Весна в Карфагене - Михальский Вацлав Вацлавович 17 стр.


В доме Хаджибека Мария впервые столкнулась с арабской семьей так близко, вплотную, и она пришлась ей по душе. Марии нравились отношения между женами, как между старшей и младшей сестрой, – Хадиже было за тридцать, а Фатиме исполнился двадцать один год. Нравилась их любовь к детям, притом бездетная Хадижа считала мальчиков такими же своими сыновьями, как и Фатима, малыши звали обеих "мама". Фатима была с детьми довольно сурова, хотя и нежна, и заботлива в то же время, а Хадижа источала одну только нежность, она буквально плыла от каждого обращения к ней того или другого мальчугана. Хадижа руководила в доме прислугой и поваром, раз в неделю она ритуально ездила с поваром в Тунис за продуктами, за французскими сырами, кофе, чаем, сладостями и за местными сплетнями, она была из богатой берберской семьи и вела дом с привычным для нее размахом, за столом, как говорится, только птичьего молока не было. Фатима происходила из полукочевой бедуинской семьи, считавшейся бедной, хотя бедность у бедуинов – понятие весьма относительное: у отца Фатимы было четыре жены, а у Фатимы шесть сестер и четыре младших брата, и всем им были обеспечены и стол, и кров. В семье Хаджибека Мария как никогда остро, предметно почувствовала и осознала власть условностей: все, оказывается, зависит от правил, по которым живет общество: установили в мусульманском мире правило многоженства, и всем представляется вполне нормальным, когда у одного мужчины две, три, четыре жены. Главное – договориться о правилах. "Чеховским трем сестрам да одного бы мужа – какая прелесть! Например, Вершинина, а?" – усмехнулась Мария, откладывая книгу.

– Да, входи, входи, Фатима! Вот церемонная девочка!

Дверь наконец приоткрылась, и робко, бочком, в комнату вошла Фатима. Ее прекрасные черные глаза косили от боли и стали совсем тусклыми, помутнели.

– Болит?

Фатима кивнула, пытаясь улыбнуться.

– Ложись, я тебя полечу. – Мария уступила ей тахту. – На спину ложись. Расслабься… постарайся совсем расслабиться. Закрой глаза. Спи. – И она стала делать ей легкий полувоздушный массаж висков, надбровных дуг, шеи. Это еще дядя Павел научил Марию лечить "наложением рук", что в то время называли знахарством. Он считал, что у нее есть та редкая энергия, которая была и у него. "Я тебя научу, Маруся, потому что тебя можно научить, а тысячу других я не смогу научить, потому что Бог не дал им той силы, что дал мне и тебе", – так говорил дядя Павел. И она училась у него с восторгом и усвоила многие уроки, в том числе и уроки гипноза, это ей так же было дано, как и ему. Фатима легко вошла в транс.

– Спи, милая, спи. Чуть-чуть – и все пройдет, и голова у тебя не будет болеть. Не будет болеть голова. Не будет болеть голова…

Фатима была в забытьи минуть пять – семь, она очнулась бодрая, ее прекрасные черные глаза сияли.

– О, Мари! О, Мари! Я как будто заново родилась! Хадижа тоже хочет, но она стесняется. У нее тоже сильно болит голова.

– Так пусть приходит. Нет, не сейчас, а часа через два, я должна отдохнуть. А как мальчики?

– Играют в детской.

В доме господина Хаджибека все было на европейский лад: детская, спальни, кабинеты, столовая, кухня в полуподвале и там же комната для прислуги.

– А когда наконец кончится сирокко?

– Еще девять дней. Мало. В пустыне сейчас плохо. Мои сейчас в пустыне. Скоро отец приедет в гости, посмотреть внуков.

– Он у тебя настоящий бедуин?

– Самый настоящий! – радостно засмеялась Фатима, сверкая белыми ровными зубами. – Я у него одна в городе, все остальные в пустыне.

– Я обожаю пустыню! – сказала Мария. – Когда приедет твой отец, ты нас познакомишь?

– С удовольствием!

– Я хочу попутешествовать по пустыне, он согласится быть моим проводником?

