Сны Петра - Лукаш Иван Созонтович 3 стр.


– Российские, наши, – смеялся он на бегу.

Над пылающими медными шапками вздувает и бьет горбом прорванный шелк российского знамени, черными струями текут по желтому шелку шитые буквы:

– За имя Иисуса Христа и христианство…

Арефьева в спину, под бок толкают локти, приклады, ему быстро и горячо дышат в затылок.

По мягкому полю, изрытому копытами, свежевспаханному проскакавшей конницей, идут в атаку румяные солдаты, гремят румяные барабаны, скачут румяные лошади, офицеры придерживают от ветра румяные треуголки.

Граф Фермор, без шляпы, с рассеченным лбом, где звездой запеклась кровь, подскакал, широко дыша, к фельдмаршалу. Осадил коня, заговорил весело, непонятно, махая лосиной перчаткой, уже перетертой на поводу и потемневшей от пота. Рыжий конь графа налег обмыленной грудью на шею фельдмаршальского коня.

– Братцы вы мои, оржаные солдатушки, сбили мы гордыню Фредерика-короля, – вскрикнул фельдмаршал, тут же заплакал, высморкался в красный обшлаг, скомандовал:

– Вперед, за дом императрицы, за веру и верность…

Сержант Арефьев запутался в колючем кустарнике, упал в теплую лужу.

Гул атаки уже откатился, когда Арефьев выбрался из кустарника. Потемнело небо, дунул в лицо остужающий ветер.

Проваливаясь в ямы от конских копыт, сержант побежал на огни, маячащие в поле.

У костров сидели на корточках калмыки в лисьих шапках. Калмыки молча ели, макая пальцы в огромный, замшавелый от копоти котел.

– А не видал ли который батарей бомбардерских? – позвал Арефьев.

Калмыки молча помакали пальцы, и вдруг все разом захлопали ресницами, пушистыми от сажи, и заговорили пискливыми голосами:

– Не знам, бачка, не знам. Ступай туды, а ступай.

И засовали в воздух свои маленькие и плоские, как медные дощечки, руки.

Арефьева застала в поле и зябкая луна.

Высокой тенью бродил у болотца конь. Чихая, искал ли потерянного седока, щипал ли траву. Ночной ветер нес его черную гриву крылом. Далеко и глухо еще кипела баталия.

Конь ужасно оскалился, когда подошел Арефьев, шарахнулся в сторону.

"Иванушка, сердешный, поди тако ж полег, – подумал Арефьев, шагая через мертвеца. – Пропал, не найтить… Пресвятая Богородица, помилуй мя".

Он подхватил под локоть орленую каску и пустился бегом. Хлопали по ветру фалды красного кафтана. В росистом дыму побежала за ним луна.

Канониры варили кашу в котлах, когда бомбардиренко Арефьев посунулся к самому огню и страшно повел глазами:

– Братцы вы мои, родимцы, наконец-то сыскал… А не видал ли кто, братцы, солдатского мово дядьку, Белобородова…

И не успели канониры ответить, Арефьев привизгнул:

– Каюсь, родимцы, в баталии я дядьку свово потерял.

Но тут с пушки сипло рассмеялся сам дядька Белобородов. Он лежал, накрытый плащом, и думал о дворянском сыне Арефьеве, ему препорученном, им, непотребным солдатом, прости Господи, в баталии потерянном, а выходит, Степушка сам тут под пушкой сидит да о нем же голосит.

– А и вовсе не потерян твой дядька, – вспрянул Белобородов.

– Дядька! – визгнул московский дворянчик, припал к груди старого солдата и зарыдал полно и радостно, в голос.

– Эв, эва, – ворчал Белобородов. – Стыдись… Чай не девка московская, а бомбардерской славной роты сержант. Стой, слышь, никак полки вскричали, стало быть, фельдмаршал едет по фронту.

От котлов, от огней, из ям, где свалены раненые, от пушечных запряжек, где сбиты в кучу кони, потрясая орлеными гренадерками, подымались российские войска, встречая фельдмаршала.

Арефьев орал дико, подпрыгивая на одной ноге, и утирал рукавом веселые слезы…

А за Одер по шатучим мосткам плотно, глухо и молча отступала прусская гвардия.

