Денис Бушуев - Сергей Максимов 9 стр.


– А если хотите более подробной расшифровки моей мысли, то послушайте следующее. Я говорю только о том, что надо улавливать темп, дух и запросы нашей эпохи. Нельзя жить вне времени и пространства. Все иллюзии о свободном искусстве пока надо оставить. Надо пытаться делать настоящие произведения хотя бы из того скудного материала, который нам представляется. Мы, русские, от природы талантливые люди! У нас есть сотни имен, которым нет равных в мире, и творили эти люди, зачастую, в положении немного лучшем, а иногда и худшем, чем мы… Я видел в прошлом году в керженских лесах одного резчика по дереву. Потрясающие работы! А живет чёрт знает как! А – режет. Богатых и бедных в нашей стране не предполагается, хотя есть на самом деле и те и другие. Вернее – все нищие, одни материально, другие – духовно. Нас с вами раздели духовно, но взамен этого дали некоторое преимущество в материальном положении. Как это ни мерзко, но мы с вами представители новой советской аристократии. Я говорю "мы", имея в виду не только меня и вас, а всех более или менее заметных писателей, поэтов, композиторов, архитекторов, артистов, режиссеров, художников, скульпторов – словом, тех, кто имеет какое-то отношение к искусству, а искусство, в переводе на большевистский язык, означает пропаганду. Следовательно, мы, эта новая аристократия, мы один из главных винтиков большевистской машины. Мы, если хотите, оформляем в красивые рамки большевистское мировоззрение. Другой вопрос, которого я не хочу сейчас касаться, – преступление это с нашей стороны или нет. Я думаю: и мне и вам это ясно. Правительство великолепно понимает, какую гигантскую роль мы играем и, раздевая нас духовно, всячески поддерживает материально. Посмотрите: кругом нищета. Украина вымирает от голода. Мы же с вами пьем чай с вареньем, на столе у нас белый хлеб, масло, сыр, пирожки… Мы имеем дачи и собственные автомобили. И заметьте, мы ведь беспартийные. Теперь самый сложный вопрос: как и что мы должны творить? Я отвечаю на него просто: творить надо хорошо. Шопенгауэр делит все произведения на две категории: остающиеся и текучие. Так надо стремиться всеми силами к тому, чтобы наши произведения принадлежали к первой категории. Чтобы со временем наши потомки могли помянуть нас добрым словом за помощь, которую мы им окажем в изучении истории и нашей невеселой эпохи, в частности.

– Такие произведения не минуют сначала архива на Лубянской площади, – вставил Ивашев, – а их авторы – удовольствия созерцать Северное сияние.

– И никогда никто нас не обвинит, – продолжал Белецкий, как бы не заметив слов Ивашева, – за то, что мы оставим хорошие произведения. Вот, например, проектирую я этот "Дворец пионеров". Я хочу, чтоб он был великолепен, я прилагаю все усилия к этому, и мне совершенно безразлично, что будет в нем: пионеры ли, богадельня ли, или похоронное бюро на всю московскую область. Мне глубоко наплевать на все это. Я знаю одно, что пройдут года, а дом, выстроенный по моему проекту, будет стоять и перестоит, может быть, не одну эпоху. Ведь эпохи, они, знаете, иногда с головокружительной быстротой меняются. А домик-то останется и будет украшать кусочек отчизны. Вот, друг мой, что я хотел вам сказать.

Он чиркнул спичку и закурил. Ивашев молчал, чертя палочкой по земле. Выпрямился, сверкнул стеклами пенсне.

– В ваших рассуждениях, Николай Иваныч, есть, однако, противоречия.

– А ну-ка?

– Во-первых, узко: одно дело архитектура, другое дело – искусство кино. Вещи разные. То, что вы можете делать в архитектуре, невозможно в кино. Во-вторых, уже принципиально, нельзя подменять свободу творчества нашей талантливостью. Это тоже вещи разные. Советуя мне стать на путь этой замены, вы в то же время говорите о какой-то возможной вечности наших творений или, по крайней мере, многолетней живучести, забывая, что переживают художника только правдивые произведения.

– Совершенно справедливо.

