– Что мне вам посоветовать? – возразил я. – Советовать или очень легко, если хочешь отделаться одною фразою, или уж очень трудно… Как можно было выходить за подобного человека?
– Нет, я должна была выйти за него. Послушайте, теперь я с вами могу говорить откровенно. Знаете ли, что мы ему до свадьбы были должны сто тысяч, и если бы ему отказали, он хотел этот долг передать одному своему знакомому, а тот обещал посадить мать в тюрьму. Неужели же я не должна была пожертвовать для этого своею судьбою? Я бы стала после этого презирать себя.
– Но кто же вам говорил об этом долге и обо всем?
– Мне говорила это Пионова.
– И вам не совестно было верить этой женщине?
– Этому нельзя было не верить… Она ко мне точно не расположена, но мать она любит и говорила мне об этом с горькими слезами; наконец, сама мать говорила об этом.
Я только пожал плечами.
– Об этом что уж говорить, – продолжала Лидия Николаевна, – теперь уж этого изменить нельзя, все кончено.
"Конечно, уж кончено", – согласился я мысленно.
– Добр ли по крайней мере Иван Кузьмич по характеру? И любит ли вас? – спросил я, помолчав.
– Добр и любит, когда этого мерзкого вина не пьет, а как закутит, совсем другой человек. Ко мне теряет всякое уважение, начинает за все сердиться… особенно последнее время, приезжая из Москвы… там кто-нибудь его против меня вооружает.
– Я думаю, те же Пионовы.
– Да, и Пионовы, но они не столько: тут есть, говорят, другая дрянная женщина – старинная его привязанность. Я бы и не знала, да мне Аннушка показала ее раз здесь на гулянье.
– Кто же она такая?
– Не знаю, магазинщица какая-то.
– Высокая, прямая?
– Да.
Это была не кто иная, как названная кума, которая у Ивана Кузьмича была на вечере. Лидия Николаевна это забыла, а напоминать ей я не счел за нужное.
– Самое лучшее: не давайте ему пить, – сказал я.
– Дома я ему не даю, так старается как-нибудь потихоньку; наскучит быть вечно на страже, а не то уедет в Москву.
– Не отпускайте.
– Как его не отпустишь, не маленький ребенок. Я и то стараюсь всегда с ним ездить, так не берет. Говорит, что ему надобно в присутственные места. Как же удержать человека, когда он хочет что-нибудь сделать! Сначала я тосковала, плакала, а теперь и слез недостает. Я его очень боюсь пьяного, особенно когда он ночью приезжает, начнет шуметь, кричать на людей, на меня: ревнив и жаден делается до невероятности. Теперь все укоряет, что потерял для меня сто тысяч.
– Злой и низкий человек, больше ничего.
– Нет, когда не пьян, совсем другой; просит, чтобы все забыла, целует руки, часа по два на коленях стоит, так что неприятно видеть.
– Вы бы его больше бранили, что делать? Против подобных людей надобно употреблять грубые средства.
– Я не в состоянии. Сестра Надина в этом случае мне помогает. Она читает ему нотации по целым дням. Первое время это была решительно моя спасительница; он ее как-то побаивался, а теперь и на ту не смотрит; как попадет в голову, сейчас начнет смеяться и бранить ее почти в глаза; она, бедная, все терпит.
– А вы с нею дружны?
– Да, я люблю ее. Она меня тоже очень полюбила. Прежде она никогда не жила с братом вместе, а теперь живет для меня.
– Полно, так ли, Лидия Николаевна?.. Вы слишком доверчивы! Вы готовы верить в любовь каждого, кто хоть немного вас приласкает. Я думаю, Надина имеет другую, более эгоистическую цель.
– Может быть, ей хочется и в Москве пожить!
– Именно в Москве жить, и жить затем, чтобы победить сердце Курдюмова.
– А вы разве уж заметили?
– Еще бы! Для этого надобно иметь не большую проницательность.
– Странная, я ее не понимаю; она очень умная девушка, но в этом отношении смешна: она влюбилась в него на другой же день, как увидела его.
– Это не мудрено; он так хорош собою и имеет столько других достоинств, что может и не Надину увлечь.
– Но как бы ни был хорош мужчина, все-таки надобно узнать его сколько-нибудь, чтобы полюбить.
– А вы сами лично знаете Курдюмова?
– Да, я его знаю; он человек очень благородный, и у него прекрасное сердце.
– Вот как! Даже и сердце прекрасное! Кто же об этом вам сказал? Не сам ли он?
– Ну, нет; что вы смеетесь! Он, право, хороший человек, немного светский, но не похож на других. Посмотрите, сколько у него души в пении!