Был слышен скорый топот ног, лязг скрещенных штыков, кашель, гортанные оклики, звяканье.

Ранен Зейдлиц, убит Путкамер, лошадь долго волочила тело Финка, и под солдатскими телами окоченел генерал Пильзнер.

В деревне Этшер – пробоины обрушенных стен, сорванные крыши. Король Фридрих спрыгнул с коня у темного одноэтажного дома.

В стеклах льется тихая луна. Король вошел в низкую дверь… Лечь, только лечь… Все кончено, русская орда смела его полки. Презренные татары в пудреных буклях, презренная татарская Елисавет… Боже сил, конец… Пистолет… Но, Господи, я во власти Твоей… Нет, еще рано – пистолет. Нет, не надо свечей. Он устал. Пусть унесут свечи.

– Ваше Величество, тут есть солома, но она сырая, пахнет гнилью.

– Не надо соломы. Конец. Он ляжет на земле. Он накроется плащом с головой. Господи, я во власти Твоей.

– Ваше Величество, надобно стянуть сапоги, они совершенно иссохлись.

– А, сапоги, хорошо, сапоги…

Фридрих пошарил тощими пальцами вдоль ботфорта.

Путкамер убит, Пильзен убит, Финк убит, ранен бесстрашный Зейдлиц. Он потерял сегодня своих генералов, славу, знамена, полки…

– А, Притвиц, вот я потерял шпору. Ложись, Притвиц, молчи…

Его Величество натянул на лицо черный плащ и покрыл голову треуголкой.

От дна шляпы знакомый запах табаку и пота: так пахнут его солдаты.

Его солдаты… Господи, я во власти Твоей.

На улице, у низкой двери, стал на часы громадный берлинский гренадер.

Гренадер опер обе руки на дуло. На высокой тумпаковой каске заиграл лунный свет, и перелились там чеканные знамена, башни, и полукруглая лента латинских букв: "Semper talis" и скрещенный вензель "F. R.".

Три барабанщика

Старый капрал, попыхивая короткой трубкой, садился по вечеру на барабан.

На темной, как медь, шее отстегнут красный галстух, отставлена тощая, в черной штиблете, нога, и зеленый мундир внакидку.

Уголь, разгораясь в трубке, освещает морщинистую щеку, сивую буклю и насупленную бровь.

– А ну, повторяй… Како команда подадена "атакуй в линию"?

– Начинает барабан, бьет в три колена…

Антропка рассеянно окидывает карими глазами синие холмы, костры лагерей, синие столбы дыма в вечернем небе.

По серой книжице, что фельдмаршалом роздана еще в Вене, каждый вечер, покуда не вытрусит о каблук весь пепел из трубки, научает капрал мальчонку барабанной службе.

– А когда команда подадена "в атаку"?

– Бить мне фельд-марш.

Антропка переступает с ноги на ногу. Он курносый, веснушчатый, в зеленом камзольчике, в черных штиблетах, как и капрал, а на мальчишеской груди пышный красный шнур барабанщика.

Антропка со скуки потряхивает рыжеватой косицей, куда цирульник вплел позавчера медную проволоку, чтобы прямо держалась. Коса посыпает плечи мукой.

Исайка, гранадерского полка барабанщик, да Николка, барабанщик Архангелогородского полка, уже побегли, поди, в сады-винограды. Славна земля Италийская ягодой-виноградом.

– А когда даден пароль и сигнал?

– Барабан бьет поход.

Антропка смигнул, в карих глазах дрогнули алые капли вечерней зари.

– "Атакуй"?

– Бьет паки колено, сменяет музыка, паки барабан, бить и играть скорее.

– "Ступай, ступай. В атаку"!

– Поход в барабаны. И бежать через картечную стрельбу…

– Так оно, точно, – капрал зевает, крестит рот. – Дале тебя не касаемо.

И бормочет под нос, почесывая горстью грудь под рубахой, и трудно передвигает затекшую на барабане ногу:

– Дале удар в штыки сквозной атакой… Ступай покудова, трясогуз, на ночь, мотри, подкосок расплети. Вша заест.

Барабанщик, прихвативши гранадерку под мышку, ветром летит вдоль шатров, лошадей, возов, медных мортир. Прыгает через солдат, что уже полегли звездами у погасших костров, прикрытые синими епанчами.

