Пасхальные рассказы русских писателей - Татьяна Стрыгина 19 стр.


* * *

Пожалуй, никто из русских поэтов советского времени так ясно и недвусмысленно не заявлял о своем мировоззрении, как это сде лано в стихах Николая Алексеевича Заболоцкого. В группе обэриутов, к которой примыкал молодой Заболоцкий, я могу назвать трех верующих. Заболоцкого в этот счет я не включаю. Его юношеский пантеизм, пантеизм "Ночных бесед", волновавший меня когда-то (и волнующий до сих пор), очень далек, однако, от моей религии. Православными, по-церковному религиозными людьми были Хармс, Введенский и Юра Владимиров. Учился в духовной школе, хорошо знал, любил и часто читал на древнееврейском Библию Дойвбер Левин. Но был ли он верующим – поручиться не могу. (Верующих интеллигентных евреев, т. е. иудеев, мне вообще встречать не приходилось. Может быть, исключением был С. М. Алянский, венчавшийся в синагоге, что в свое время было с одобрением отмечено в дневнике Блока. Те же верующие евреи, которых я мог бы назвать, познав Бога, стали христианами, приняли крещение.)

Сказать, что я был близким другом Даниила Ивановича Хармса, я не могу. Меня редко радовали его стихи ("взрослые"; детские я принял с восторгом сразу же). В первые годы, пока я к нему не привык, не все нравилось мне в его поведении, кое-что раздражало, казалось наигрышем. В его окружении далеко не все были мне симпатичны. И все-таки нас всегда, едва ли не с первой встречи тянуло друг к другу. Духовная близость между нами была, мы чувствовали ее оба. Конечно, прежде всего и тут связывала нас наша вера.

Да, все-таки дружба была. В знак этой дружбы мы поменялись как-то с Даниилом Ивановичем – по его предложению – молитвенниками. Не знаю, какая участь постигла мою, очень старую, старообрядческую книгу. Его, то есть перешедший ко мне, молитвослов пережил разорение блокадных лет, войну, Москву – и до сих пор стоит у меня в шкафу на заветной полке.

– Каким вы представляете Бога? – спросил меня однажды Даниил Иванович. – Стариком Саваофом, каким Его изображают под куполами церквей? С бородой?

– В детстве – да, представлял таким.

– А я и сейчас именно таким. Краснолицего с белой пушистой бородой.

Один раз мы где-то засиделись, и поздно вечером Даниил Иванович провожал меня. Трамваи еще ходили, но мы шли пешком – из центра на проспект Майорова, где я тогда жил. Проходили мимо церкви Вознесения. Даниил Иванович поднялся на паперть, опустился на колени и стал молиться. Молился долго. Может быть, и мне хотелось последовать его примеру, но я не сделал этого. Не мог. Боялся позы. Молился за его спиной, стоя.

Во многом, что делал и говорил тогда Хармс, мне чудилась поза. Конечно, я часто ошибался. И слишком поздно, увы, понял, что если в его поведении и бывало напускное, то в отношениях со мной этого напускного почти не было. Со мной он был искренен, честен, всегда оставался самим собой.

Ссориться мы с ним не ссорились, но размолвки бывали. Я, например, не понимал, как в одной душе могут уживаться вера и суеверие. А Даниил Иванович был суеверен.

Удивился я, когда Хармс не пришел ни на домашнюю литию, ни на вынос, ни на отпевание в Сергиевскую церковь, ни на Смоленское кладбище – проститься со своим верным другом и учеником Юрочкой Владимировым.

Несколько дней спустя я встретил Даниила Ивановича на Невском и спросил:

– Почему вы не были на похоронах Юры?

Хармс очень серьезно, почти надменно ответил:

– Я никогда никого не провожаю.

До сих пор чувствую укол в сердце от этих его слов.

Юрочка Владимиров! Курчавый мальчик, больше похожий на француза, чем на отпрыска старинного русского дворянского рода. Веселый, проказливый, неистощимый на выдумки! Когда к этому розовощекому мальчику успела пристать чахотка, так быстро унесшая его в могилу?

