось ею долгое время, что было последней крепкой нитью, связывающей ее с чем-то большим, прочным, как земля под ногами, дающим ей право на гордость и власть, – вот эта-то крепкая нить и должна была сейчас оборваться, и, что самое главное, она знала, что наверное должна оборваться, и именно сейчас, через несколько мгновений. Нелепую, страшную ступень предстояло ей перешагнуть. Так, бывает, стои́т человек на мосту – и ему безумно хочется броситься вниз с головокружительной высоты, и его тянет, неуклонно и настойчиво тянет сделать это. Он шарахается в сторону, бежит, но его кто-то хватает за плечи и отбрасывает назад, и он чувствует, что с этим-то невидимым, сильным, неумолимым он бороться не может.

Она беспомощно, снизу вверх, смотрела на Дениса и просила его помутившимся взглядом не подходить, не прикасаться к ней… Это говорили глаза. Язык же сделался тяжелым, неповоротливым и не мог произнести ни слова. Руки дрожали, маленькие ступни ног, подвернутые под лавку, едва касались пальцами холодного пола и не чувствовали, что им холодно. С остановившимся дыханием и стучащим, как маятник, сердцем, Денис сделал еще шаг, стал, касаясь коленями колен Манефы, нерешительно протянул руку, коснулся ее щеки и тихо провел пальцами по горячей коже. Он тоже не отдавал себе отчета ни в чем: ни в мыслях, ни в поступках. Все рождалось само собой, все подчинялось кому-то третьему, невидимому, но присутствующему где-то рядом. Денис знал, определенно, точно знал и видел, что если он подойдет к Манефе, обнимет ее, поцелует, то она не сделает ни одного движения, чтобы помешать ему. А она все больше и больше притягивала его к себе какой-то чудовищной и властной силой, не покориться которой не было возможности. Да он и не хотел не покоряться, он хотел покориться этой силе, к этому-то и стремилось все его существо.

Денис наклонился, сжал ее плечи сильными юношескими руками и прижал пересохшие губы к полуоткрытому сочному рту Манефы. Позабыв о кофточке, упавшей на колени, она стремительно обвила рукой его крепкую шею и притянула его к себе.

– Крючок… – растерянно шепнули ее губы, когда глаза заметили неплотно прикрытую дверь предбанника.

Денис, шатаясь как пьяный, подошел к двери, хотел накинуть на петлю крючок, но резкий порыв ветра распахнул дверь настежь, бросил в предбанник ворох сухих листьев и пронзительно, как плакальщица, засвистел в дырявой крыше. И в облаке поднявшейся пыли Денис вдруг увидел в двадцати шагах от себя хрупкую маленькую фигурку, отчаянно защищавшуюся от ураганного ветра. Это была Финочка. Она шла в баню и несла на плече огромную корзину с бельем. Наклонив голову, она протирала свободной рукой засоренные песком глаза.

Денис беспомощно оглянулся на Манефу, хотел что-то сказать, но слова застряли в горле, и он, смутно понимая, что делает, перешагнул порог и прыгнул под откос в кусты бузины.

– Зачем?.. Не уходи! – слабо вскрикнула Манефа, вскакивая и бросаясь к дверям…

XXVI

Буря крепла. Холодный, сумасшедший ветер сорвал с кутка Гриши Банного лист ржавого железа и, протащив его по воздуху добрых сто метров, швырнул на камни. Тучи совсем опустились на землю. Треск стоял такой, словно при пожаре. Гигантская береза, что росла немного в стороне от бани, с грохотом повалилась, ломая тонкую молодую ольху на склоне оврага. Где-то хрипел пароход, где-то били в набат.

– Боже мой, что же это? Что же это? – шептал дрожащий и жалкий Денис.

Без шапки, без зипуна, с блуждающими глазами, он пробирался сквозь кусты, разрывая колючками рубашку, в кровь царапая ветками лицо и грудь.

А на берегу, уронив голову на вытянутые руки с кистями, похожими на увядшие листья, сидел по-прежнему неподвижно Гриша Банный и, казалось, не слышал ни рева волн, ни свиста ветра.