Николка, вострый нос, вечор хвастался, будто Архангелогородскому полку за Требию гренадерский марш бить приказано. Врет. Подрались из-за марша с Николкой. Барабанщик Исайка, толстяк, тоже петербургское солдатское дите, лениво разнимал:

– Да буде вам, глянь, картошка горит…

Втроем хватали с угольев печеную картошку и скоро жевали. Потом бледный Исайка смотрел на чужое темное небо, полное звезд.

– Намедни трубач сказывал, будто в Питере морозно еще. Тут-то, сказывал, лето, там-то, сказывал, зима.

– Верь ему, как же, – фыркнул Николка, дунул на обожженные пальцы. – Разве тута земля: ни зимы, ни лета, а один жар.

Почасту дрались они и ходили по виноград, еще жесткий и кислый, крали картошку у каптенармуса и спали втроем под синим плащом, на сырой ли соломе в сарае у костров, а то в сухой траве, в пыльных колеях, поперек дороги.

Исайка бледнел, во сне сопел, и был открыт рот. Николка долго ворочался, раскидывался от духоты, горел. И спал тихо и грустно Антропка, подложивши смуглый кулачок под щеку…

Давеча был бой. В сухой жар стояли гренадеры, ружья к ноге, медь пламенела на шапках. Пот и грязь текли по лоснящимся лицам, по размякшим буклям, нещадное солнце разило в глаза. О белый щебень щелкали пули, в виноградниках за каменистым ручьем выли горячо и уныло французские якобиты в красных колпаках.

Барабанщик Антропка, зажмурясь, ждал команды дальнего крика "атакуй".

Ждет команды дрожащее небо, колючие кусты у дороги, ряды зелено-пыльных солдатских спин, вой за каменистой рекою.

– Атакуй в линею!

Антропка подпрыгнул, барабан прогремел три колена. Громадные гренадеры с ревом, в пылающей меди, лязгая прикладами, двинулись в атаку.

– Дура, бей фельд-марш! – капрал обернулся на ходу, блестит от пота его лицо.

Антропка прыгает с барабаном, весь в поту, лицо разгорелось, рыжие прядки прилипли к щекам.

Точно из багрового неба идут гренадеры, кто без медной шапки, у кого голова обвязана намокшей тряпкой, почернелые от пороха, огромные, потные.

Давеча был бой, и намедни был бой, но какие каменистые реки проходили и какие города, Антропка не помнит: жалит солнце земли Италийской, ходит горячая пыль, идут гренадеры из багрового неба.

Только помнит Антропка один белый город, а в нем сад за оградой, а в саду душные розы.

Капрал ходил туда петь отпеванье, а маленький барабанщик раздувал ладан в кадильнице.

В том саду тяжко звенели мушиные рои и лежали босые гренадеры, все лицом к небу, почерневшие руки подогнуты под грудь, и черная кровь запеклась на лохмотьях мундиров. Светило солнце на утихших лицах, на запалых темных глазах.

Лежал в том саду, кверху лицом, поджавши под грудь кулачки, убитый барабанщик: востренький нос, приподняты обе бровки.

Антропка звенел медной цепью кадильницы, звонко, не в лад, подпевал капралу, поплевывал от сладковатой духоты и косился на убитого барабанщика. "Мальчонка какой, – думал он. – "Поди из другого полка к нашим гранадерам покладен".

И внезапно узнал Николку по барабанным ремням, узнал темные кулачки, бровки и нос. Подумал: "То Николка покладен".

А других городов италийских Антропка не помнит…

Он помнит, как в пыли на италийской дороге Суворов, фельдмаршал, сухонький старичок в кожаной каске с петушиным пером, босой, без стремян, в одних холщовых подштанниках, рубаха расстегнута на груди, вертелся на казачьем коне, мокром от пота, курчавом, дымящем.

Прыгает на протертой портупее шпажонка. Фельдмаршал закинул багровое от жара лицо, седые волосы прилипли к вискам, острый подбородок дрожит.

Вот скинул каску, утерся полой холщовой рубахи, выказав коричневый впалый живот с черной дыркой пупка. Приподнялся в седле. Горячий ветер ослепительным блеском мечет рубаху:

– Ни о каких ретирадах не мыслить! Богатыри, неприятель от вас дрожит!