– Конечно.

– Договорились. Так пусть Хадижа приходит часика через полтора-два.

Как и вошла, Фатима так же бочком вышла из комнаты, осторожно притворив за собой дверь, а Мария снова легла на тахту и открыла Чехова.

"ИРИНА. Бобик спит?

НАТАША. Спит. Но неспокойно спит. Кстати, милая, я хотела тебе сказать, да все то тебя нет, то мне некогда… Бобику в теперешней детской, мне кажется, холодно и сыро. А твоя комната такая хорошая для ребенка. Милая, родная, переберись пока к Оле!

ИРИНА (не понимая). Куда?

Слышно, к дому подъезжает тройка с бубенцами.

НАТАША. Ты с Олей будешь в одной комнате, пока что, а твою комнату Бобику. Он такой милашка, сегодня я ему говорю: "Бобик, ты мой! Мой!" А он на меня смотрит своими глазеночками.

Звонок.

Должно быть, Ольга. Как поздно!

Горничная подходит к Наташе и шепчет ей на ухо.

НАТАША. Протопопов? Какой чудак. Приехал Протопопов, зовет меня покататься с ним на тройке. (Смеется.) Какие странные эти мужчины…

Звонок.

Кто-то там пришел. Поехать разве на четверть часика прокатиться… (Горничной.) Скажи, сейчас.

Звонок.

Звонят… Там Ольга, должно быть… (Уходит.)

Горничная убегает; Ирина сидит, задумавшись; входят Кулыгин,

Ольга, за ними Вершинин.

КУЛЫГИН. Вот тебе и раз. А говорили, что у них будет вечер.

ВЕРШИНИН. Странно, я ушел недавно, полчаса назад, и ждали ряженых…"

Да, ждали ряженых, но Наталья Ивановна отменила праздник, якобы чтобы не тревожить ее деток, а сама тут же поехала с Протопоповым кататься на тройке с бубенцами на ночь глядя… Незатейливая она, конечно, ни деликатности в ней, ни искренности, но ведь она рожает и воспитывает детей, она ведет дом, а три добродетельные сестрички все стонут: "В Москву! В Москву!" Как будто бы они не повезут в Москву самих себя, как будто бы зря сказано: "Везде хорошо, где нас нет!" – так думала Мария теперь, а тогда, в неполные семнадцать лет, в крепостном рву форта Джебель-Кебир, она горячо ненавидела Наталью Ивановну, презирала ее мужа Андрея, обожала всех трех сестер, милого старика Чебутыкина, некрасивого барона Тузенбаха, Вершинина… Что касается последнего, то Вершинин стоял для нее совершенно отдельно от других, словно на пьедестале, – играть роль Вершинина уговорили адмирала дядю Пашу. Вот в чем было счастье!

ХХХII

"ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ

Комната Ольги и Ирины. Налево и направо постели, загороженные ширмами. Третий час ночи. За сценой бьют в набат по случаю пожара, начавшегося уже давно. Видно, что в доме еще не ложились спать. На диване лежит Маша, одетая, как обыкновенно, в черное платье. Входят Ольга и Анфиса.

…НАТАША. Там говорят, поскорее нужно составить общество для помощи погорельцам. Что ж? Прекрасная мысль. Вообще нужно помогать бедным людям, это обязанность богатых. Бобик и Софочка спят себе, спят как ни в чем ни бывало. У нас так много народу везде, куда ни пойдешь, полон дом. Теперь в городе инфлюэнца, боюсь, как бы не захватили дети.

ОЛЬГА (не слушая ее). В этой комнате не видно пожара, тут покойно…

НАТАША. Да… Я, должно быть, растрепанная. (Перед зеркалом.) Говорят, я пополнела… и неправда! Ничуть! А Маша спит, утомилась, бедная… (Анфисе, холодно.) При мне не смей сидеть! Встань! Ступай отсюда!

Анфиса уходит; пауза.

И зачем ты держишь эту старуху, не понимаю!