– Следовательно…

– Следовательно, и стремитесь к правде, к объективности. Я говорю – стремитесь, ибо никто вам не разрешит и на полвершка приблизиться к абсолютной правде. Бывает, что художник вкладывает большую идею в произведение, а оно оказывается хорошо только своими лирическими отступлениями… Они-то и живут, ими-то мы и зачитываемся, а большая-то идея оказывается Волгой, впадающей в Каспийское море… Так-то, вот, дорогой Алексей Алексеевич… Тихо как. А на луне даже горы видны, – переменил как-то некстати разговор Белецкий. – Посмотрите.

– Да, горы… – рассеянно согласился Ивашев.

– Пойдемте-ка спать, – предложил архитектор.

Они встали и не торопясь пошли к дому.

– Так, говорите, красива? – вдруг вспомнил Белецкий.

– Кто?

– А эта женщина, что вы в слободе встретили.

– Очень.

– Не перевязана ли у нее нога?

– Постойте… дайте припомнить… Нет, по-моему…

– Впрочем, это было уже давно… ногу она порезала. Я ведь знаю, о ком вы говорите, – улыбнулся Белецкий, – я ее видел на покосе. Чудо – как хороша…

С веранды сбежала Женя и, подхватив под руки отца и Ивашева, весело сообщила:

– Пришел Митрофан Вильгельмович, зовет вас в преферанс играть. Алексей Алексеевич, вы должны научить меня играть в карты.

XVIII

Алим Ахтыров задумал праздновать день рождения жены. Ей исполнялось двадцать лет. Три дня шли приготовления. Как угорелый, Алим носился по слободе, доставая необходимые продукты, платил втридорога. За яблоками и за подарками жене ездил на пароходе в город. Подарок он тщательно спрятал от Манефы. Алиму помогал Гриша Банный, Манефе – тетка Таисия, приехавшая на этот случай из Отважного.

Повеселевшая Манефа суетилась, пекла, жарила, варила… Даже к мужу в эти дни она относилась мягче, с долей некоторой нежности. Видя, что предстоящие торжества доставляют жене радость, Алим удваивал энергию и собирался, кажется, пригласить чуть ли не пол-слободы.

– Гриша, друг! – говорил он утром в день торжества Грише Банному. – Сходи, милый, к сапожнику Ялику и возьми у него мои новые сапоги. Скорей, друг, бегом!

Гриша с готовностью отправился и очень скоро вернулся.

– Ну что?

– Ялик говорит, что сапоги ваши еще не готовы-с.

– Что?!

– Но к пяти часам он обещает сделать. Я тогда еще раз схожу, вы не беспокойтесь, Алим Алимыч.

– Ну это другое дело, – примирительно сказал Алим, вскипевший было при первых словах Гриши, и добавил: – А то бы я ему, хрену старому, башку оторвал.

Сбор гостей был назначен на шесть часов вечера. Тетка Таисия то и дело тормошила дочь:

– Маня, принеси-ка еще муки!

– Маня, дров!

– Маня, сходи по́ воду!

– Маня, подотри пол!

Манефа сердилась.

– Вы, мамаша, совсем меня затормошили. Маня – то! Маня – это! Ведь у меня не сто рук.

– А ты смотри на Алима: у него земля под ногами горит.

Тетка Таисия любила зятя и очень огорчалась тем, что муж с женой не дружно живут.

– Береги его, Манька, такого мужа больше не найдешь! Он души в тебе не чает, а ты, как дура, морду воротишь, – часто говорила она наставительно. – Бог знает, кого с кем соединить воедино. Значит – живи по-хорошему.

– Да ведь он татарин, – защищалась Манефа, пробуя сыграть на религиозной струнке старообрядки.

– Ну-к, что ж, что татарин, а человек он хороший. Ты ему и в подметку не годишься, дуреха этакая. И в кого ты только уродилась? Ты посмотри, каких он гор достиг: первый человек в слободе, все к нему – с уважением, с почтением… Эх, ты, квашня, квашня…

– И в Бога не верует. – атаковала Манефа.

– Ладно. Не твое дело. А сама-то веруешь?

– Нет.

– Ну и молчи! – приказывала старуха.

Весть о предстоящем веселье в доме председателя колхоза быстро разнеслась по слободе. Колхозники, встречая на улице Алима, подобострастно поздравляли:

– С праздничком вас, как бы, Алим Алимыч…

– Спасибо, спасибо! – на ходу говорил счастливый Алим.