Кричали петухи. За окном синел рассвет. Морозило. Тетка Таисия, сумрачная и сгорбленная, ополоснулась под скрипучим рукомойником, вытерлась жестким, как рогожа, полотенцем, сняла с гвоздя лестовку и прошла в моленную. Разноцветная дерюжка узкой полоской стлалась от двери к киоту. Темные лики святых в тусклых ризах смотрели холодно и неподвижно, и только в углу, где теплилась неугасимая лампадка, тусклый свет озарял лицо Богоматери, и оно светлым желтоватым пятном выделялось на темной стене. И здесь за окном синел рассвет, и синела кафельная печь возле двери.

Тетка Таисия поправила фитилек в лампадке, опустилась на колени и задумалась. Вчера был у нее и пил чай отец Сергий из Спасского. Жаловался, что притесняет его сельсовет, притесняет и прихожан и, кажется, просит городские власти дать разрешение на закрытие церкви для устройства там клуба. Это последнюю-то церковь в округе! Мало ли раскулаченных крестьян, мало ли домов опустелых, – так нет: надо обязательно в церкви устроить клуб. Чем молодежь по клубам гонять, лучше бы к вере приучали, а то растут, живут, а про Бога не вспомнят. Вот Манефа: ко всему, кажется, приучилась, и по дому, и по хозяйству, а в Бога заставить верить – так и не удалось матери. Лба перекрестить не умеет.

Тетка Таисия сокрушенно покачала головой и поправила дерюжку под коленями. За стеной заскрипела кровать и кто-то тяжело вздохнул. "Не спит. Все не спит, проклятущая", – подумала тетка Таисия. И чего с ней приключилось? Как пришла вчера из бани, как ночь темная, повалилась в кровать, так и не спит, ворочается. К мужу в Татарскую слободу не поехала, не пожелала, захотела у матери ночевать. Ох, Манефка! И в кого только ты уродилась?..

Опять покачала головой тетка Таисия, хотела было окликнуть дочь, спросить ее – чего не спит, но вспомнила, что неудобно в моленной думать о посторонних вещах, вспомнила, за чем пришла, и, перекрестившись двуперстным крестным знамением, принялась шептать молитвы и перебирать, отсчитывая, черные валики на ле́стовке. Молилась она долго, истово, с земными поклонами, молилась до тех пор, пока не рассвело совсем, пока на душе не стало легко и чисто, а в пояснице появилась ломота от земных поклонов.

Тихо притворив за собой дверь в моленную, она пошла в хлев дать корма скоту, но по дороге вернулась и зашла к дочери в маленькую угловую комнатушку, смежную с моленной.

Манефа лежала одетая на деревянной кровати, поверх лоскутного одеяла, лицом к стене. Голова ее глубоко ушла в пышную большую подушку с розовой наволочкой, черные волосы разметались, и жалко, беспомощно белела рука, закинутая за спину.

У матери сжалось сердце. Она села на кровать возле дочери и погладила ее по волосам.

– Манечка… доченька… ну скажи мне, что с тобой приключилось? Лежишь, молчишь… нераздетая с самого вечера. Ведь я тебе все ж таки мать. Ну, скажи, доченька, промолви словечко.

Давно, очень давно не слыхала Манефа от матери таких слов. Но не шелохнулась она, не двинулась. Только пальцы на руке чуть дрогнули.

– Поведай, доченька, что за горе на душеньке у тебя? И с мужем как будто помирилась. И на лад все как будто пошло. Нет, на́ тебе! Опять что-то стряслось. Уж я и Богу за тебя молилась…

Она помолчала, пошевелила сухими губами, порывисто обняла дочь и горячо поцеловала в висок, где под тонкой кожей билась синяя жилка. Манефа вздрогнула и глухо сказала, не поворачиваясь:

– Не надо, мамаша, не целуйте… не жалейте меня.

– Христос с тобой, Манечка! Разве можно не жалеть тебя… Мать я тебе… Мать.

– Идите, мамаша. Оставьте меня одну.

Тетка Таисия утерла подолом черной юбки глаза, опустила, расправила его, склонила голову набок и обиженно проговорила:

– Ну вот, у тебя всегда один ответ: оставьте да уходите. Сло́ва путного не скажешь.

– Идите, мамаша, – тихо повторила Манефа и повернулась, легла на живот, плотно прижав лицо к подушке, как бы показывая этим, что разговор окончен.

Мать встала и злобно, с хрипотцой, бросила:

– У-у… бесстыжая.

И, шаркая бахилами, пошла в хлев.