ОЛЬГА (оторопев). Извини, я тоже не понимаю…"

И далее Мария не читает уже все подряд и не сверяет с книгой, а так, выхватывает из памяти кусочки текста…

Она выхватывает из памяти кусочки чеховской пьесы, а сирокко все свирепствует за окном, все дует, все завывает, все скребется о ставни, все надеется ворваться в дом.

"…Ирина, Вершинин и Тузенбах входят; на Тузенбахе штатское

платье, новое и модное.

ИРИНА. Здесь посидим. Сюда никто не войдет.

ВЕРШИНИН. Если бы не солдаты, то сгорел бы весь город. Молодцы! (Потирает от удовольствия руки.) Золотой народ! Ах, что за молодцы!

КУЛЫГИН (подходя к ним). Который час, господа?

ТУЗЕНБАХ. Уже четвертый час. Светает…

…ВЕРШИНИН. На пожаре я загрязнился весь, ни на что не похож.

Пауза.

Вчера я мельком слышал, будто нашу бригаду хотят перевести куда-то далеко. Одни говорят, в Царство Польское, другие – будто в Читу.

ТУЗЕНБАХ. Я тоже слышал. Что ж? Город тогда совсем опустеет.

ИРИНА. Мы уедем!

ЧЕБУТЫКИН (роняет часы, которые разбиваются). Вдребезги!

Пауза; все огорчены и сконфужены.

КУЛЫГИН (подбирая осколки). Разбить такую дорогую вещь – ах, Иван Романыч, Иван Романыч! Ноль с минусом вам за поведение!

ИРИНА. Это часы покойной мамы.

ЧЕБУТЫКИН. Может быть… Мамы так мамы. Может, я не разбивал, а только кажется, что разбил. Может быть, нам только кажется, что мы существуем, а на самом деле нас нет…"

По пьесе Чебутыкин пьян, но вопрос-то очень трезвый? Действительно, может быть, нам только кажется, что мы живем, что мы – это мы, а не инфузория-туфелька… Мария ощупала свои бедра, предплечья, грудь – все такое живое, упругое, теплое. И как же ему не быть теплым, если жизнь и есть сгорание; кто горит ярко, кто тускло, кто-то вообще тлеет, но горят-то все. Все, что еще мгновение назад вроде бы было твоим, сгорело заживо и тут же кануло в бездонную пропасть минувшего. Как писал Леонардо да Винчи: "Это вода в реке – последняя из той, что утечет, и первая из той, что прибудет". Пьесы Чехова тем и сильны, думала Мария, что в них вечные вопросы, на которые нет ответа, ставятся в обыденной жизни, и задают их друг другу не философы, а обыкновенные мужчины и женщины, способные думать и чувствовать. Конечно, есть люди первичных эмоций, такие, как Наталья Ивановна, а есть такие, как сестры Ольга, Маша, Ирина. Первые без затей и сомнений обладают своей жизнью, поглощают ее как продукт; все житейские проблемы они решают по мере их поступления и, как правило, только в свою пользу. Вторые сомневаются в себе, в своих поступках, задают себе и окружающим вечные вопросы, на которые нет ответа; они всегда только собираются, только настраиваются жить где-то в светлом будущем. Ах, это светлое будущее – сколько вреда принесло оно русским, эти вечные наши разговоры о светлом будущем, что-то вроде подслащенной отравы… И в 1917 году народ не белены объелся, а именно пустопорожних разговоров о светлом будущем. Русские классики тоже здесь поработали, тоже невольно приложили руку… Если бы Чехов…

В дверь постучали, но Мария не ответила, пока не додумала свою мысль:

…Если бы Чехов дожил до революции, то наверняка остался бы в России, и его бы шлепнули в Крыму или сгноили в темнице в порядке благодарности за беседы о светлом будущем…

– Войдите!