Юра был страстный поклонник спорта, яхтсмен. Не забуду белую петербургскую ночь и прогулку на яхте по небурным водам Маркизовой лужи – от Петровского острова до Лахты. Гостями на яхте мы с Костей Лихтенштейном. А Юрочка стоит на своем капитанском месте, гордо и ловко орудует какими-то веревочками, управляет парусами. Ворот рубахи его расстегнут, на груди поблескивает крестик.

А вот другое воспоминание, о другом обэриуте. Первый день Пасхи. Я в гостях у Даниила Ивановича. Приходит А. И. Введенский, красивый, больше, чем обычно, нарядный. Они христосуются, целуются. Потом Введенский поворачивается ко мне, протягивает руку.

– А почему же ты не христосуешься с Алексеем Ивановичем? – спрашивает Хармс.

– Как?! – поднимает брови Введенский. – Я думал – он комсомолец!..

Та к много раз в моей жизни бывало, что якобы случайно встречался я с братьями и сестрами по вере.

Вот Витебский (тогда еще Детскосельский) вокзал. Если не ошибаюсь, тридцатый год. Да, точно, тридцатый: только что застрелился Маяковский. Я живу "на хлебах" в Детском Селе. Возвращаюсь туда, стою на перроне, жду второго звонка. Подходит Вера Павловна Калицкая, детская писательница, первая жена Александра Грина. Она еще не старая, гораздо моложе моей мамы. Стоим у вагона, разговариваем на разные литературные темы. Вдруг лицо ее освещается улыбкой, и она говорит:

– А мы с вами, оказывается, единомышленники!

И показывает глазами мне на шею, где блеснула, по-видимому, цепочка нательного креста.

Недавно я узнал, прочел где-то, что верующим был и сам А. С. Грин. К нему, уже в советские, конечно, годы, пришел сотрудник какой-то газеты или журнала, просил написать статью на тему: "Почему я не верю в Бога". Грин отказывался, отмахивался, а потом рассердился и говорит:

– А почему вы, молодой человек, думаете, что я не верю? Я мог бы написать для вас статью "Почему я верю в Бога". Но ведь – не напечатаете.

Как-то в день ангела нашего отца я зашел в Вознесенский храм поставить свечу и помолиться за упокой души раба Божия Иоанна. У образа Иоанна Воина – нестройная толпа-очередь. Люди медленно двигаются, поднимаются на две ступеньки, прикладываются к иконе. Стоящий передо мной человек оглянулся, и я узнаю Ивана Петровича Белышева, детского писателя. Встреча неожиданная. Белышев – общественник, кажется, член месткома. Мы киваем друг другу. Он, высокий, наклоняется ко мне и вполголоса спрашивает:

– Самуила Яковлевича давно не видели?

Помню, как насмешил мой рассказ об этой встрече Тамару Григорьевну Габбе:

– Нашел место, где спрашивать о Самуиле Яковлевиче!..

Случайно, стороной, узнал я, еще при жизни художника Стерлигова, что этот человек, близкий друг и сподвижник Д. И. Хармса, тоже был верующим. Однажды в гостях у Рахмановых их друзья, пожилая супружеская пара, жаловались, что сына их, молодого художника, "совращает в религию" Стерлигов. Позже я получил письмо от Стерлигова. Он прислал мне фотографии Хармса и спрашивал, не я ли автор этих снимков. Письмо начиналось цитатой из Евангелия.

…Никогда не забуду, что имел мимолетное счастье познакомиться и говорить с Марией Вениаминовной Юдиной – еще до того как она была изгнана из Ленинградской консерватории, до появления статьи "Профессор в рясе".

Счастлив и тем, что был знаком, несколько раз встречался у Маршака, с Евгением Павловичем Ивановым.

В Переделкине Чуковский познакомил меня с Борисом Леонидовичем Пастернаком.

Только после смерти Зои Владимировны Гуковской я узнал, что и с нею мы были единомышленниками. А ведь мог и раньше догадаться. Впрочем, не очень уж намного раньше. Познакомились мы с нею, вернее – по-настоящему, душевно разговорились лишь года за полтора до ее кончины. Помню, она сказала мне однажды, что в Ленинграде есть только одно высшее учебное заведение, где студенты получают настоящее, глубокое, полноценное гуманитарное образование, – это Духовная академия. Вряд ли так мог бы сказать человек, далекий от церкви.