Колхозник долго провожал взглядом крепкую фигуру Алима, качал головой.

– Старается, бегает, а она, поди, ведьма, насмехается над ним… Эх, слепые люди, – слепые, как щенки! – и думал о том, как бы и ему попасть вечером в дом Ахтыровых.

Некоторые принимали это событие по-другому и злобно замечали:

– Ему что́ не устраивать пирушки: казна в его руках. Наворовал, наверное, колхозного добра полны погреба. У нас штаны с задниц сваливаются, а он увеселяется, сатана. Эх, жизнь проклятущая! Кто смеется, а кто спиной гнется…

Гостей ожидалось около сорока человек: и слободских, и отважинских, и городских. Дал свое согласие даже и председатель райисполкома Патокин, с которым Алим находился в довольно близких отношениях. Патокин ценил Ахтырова как работника, любил как человека и протежировал ему. Когда встал вопрос о списках, которые нужно было представить в Москву правительству для награждений орденами лучших людей района, он одной из первых назвал фамилию Алима.

К пяти часам все было готово. В просторной горнице стоял накрытый стол, в виде буквы "П", составленный из пяти небольших столов. Белоснежные скатерти украшало бесконечное количество бутылок и закусок. Тут были и поросенок, и колбаса, и заливное, и водка, и перцовка, и спотыкач, и даже – подарок Патокина – бутылка портвейна. В общем, угощение стоило Ахтыровым полторы тысячи рублей, – ушли все деньги, до копейки, которые были у Алима.

– Гриша, беги, друг, беги за сапогами! – торопил приятеля Алим, устанавливая на табуретку бочонок с пивом.

– Лечу-с, одна нога здесь, другая там, – отозвался Гриша.

Он успел уже порядочно нагрузиться и был нескончаемо разговорчив.

– Если Ялик еще не кончил, то сиди у него, торопи, и чтоб, самое большее, через полчаса ты был тут с сапогами, – приказал Ахтыров.

– Слушаю-сь… Через полчаса я буду здесь. Но не разрешите ли вы мне, дорогой Алим Алимыч, посетить одну особу, с которой у меня чрезвычайно важное дело. Это займет всего десять минут.

– Потом, Гриша, потом. Вечером али завтра сходишь. Какие у тебя там дела – пустое все. Беги, милый, беги.

– Бегу-с…

Манефа в голубом платье, ладно обтягивавшем ее полную фигуру, стояла перед зеркалом и примеряла бусы.

– Алим, может, вот эти одеть, желтые?

– Как хочешь, Маня, как хочешь, – соглашался Алим, и сердце его переполнялось счастьем. Давно, очень давно он не видел жену такой доброй и милой. Может быть, все пройдет? Может быть, настанет день, когда она полюбит его по-настоящему? Неужели такое счастье возможно? У него останавливалось сердце и дрожали руки при мысли об этом. Час тому назад он поднес подарок жене: коричневые изящные "городские" туфли на высоких каблуках. И хотя Манефа сознавала, что она никогда их не наденет, не посмеет куда-нибудь выйти на высоких каблуках, да и ходить-то она в таких туфлях не умела, но крепко поцеловала мужа в губы и искренне поблагодарила.

Тетка Таисия, сложив на толстом животе руки, умильно смотрела на стол и качала головой.

– Добра-то сколько… Ай-я-яй, сколько добра… Небось на большие тыщи, зятек?

– Ничего, мамаша, ничего, – весело отвечал Алим, – надо ж и жене праздник устроить. Она у меня во какая… нарядная.

Он хотел сказать "красивая", но почему-то это слово не пожелало слететь с языка, и он его на ходу заменил на "нарядная".

– Ах, братца-то, Мустафы Алимыча, нет. Посмотрел бы он на вас, порадовался бы, что все у вас на лад, вроде бы как, пошло… А то он бедный, и сам мучился, глядя на худое житье ваше… – плаксиво проговорила тетка Таисия и даже всхлипнула от наплыва разнообразных чувств.

– Ну ладно, мамаша. Хватит. Не об этом сейчас речь… – быстро остановил ее Алим, заметив, что Манефа нахмурилась.

– Да чего? Я правду говорю. Тошнехонько на вас смотреть было, – не унималась старуха.