Вошла старшая жена господина Хаджибека Хадижа. Она была не красавица, но и не дурнушка. Рослая, сухощавая, с высокой грудью, с несколько крупноватыми, но правильными чертами выбеленного лица и, что непривычно для здешних женщин, не с черными, а с серыми, небольшими, но очень выразительными глазами, светящимися живым умом. Господин Хаджибек побаивался свою старшую жену и советовался с ней по каждому поводу и без повода. "Надо спросить у Хадижи. Как скажет Хадижа?" – это вопрос-восклицание не сходил с его уст. Мария сразу смекнула, что к чему, и постаралась в считанные дни расположить к себе обеих женщин. А теперь, когда во время сирокко она начала еще и лечить их от головной боли, обе прониклись к ней глубочайшим почтением. Фатима была глупенькая, хотя и с большим чувством юмора, просто для нее вся жизнь еще была в диковинку, и она простодушно этого не скрывала. Хадижа отличалась ясным природным умом, была иронична, порой язвительна, умела и любила поговорить, так что иногда они с Марией болтали часами и обо всем подряд, как говорила Хадижа: "обо всем, что в рот попадет". Конечно, Мария в таких беседах была не бескорыстна – она ведь собиралась обосноваться здесь, в Тунизии, надолго, собиралась вести серьезные дела, а Хадижа хорошо знала тунизийское высшее общество, все его пружины, была, что называется, принята в лучших домах, и с ее умом и приметливостью стала для Марии просто неоценимым осведомителем, притом совершенно добровольным и бесплатным. Десяток бесед с Хадижой ни о чем и обо всем дали Марии такое знание потенциально нужных ей людей, которое она бы не получила и за десять лет.

– Ты всегда читаешь, а я не люблю читать, – сказала Хадижа, трогая красивыми ухоженными пальцами томик Чехова.

– Это мой любимый писатель Чехов, ты когда-нибудь слышала о нем?

– Да, я смотрела в Париже его пьесу "Три сестры".

– Что ты говоришь! – воскликнула Мария. – А я как раз читаю "Три сестры", я даже играла в этой пьесе.

– Конечно, – сказала Хадижа, – ты можешь играть в театре, ты очень красивая. Я помню, это пьеса про военных, они ходят в мундирах, про русских военных.

– Можно сказать, что и так! – засмеялась Мария. – Тебя полечить? Ложись на тахту. Вот так. Расслабься, думай о чем-нибудь хорошем.

– Например, о чем? – спросила Хадижа, лежа с закрытыми глазами. – Ты знаешь, что для меня может быть только одно хорошее – сын или дочь. Все остальное у меня есть… Лучше дочь.

– Почему?

– Дочь лучше хотя бы потому, что точно знаешь, что нянчишь внуков своих, а не доброго путника, случайно остановившегося на ночлег.

– У нас говорят "прохожего молодца", о детях, не похожих на родителей – "ни в мать, ни в отца, а в прохожего молодца".

– У всех народов многие поговорки совпадают, – не открывая глаз, улыбнулась Хадижа, – люди – везде люди.

Мария не была сильным гипнотизером, и ее любительские пассы совершенно не тронули Хадижу, в транс она не вошла ни на секунду, зато массаж ей помог.

– Ты сильная, – сказала Мария, – на тебя мой гипноз не действует.

– Да, в Марселе я была в цирке, специально три раза ходила на сеансы гипноза, и все без толку. Но голова сейчас меньше болит, чем болела, у тебя не в словах, а в руках сила. Спасибо тебе! Да…

– Ты что-то хотела мне сказать? – уловила ее замешательство Мария. – Я по глазам вижу. Говори, не стесняйся.

– Да… то, что у тебя тоже нет детей, мне понятно, Аллах не дал. Но неужели ты ни разу не была замужем? Ты требуешь от мужчин, чтобы они называли тебя мадемуазель, но ведь это можно только тогда, если девушка или женщина ни разу не была замужем. Как тебя понимать? Ты такая красивая, такая умная? Так не бывает…

– Бывает, Хадижа, все бывает на этом свете… Замужем я не была… Мужчины, конечно, встречались, но это не в счет… Я их не любила, а тот, кого я любила и люблю до сих пор… тот мне недоступен. Я люблю его с пятнадцати лет…

– Он женат?

– Да, жена, две девочки…

– А где он сейчас, в Париже? Ваши русские все в Париже.