Манефа несколько секунд лежала тихо, потом всхлипнула и вдруг заплакала тяжелым, захлебывающимся плачем. От рыданий вздрагивали спина и плечи. Положенные под грудь руки она вытащила, вытянула их вдоль тела ладонями вверх, словно освобождала себя для того, чтобы полнее отдаться наплыву горьких чувств. Вдруг, оборвав рыдания, словно проглотив их, она спрыгнула с постели и, босая, растрепанная, с мокрыми блестящими глазами, побежала из комнаты, тыкаясь во все углы, как слепая.

Рывком открыла дверь в моленную, бросилась на колени, сжала руками голову и почти прокричала, не узнавая и страшась своего голоса:

– Господи! Прости меня, Господи!

А за окном шел снег, и светлые пушистые снежинки мягко и тихо ложились на холодную, каленую землю. И на небе еще светилась непотушенная звездочка.

Часть II

Видел старик в Денисе себя, второго себя. И хотелось ему вместе с Денисом прожить вторую жизнь, совсем другую, чем та, которую он прожил.

Сергей Максимов - Денис Бушуев

I

В багровой морозной дымке повисло над Заволжьем мутное солнце. Легкая поземка гнала по твердому искристому насту колючий звенящий снег, сбрасывала его в овраги и балки. Молчаливо и угрюмо стоял, раскинувшись на десятки верст, лес. Отяжелевшие от снега ели потрескивали на морозе и, вздрагивая, бесшумно роняли с темно-зеленых лап белые глыбы. В кустах можжевельника и меж скользких стволов обмерзших лиловых осинок тонкими цепочками вились лисьи следы. По Волге, по ухабистой зимней дороге, скрипя полозьями, тянулся обоз. Тощие лошаденки, запряженные в розвальни, лениво потряхивали мордами, запушенными инеем, пряли ушами…

Ананий Северьяныч, кутаясь в рваный полушубок, лежал в розвальнях на хрупком от мороза сене, еще сохранившем запахи лета, и мысленно подсчитывал выручку за проданные в городе деревянные ложки. Торговлей ложками Ананий Северьяныч занимался уже вторую зиму. Он скупал их у кустарей в глухих заволжских деревнях и перепродавал в городе, наживая на каждой ложке три копейки. На передке саней, свесив длинные ноги в валенках за развод так, что они волочились по дороге, сидел возница Митрич – приятель Анания Северьяныча из села Карнахино. На рыжей бороде Митрича висели сосульки, а брови и ресницы были белы, словно обсыпаны сахаром. Ананий Северьяныч уважал Митрича и часто пользовался его услугами при поездке в город.

Розвальни Митрича плелись в самом конце обоза. Каряя кобылка, ленивая и слабосильная, отставала от обоза и, не обращая внимания на кнут, которым усердно угощал ее нетерпеливый и прозябший Митрич, никак не хотела прибавить шагу.

– Ведь этакая тварь проклятущая! – ругался Митрич, стегая кобылку. – Как олух царя небесного!.. Хоть секи, хоть кол ей на голове теши – толку нет!.. ан-нафема!..

– А ты ее, Африкан Митрич, под гузку стегани, стегани под гузку, с-под низу эдак, да на себя кнут-от потяни… – советовал Ананий Северьяныч, подымая голову и поправляя заячью шапку, – а то еще – кнутовищем под печенку вдарь… тоже, стало быть с конца на конец, помогает, коня, стало быть, в действие приводит…

Митрич молча перевернул кнут, привстал и звонко шлепнул кленовым кнутовищем лошаденку по боку. Кобылка подпрыгнула, сердито лягнула копытами по передку саней и опять пошла шагом.

– Видал?.. – со злобным восхищением спросил Митрич, поворачиваясь к Ананию Северьянычу.

– А ну, вдарь еще разик!.. – попросил Ананий Северьяныч, вставая на колени и нетерпеливо выставляя вперед сивую бороденку.

Митрич опять хлестнул кобылку по боку. Кобылка опять лягнулась, вскинула задом и по-заячьи сделала два прыжка вперед, обдав седоков мерзлым снегом.

– Видал?.. – повторил Митрич уже с некоторым удивлением.

– Эге… кобылка-то с фокусом, – сообщил Ананий Северьяныч. – Подобных коней в цирку надо отдавать, на выучку. Она таких танцев натанцует, что я те только дам!.. Большие деньги можно получить… А ну, Митрич, дай-ка я теперь разок вдарю.

– Да один чёрт: что ты, что я… – с неудовольствием ответил Митрич, передавая кнут приятелю.

Назад Дальше