– Помолчите, мамаша… – тихо предупредила Манефа.

Алим мгновенно вскочил, взял за руку тещу и потащил ее в кухню.

– Посмотрите-ка, мамаша, не сварилась ли уха?

Тетка Таисия вздохнула, взяла ухват и полезла в печь, тыкая в воздух локтями.

В шестом часу Алим взволновано ходил в одних портянках по полу возле накрытого стола и злобно ругался:

– Чёрт! Ну и чёрт! Ну и рыжий остолоп! Куда же он запропастился? Неужели сапоги не готовы?

– Придет, никуда не денется… – утешала его Манефа. – Может, там какой гвоздик осталось вбить.

– Так пришел бы и сказал. Не голова у него на плечах, а мешок с сеном, у дурака у этого.

Однако Гриша не приходил.

За несколько минут до шести Алим уже не на шутку разбушевался.

– Дьявол! Идиот! Я ему всю морду раскрою сапогами!

– Надевай старые, они еще хорошие, – посоветовала Манефа.

– Не хочу старые!

– Может, мне сбегать? – предложила тетка Таисия.

– Да куда ж бежать, мамаша? Вот-вот гости придут! – чуть не плача, запротестовал Алим и взглянул в окно. – Не видно рыжей белуги! Что он со мной делает, дохлый лещ!.. Вона и гости первые идут, Потехины идут, отец с сыном…

Он ударил в бешенстве себя по бокам.

– Надевай, говорю, старые! – почти приказала Манефа.

– Да они даже не чищеные! – крикнул, багровея, Алим. – Хоть бы ты их почистила, догадалась.

– Да кто ж знал…

– Кто ж знал?.. А ну вас всех…

Глаза его забегали, в бессильной злобе он схватил со стола пустую тарелку и ударил ее об пол.

– Господи! – взмолилась тетка Таисия.

Выместив на тарелке злость, Алим опустился на табуретку и затих, увидев спокойно подходившую к нему Манефу и страшную в этом спокойствии. Лицо ее побледнело, серые глаза по-кошачьи сощурились, уголок рта чуть дергался.

– Это ты зачем? – еле слышно спросила она у мужа. – Характер показываешь?

– Я… я измучился, Маня.

– Измучился?.. Эх, ты! И посуду бить не умеешь!

Она быстро схватила за уголок скатерть и с силой рванула к себе… Со звоном, разбиваясь, падая, ломаясь, полетели на пол бутылки, тарелки, миски… С торжествующей улыбкой на алых губах Манефа сдернула вторую скатерть, третью, четвертую… Страшный грохот наполнил дом. Обнаженные некрашеные столы выглядели жалко и как-то стыдливо. По полу растекались огромные лужи вина, мешаясь с жареным мясом, яблоками, кружочками колбасы.

– Святители! – заголосила тетка Таисия, хватаясь в ужасе за голову. – Что она, окаянная, делает? Убейте ее! Убейте!

Манефа пнула ногой бочонок с пивом, скатила его с табуретки и, не оглядываясь, быстро прошла в кухню, а из кухни – в сад.

Алим тупо смотрел на учиненный погром. Руки его судорожно вцепились в лацканы пиджака. В остановившихся глазах блестели слезы.

– Маня… Маня…

Ему ни капли не жалко было побитого добра, он не думал и о гостях, он холодел от мысли, что с таким трудом сооруженное здание примирения так неожиданно и глупо рухнуло и разбилось вдребезги у его ног.

Все начиналось сызнова.

А в это же время на берегу Волги, на старом замшелом обрубе сидел Гриша Банный с Аксюшкой-дурочкой, обнимал ее за талию костлявой рукой и негромко рассказывал ей о том, как в двадцатом году он впервые познакомился с удивительными законами физики и о том, какие страшные повреждения может учинить человеку разорвавшийся артиллерийский снаряд. Под мышкой он держал новые хромовые сапоги.

XIX

Поздний августовский вечер. В клочьях темных облаков плавно нырял зеленый серпик луны. Под сильным верховым ветром гнулись деревья, шумела Волга. Грустно стучала колотушка ночного сторожа – глухого старика Чижова.