– Нет, он где-то в Америке, даже не знаю, в Северной или в Южной…

– А что, их две? – удивилась Хадижа. – Америки – две?

– Две.

– А ты кого играла в пьесе?

– Я? Я играла младшую сестру Ирину.

– А-а, ту, что в белом платье? – вспомнила Хадижа.

– В белом платье. Мне было к лицу белое.

– Тебе и сейчас оно к лицу, – растроганно сказала Хадижа и погладила Марию по щеке. – Ничего, ты еще встретишь своего мужа.

– Вряд ли… Муж объелся груш, – добавила она по-русски.

– Что ты сказала? – переспросила ее любопытная Хадижа.

– Я говорю, мой муж объелся груш, – перевела на французский язык Мария.

Хадижа прыснула со смеху, ей очень понравилось, что муж объелся груш.

– А как твой муж? – в тон спросила Мария.

– Хаджибек?

– А у тебя что, еще есть?

Обе молодые женщины расхохотались с наслаждением, до слез.

– Хаджибек не объелся груш, но зато подарил новой губернаторше такую вазу, что на ней мои глаза остались! – вытирая слезинки, сказала Хадижа.

– Новая губернаторша? – с неподдельным интересом спросила Мария.

– Не совсем новая, они уже были здесь раньше, но потом его перевели на десять лет в Алжир, а теперь снова вернули к нам. Хаджибек очень доволен. Он знает губернатора еще с двадцатого года, с тех пор, как пришли в Бизерту ваши русские корабли.

– Генеральша Дживанши? Николь Дживанши?

– Да, кажется, так ее зовут.

– Боже мой, это же замечательно! – воскликнула Мария и чмокнула Хадижу в щеку. – Ты принесла добрую весть!

– Пойду, распоряжусь с обедом, – сказала Хадижа. – Еще раз спасибо!

Хадижа осторожно прикрыла за собой дверь. "Боже мой, Николь в Тунисе, какая прелесть! Все возвращается на круги своя… – думала Мария, примащиваясь на тахте с томиком Чехова в руках. – Какая же я дура, какая бессовестная дура, что не отвечала в Праге на ее письма… Обуяла гордыня… Спрашивается, за что я ее обидела? Как отплатила за ее добро?.."

Сирокко взвыл за окном с такой яростью, что Мария даже перекрестилась: "Чур меня! Чур!" И невольно открыла пьесу на том самом месте, которое она выпрашивала для себя у режиссера, умоляла отдать ей роль Маши только вот из-за этой сцены, из-за этих слов:

"МАША. Мне хочется каяться, милые сестры. Томится душа моя. Покаюсь вам и уж больше никому, никогда… Скажу сию минуту. (Тихо.) Это моя тайна, но вы все должны знать… Не могу молчать…

Пауза.

Я люблю, люблю… Люблю этого человека… Вы его только что видели… Ну, да что там… Одним словом, люблю Вершинина…

ОЛЬГА (идет к себе за ширмы). Оставь это. Я все равно не слышу.

МАША. Что же делать. (Берется за голову.) Он казался мне сначала странным, потом я жалела его… потом полюбила с его голосом, его словами, несчастьями, двумя девочками…

ОЛЬГА (за ширмой). Я не слышу все равно. Какие бы ты глупости ни говорила, я все равно не слышу.

МАША. Э, глупая ты, Оля. Люблю – такая, значит, судьба моя. Значит, доля моя такая… И он меня любит… Это все страшно. Да? Нехорошо это? (Тянет Ирину за руку, привлекает к себе.) О моя милая… Как-то мы проживем нашу жизнь, что из нас будет… Когда читаешь роман какой-нибудь, то кажется, что все старо и все так понятно, а как сама полюбишь, то и видно тебе, что никто ничего не знает, и каждый должен решать сам за себя… Милые мои, сестры мои… Призналась вам, теперь буду молчать… Буду теперь, как гоголевский сумасшедший… молчание… молчание…"

Ах, как она мечтала сказать Вершинину – дяде Паше – эти слова, сказать со сцены, всем, на весь белый свет! А там будь что будет!

Назад Дальше