Старческое лицо замигало ужимками:

– Да есть неприятеля больше, проклятая немогузнайка, намека, догадка, лживка, бестолковка, кличка, чтобы бестолково выговаривать…

Фельдмаршал зашелся, закачены глаза, выстреливает странными словами:

– Край, прикак, а, фок, войрак рок, ад… Стыдно сказать!

Выпрямился вдруг в седле, поднял шпажонку:

– Солдату надлежит быть здорову, храбру, решиму, справедливу, благочестиву… Молись Богу, – от него победа! Чудо-богатыри! Бог нас водит. Он нам генерал!

Сталь шпажонки мелькнула, как молния:

– Господа офицеры! Какой восторг! Храбрость! Победа! Слава! Слава! Слава!

Высверкнули офицерские шпаги, прихлынул горячий вопль тысячи глоток. Потрясают ружьями, эспантонами, взлетают, сверкая, в пылящее небо каски и треуголки.

Казацкий конь, заложивши уши, скалится от ярости, пятится, вырвался. Дикой птицей, без стремян, летит Суворов, хлещет рубаха ослепительным знаменем.

В столбах пыли, где блещут мортиры, там, где косяками под красными пиками движутся синие казачьи полки, и там, где зелеными квадратами ползет российская пехота и полощатся лохмотья знамен с московскими орлами и львами на навершиях, гремят тысячи жаждущих глоток:

– Виват…

…Барабанщик Антропка босой, шатаясь, идет по горной тропинке за капралом.

Обеими руками прижимает к груди барабан. Зеленый камзолец изодран, потеряна шапка, рыжеватая голова обвязана тряпкой. Барабанщику бьет в лицо, в спину, под ноги студеный ветер.

И видится барабанщику земля италийская, марево зноя, знамена, полки, Суворов, тяжкий пушечный дым.

На горном подъеме, в тумане, гренадеры наткнулись на гренадерский обоз.

В лужах, под мокрым снегом, лежат гренадеры. Барабанщик зашлепал по лужам к обозам, а лежит там Исайка под темным тряпьем. Белеет полное лицо и раскрыт обсохлый рот.

– Исаюшка, ранетый ты?

– Нет, не ранетый. Нутром исхожу. Помираю.

Печально повращал глазами Исайка и усмехнулся:

– А трубач правду сказывал, что в одной земле лето, в другой-то зима: туто опять зима, как бы в Питере. Снег летит, хорошо… Прохлаждает…

Старый капрал, костистая спина занесена снегом, обернул темное лицо, глухо позвал:

– Ступай, солдатенок, ступай… Возьмись за патронницу мою, легче будет…

Барабанщик потянулся в гору за высоким капралом, как зеленая топкая былинка.

Сырая мгла летит в глаза, в тумане идут вверх, в серую тучу, гренадеры. Медные шапки занесло снегом, цепляются за облака мокрые штыки, рвет ветер синие лохмотья плащей, а в прорехах хлопья снега, как белые мыши.

Под ногами, у края тропы, далече внизу дрожат сквозь туман огни.

– Огни, дяденька…

– Не огни, звезды под нами в пропастях. Не гляди, слышь. Закружит.

Стал капрал, стал барабанщик, закоченели руки на патронном ремне. Стали все на ледяной тропе.

– Ослобони барабан. Приказано стать.

По тропе, ныряя в метель, идут вверх темные кони. Мулы, навьюченные зарядными ящиками, потряхивают ушами и счиркивают копытцами лед. Чавкая обрывками сапог, идут мушкетеры в размокших треуголках, карабкаются в небо за гренадерами. Карабкаются в небо кони, пики, эспантоны, знамена…

На обледенелом голом кряже стоят казаки.

Побелевшие лошади сбиты в круг, голова к голове, казаки в белых шапках похожи на монахов в белых клобуках. Ветер рвет клочья бород. Казаки стерегут пленных на кряже. Якобиты сбиты стадом под конскими мордами. Сидят на корточках, с головами покрылись голубыми капотами. Якобитов заносит снег…

Капрал пошарил рукой по лицу барабанщика:

– Слышь, вставай, и нас идти спосылают. Очухайся, слышь…

Антропка поднялся. С синего плаща посыпало снег. Опять сел:

– Силушек моих нетути, дяденька.