В доме Бушуевых еще не спали. На кухне при свете керосиновой лампы Ульяновна гладила белье. Напротив нее, за тем же столом, сидел Денис и, наблюдая за утюгом и ловкими руками матери, слушал ее песни. Ульяновна пела так тихо, что иногда переходила на полушепот, но сохраняя мелодию и отчетливо произнося слова.

Вся она – и черным простым платьем, и маленькой фигурой, и стрелками бесчисленных морщинок вокруг тихих скорбных глаз – излучала такой уют и такое тепло, что Денис готов был сидеть до утра и без конца смотреть на нее и слушать ее песни.

Горят, горят пожары, они всю неделюшку,
Ничего в дикой степи не осталося… -

пела Ульяновна, и сердце Дениса наполнялось тихим и светлым успокоением.

Оставались в дикой степи горы крутые.
Как на этих горах млад ясен сокол…

Денис очень любил песни, особенно когда их пела мать. А песен Ульяновна знала бесчисленное множество всяких: и свадебные песни заводила она, и посиделковые, и любовные, знала и "романсы", где льется кровь и сверкают ножи. Денис и сам уже много знал и запомнил из того, что пела она, но всякий раз Ульяновна вспоминала что-нибудь новое.

– Мамаша, спой "Липу вековую".

– Да что ты, Денисушка, к этой песне привязался? Что она тебе так полюбилась? – улыбнулась Ульяновна.

– Не знаю. Нравится она мне. Спой.

– Ну, слушай.

Липа вековая
Под окном стои́т.
Песня удалая
Вдалеке звенит.

Лес покрыт туманом,
Словно пеленой.
Слышен за курганом
Лай сторожевой…

На полатях заворочался Ананий Северьяныч. Он еще не спал и мысленно подсчитывал предстоящие расходы по хозяйству, прислушиваясь в то же время к песням жены. Он не то чтобы любил песни, а слушал их иногда так – от нечего делать.

– Подожди, Денисушка, – оборвала сама себя Ульяновна, – вот я вспомнила хо-орошую одну… Слушай.

Колечко мое позлаченное, -
Ох, я с милым дружком разлученная.
Он давал-то мне ручку правую,
Целовал меня в щеку алую.
Не целуй меня, не уговаривай,
Ох, не хочешь любить – не обманывай…

– Ульяновна! – перебил ее Ананий Северьяныч, свешивая сивую бороденку с полатей, – чегой-то мне третью ночь подряд белые ведмеди снятся? Как глаза закрою, так все на север еду, все на север…

– А ты на каком боку больше спишь? – улыбнулась Ульяновна.

– На левом.

– Так ты повернись на правый, тогда на юг поедешь.

– На юг, говоришь? – недоверчиво переспросил Ананий Северьяныч. – А вот я чичас попробую.

Но только было он улегся на правый бок, как в окно кто-то громко постучал. Денис толкнул раму.

Это был дед Северьян.

– Ананий! – громко крикнул он, просовывая лысую голову в дом.

– Чево тебе? – лениво отозвался с полатей Ананий Северьяныч.

– Красный бакен потух.

– Что?! Который? – тревожно спросил Бушуев, прыгая с полатей на пол и ошалело глядя на отца.

– Что возле гряды. Снизу буксирный идет, как бы не напоролся на камни без сигнала-то… – предупредил дед Северьян, скрываясь в темноте.

– Ах ты, пропасть какая! – выругался Ананий Северьяныч, натягивая на босые ноги кожаные сапоги. – Дениска! Зажигай запасной фонарь, да поедем, стало быть с конца на конец.

– Зачем же запасной фонарь брать? Зажжем тот, что на бакене, – сказал Денис, вставая из-за стола и подтягивая ремень на штанах.

– А ежели стекло на ем разбилось! – крикнул Ананий Северьяныч, удивляясь на недогадливость сына. – Ох, и дурень же ты, Дениска. Дурень стоеросовый!

– Темень-то, темень какая! – покачала головой Ульяновна, – и буря! Ты, отец, осторожней там, не потопитесь в Волге-то…

– Утопленников и без нас, Ульяновна, много плавает. Как-нибудь… с Божьей помощью не потопнем. Служба, Ульяновна, служба, – суетясь, заключил Ананий Северьяныч.

– Ну, храни вас Господь! – сказала Ульяновна, крестя воздух.

Назад Дальше