На могиле Зои Владимировны падчерица ее Наташа Долинина поставила черный гранитный параллелепипед. На одной стороне его высечено: "Памяти моего отца Григория Александровича Гуковского". На другой – крест и даты рождения и смерти Зои Владимировны.

* * *

Прах Зои Владимировны покоится на том же комаровском кладбище, где лежат и А. А. Ахматова, и друг ее комаровских лет Александр Гитович, и академик В. И. Смирнов, и В. М. Жирмунский, и Натан Альтман, и Мих. Слонимский, и многие другие люди искусства и науки.

Там же, через дорожку, возвышается деревянный крест на могиле Веры Федоровны Пановой.

Отпевали Веру Федоровну, по ее завещанию, в том же Никольском кафедральном соборе, где и Анну Андреевну Ахматову. О том, что к концу жизни она стала религиозной, многие знали и много говорили об этом. Не один раз мне приходилось слышать версию, что, мол, лишь тяжело заболев, испугавшись приближения смерти, Вера Федоровна вдруг впала в мистицизм, окружила себя иконами и лампадами.

Это неправда. Свидетельствую, что произошло это очень задолго и до смерти, и до болезни.

Вера Федоровна была еще совершенно здорова, еще нельзя было сказать про нее не только "старая", но и "пожилая", когда однажды летом мы ехали с нею и с театроведом М. О. Янковским на машине Союза писателей из Комарова в Ленинград. Вера Федоровна сидела рядом с шофером, мы с Янковским – сзади. Янковский был под впечатлением какой-то только что прочитанной им книги, с воодушевлением говорил о ней. Вера Федоровна молча слушала, потом слегка повернула голову и сказала:

– Есть, товарищи, только одна книга, которую нам следует часто читать. Это – Священное Писание.

Я удивился, обрадовался и – промолчал. Разговорчивый, даже болтливый Янковский слегка смутился и пробормотал что-то вроде:

– Ну, мне-то уж поздно этим заниматься.

– Нет, Моисей Осипович, вы ошибаетесь, – сказала Панова. – Никогда не поздно.

И добавила:

– Я это совершенно серьезно говорю, товарищи…

А года через два-три она подарила нам с женой книгу "Лики на заре", куда входит одно из лучших ее произведений (после "Сережи" – лучшее) – Житие преподобного Феодосия Печерского. Удивляюсь, как могли подписать к печати эту книгу! Какая Сила отвела руку цензора, замахнувшуюся на нее? Ведь это же действительно житие, написанное современным языком и современным мастером-христианином.

В романе Пановой "Времена года", вышедшем, если не ошибаюсь, еще в сталинские годы, четырнадцатилетний мальчик, один из героев книги, записывает в своем дневнике об удивительном открытии, которое он в этот день сделал. Он всегда считал, что бывает так: человек верит в Бога, а потом становится сознательным и верить перестает. И вот оказалось, что бывает и совсем наоборот. Сегодня он разговорился с пожилым человеком, кажется, с завхозом их школы, который всю жизнь был неверующим и вдруг – после одного события на охоте, когда он живым вышел из лап медведя, – стал верить в Бога.

Не знаю, какого медведя повстречала на своем жизненном пути Вера Федоровна Панова, но знаю, что с нею произошло нечто очень похожее на историю этого придуманного ею или зарисованного с натуры завхоза. Она всю жизнь была неверующей. В молодости была комсомолкой. Уже после смерти Сталина, когда советские люди стали ездить за границу, Панова побывала в Соединенных Штатах. Помню газетный отчет об одной пресс-конференции, в которой она участвовала. Ее спросили о преследовании религии в СССР и об ее отношении к этому. Ответ Пановой я хорошо запомнил:

– Разрешите нам, господа, оставаться теми, кем мы являемся, то есть атеистами.

Хорошо понимаю, как больно, как тягостно было вспоминать или перечитывать ей эти слова. Ведь я и сам через это прошел – был неверующим и глупо гордился этим.

* * *

В этих заметках я не называю имен молодых. На молодых-то ведь особенно прилежно идет у нас охота. И молодые себя не берегут, ведут себя не так опасливо, как вели себя в их годы мы. Время стало как будто помягче. За веру как будто не берут. Но вот именно – как будто. Берут или не берут – спросите у тех, кто побывал там.