– Эва, беда… Мотри, гранадеры пошедши. Казаки тоже тронулись…

По тропе, на лохматых конях, движутся занесенные снегом казаки.

– Гаврилыч, – позвал одного капрал. – Дай ты мальчонке за хвост коня придержаться, все оно легче…

– Пущай его держится. Мне ништо.

Капрал взвалил на спину Антропке барабан, обмотал вокруг его кулачонка намокший конский хвост, а сам бормочет:

– Слышь, тихо ступай… Службу сполню, к тебе прибегу…

Проваливаясь в сугробы, ружье поперек плечей, капрал стал догонять гренадеров. Мушкетеры карабкаются в небо за гренадерами. Белые хлопья кружат над штыками. Туман обволок вереницу теней.

В ночь на 25 сентября Суворов повел войска на хребет Рингенкампфа: Милорадович в авангардии, в арьергардии князь Петр Багратион.

Сам фельдмаршал ныряет на казачьей кобылице в метель. Плеть обмотана вокруг руки, волочится по снегам. Седые волосы несет буря, дико горят глаза. Вот на утесе фельдмаршал, вот сгинул…

* * *

…В горном хлеву горит свеча.

Подогнувши ноги под табурет, склонился над дощатым столом тощенький старичок. На его плечи накинут синий плащ. Дымом светятся от свечи волосы, белая прядь над морщинистым лбом.

Скрипит гусиное перо по шершавой бумаге.

Белоголовый смуглый старик в синем плащишке, генералиссимус войск российских, отодвинул в угол стола медную каску с петушиными перышками, кортик, обтрепанные ремни портупеи, пишет.

Шуршит по бумаге обшлаг его холщовой куртки.

Стукнули двери, помело снег с порога, пламя свечи закачалось, ветер повеял в белых волосах Суворова. Фельдмаршал прищурился, посмотрел в темноту через огонь свечи:

– Князь Петр, никак, милый друг, ты?

Из темноты ступил князь Петр Багратион.

Черноволосый и тощий, похож генерал на поджарую птицу. Жесткие волосы спадают князю Петру на глаза, а нос, как белый клюв, выглядывает из черной щетины.

Князь замигал на свечу. Глаза генерала отвыкли от света.

– Осмотрел ли, князь Петр, полки? – сказал тихо Суворов.

– Осмотрел, – сиповато ответил Багратион и закашлялся.

На хребте едва не увязили в сугробах последний зарядный ящик и мортиру. Генерал сорвал себе голос на студеном ветру, помогая костлявым плечом толкать пушечные колеса.

– Ложись, мил-друг, тут, на полу, койки-то нет, а весьма тебе надобно отдохнуть… Епанчу какую имеешь прикрыться?

– Епанчи нет, – сказал хмуро Багратион, потер иззябшие руки.

– Мой плащишко возьми. А мне холод, помилуй Бог, не супостат.

– Не надобно мне плаща вашего, благодарствую.

– Возьми, князь Петр, ложись… – Суворов проворно перекинул через стол дырявый синий плащ.

Багратион поймал его в охапку, поклонился и зашлепал в угол. Башмаки без подошв, из башмаков торчат пальцы. Князь наследил на половицах, как большая птица мокрыми лапами.

От самого Сен-Готарда сбили башмаки, изодрали о щебень и камень мундиры, в атаку на Муттенталь уже ходили босыми, в лохмотьях, заросшие бородами, страшные выходцы гор, чада Суворова.

Багратион лег в углу, кутаясь в суворовский плащ. Он вдыхал сырой запах солдатского сукна, ладана, дыма костров, свежего ветра, стариковский запах фельдмаршала, и вдруг усмехнулся: вспомнил куриозный парад в Гларисе, на самом походе Альпийском.

Офицеры и солдаты босые, кто в треуголке, а у кого голова обвязана шарфом или фуляром. Расплелись косы и букли, мокрые пряди волос, словно у попов, пали на плечи. Все брадатые, тощие, у всех от пороха черные лица, и только сверкают глаза.

Назад Дальше