Не мягче ли были годы моей молодости?

Я уже рассказывал где-то, что одну из глав "Республики Шкид" я писал (вернее, переписывал) в лазарете Ново-Знаменского исправдома. Было это ранней осенью 1926 года. Идиллические времена! Исправдом располагался в бывшем имении. Под одной кровлей, в удобных, похожих на больничные палаты, спальнях жили, отбывая разные сроки наказания, – латвийский шпион, цыгане-конокрады, растратчики, взяточники, профессиональный шулер Вяткин, комдив Сашко, осужденный за участие в дуэли, и тут же – карманные воры, фармазонщики, нэпманы-налогонеплательщики… Две большие комнаты почти сплошь были заселены молодыми сектантами-баптистами, отбывавшими трехлетний (кажется) срок за отказ от военной службы. Когда в одной из предыдущих главок этой статьи я писал о своем возвращении к вере, в памяти моей все время мелькали эти славные парни, мои однолетки. Не помню, чтобы кто-нибудь их обижал, никто не смеялся над ними – ни комдив Сашко, ни шулера, ни карманники. С уважением относилось к этим ребятам, насколько мне помнится, и тюремное начальство. Не мог, конечно, и я не заглядеться на них, не залюбоваться ими, не задуматься над тем, какая сила ведет их на подвиг. Правда, в годы, о которых идет речь, подвиг этот не был таким уж невыносимо тяжелым. Когда молодые евангелисты досиживали свои три года, к ним никто уже не предъявлял никаких претензий, от воинской повинности они освобождались начисто, получали белые билеты. Но нетрудно представить, что стало с этими людьми потом, лет десять – пятнадцать спустя.

Во время войны, когда Сталин заигрывал и с церковью, и с верующими, из тюрем и лагерей стали тысячами выпускать священников и активных церковников-мирян. Выпускали всех, только не евангелистов, не тех, кто отказывался брать в руки оружие. Об одном из таких молодых сектантов рассказал нам автор "Ивана Денисовича". Думаю, что не я один обратил тогда внимание на ту неожиданную для книги советского автора симпатию, с какой написан у Солженицына верующий юноша Алеша.

А вообще-то – сажали, освобождали, снова сажали. Освобождали, между прочим, и в первые послевоенные годы.

После демобилизации я несколько лет прожил в Москве. Однажды, по поручению нашей бабушки, я ездил на Рогожское кладбище разыскивал могилы предков. Возвращаясь под вечер, зашел в старообрядческий собор. Служба еще не начиналась, посреди храма, у налоя, средних лет человек в солдатской форме, демобилизованный, уже без погон, читал часы. А у свечного ящика стояла совсем молоденькая девушка в платочке, повязанном "в роспуск", и разговаривала с женщиной, продающей свечи. Я подошел купить свечу и услышал конец их разговора.

– Что же – всех вас выпустили? – спрашивала женщина за ящиком.

– Да. Всех, – отвечала девушка.

– И паспорта чистые выдали?

– Да. Выдали.

– И прописали?

– И прописали.

– Сколько же ты там была?

– Да вот – немного трех лет не досидела.

Когда девушка, широко перекрестившись и сделав поясной поклон в сторону алтаря, отошла, я спросил у женщины за ящиком, о чем они говорили.

– Наших молодых из тюрьмы выпустили. Двенадцать человек.

– Девушки?

– И девушки и парни.

– За что же их?

– А за что? Ни за что. За то, что собирались у кого-нибудь на квартере и наши духовные песни по крюкам пели.

Брали тогда – и сейчас берут – не за то, что молились, а за то, что собираются. За участие в сообществе, за проповедь, то есть за пропаганду религиозных, а следовательно и непременно антисоветских взглядов. За то, что не ставили свечу под кроватью.

Что касается духовенства, то тех брали и просто так – чтобы закрыть, например, церковь. "Дело" выдумать и пришить было нетрудно. Дела тогда пришивались, как известно, не только сельским батюшкам, но и маршалам, и наркомам, и секретарям обкомов.

Назад Дальше