– Нисколько; счастливый голос и рутина.
– Полноте, вы несправедливы к нему! За что вы его не любите?
– Я его не люблю за то, что его не любит ваш брат, и я в этом случае Леониду верю безусловно.
– Нет, Леониду нельзя верить; он чудный человек, но капризный. Из всех знакомых он любит только одного вас, а прочих никого.
– Если Леонид Николаич чересчур исключителен в своих привязанностях, то вы совершенно противоположны ему в этом отношении. Любить и быть дружным надобно осторожно, особенно женщинам, чтобы не испытать потом позднего и тяжелого разочарования.
– Но зачем же видеть людей в таком черном цвете, и без того в жизни много горького, а что ж будет, если никому не станешь верить и никого не будешь любить? Это ужасно! – отвечала Лида, встала и подала мне руку.
Мы пошли; я видел, что ей не хотелось продолжать наш разговор.
У женщин мыслящих и чувствующих есть своего рода ложные сердечные убеждения, изменить которые так же трудно, как и изменить натуру их сердца, и противоречия которым горьки и обидны для них. Так было и с Лидою; но я не стеснился этим и решился высказать ей самую горькую правду.
– Не знаю, Лидия Николаевна, – начал я, – с чего вы предполагаете в Курдюмове прекрасное сердце! По-моему, он человек светский, то есть человек внешних достоинств. Приезжая к вам, он насилует себя; ему нужен иной круг, ему неловко в вашей маленькой гостиной, и всем этим, вы, конечно, понимаете, он жертвует не для Ивана Кузьмича, на которого не обращает никакого внимания, и не для Надины, от которой отыгрывается словами, а для вас.
Когда я говорил последние слова, то чувствовал, что рука Лидии дрожала, но я не остановился и продолжал:
– Вы в самом удобном положении, чтобы за вами ухаживать; вы женщина умная, вы несчастливы, быть вашим утешителем приятно, и незаметно можно достигнуть своей цели.
– Довольно, будет, – перебила Лидия Николаевна, – вы безжалостны и несправедливы. Я к нему чувствую только дружбу и была бы очень довольна, если бы он женился на Надине.
– Вы знаете, что этого никогда не случится. Будьте к себе строже, Лидия Николаевна, поверьте свои чувства и остерегитесь, когда еще можно.
– Неужели же вы обвиняете меня и за дружбу? Я и с вами дружна, но не влюблена же в вас, – возразила она с достоинством.
Мне это сравнение показалось несколько обидно.
– Дай бог, чтобы вы питали к этому человеку то же чувство, как и ко мне, но что наши чувствования в отношении вас совершенно различны, в том я готов дать клятву. Не скрою, что первое время нашего знакомства и я смотрел на вас иными глазами, но с той минуты, когда узнал, что вы выходите замуж, я овладел собою, с той минуты вы сделались для меня родною сестрою, и только. Курдюмов действовал, кажется, совершенно иначе: на вас – девушку, он вряд ли обращал какое-нибудь внимание, а заинтересовался вами, когда вы сделались дамою.
– Довольно, кончимте этот разговор. Вы безжалостны, с вами иногда страшно говорить; вы способны убить в женщине веру и в самое себя и в других.
– Я сказал только правду, как я ее понимаю.
Говоря это, мы подошли к дому и опять с заднего крыльца прошли в гостиную, там нашли Курдюмова. Лидия взглянула на меня и потупилась.
– Vous vous etes promenee?.
Лидия кивнула головою и села. Я взглянул в залу; там была возмутительная сцена: игроки перестали играть и закусывали. Все они были навеселе и страшно шумели и спорили. Иван Кузьмич и Пионов еще играли. У первого лицо было совершенно искажено, он, верно, проигрался. Пионов хохотал своим громадным голосом на целый дом.
– Ну, дама так дама!.. Извините, сударыня, и вас пришибем. А валет? Эх, брат Иван, говорил, не надейся на валета. Ну, туз твой, твой!.. Али нет! Десяточка-касаточка, не выдай – не выдала! Баста! – проговорил Пионов, встал и подошел к столу с закускою.
– Эге, господа, вы тут ловко распорядились: все чисто. Эй ты, кравчий! Выдай, брат, за ту же цену подливки, а мы покуда мадеркой займемся. Вы, господа, на мадерку-то и внимания не обратили, да она и не стоит – дрянь; я уж так, от нечего делать, по смиренству своему, займусь ею. Эй, Иван Кузьмич! Позабавься хоть мадеркою, раскуражь себя. Это ведь ничего, виноградное, оно не действует.
Иван Кузьмич встал и подошел к столу. Пионов налил ему полный стакан; он выпил, закурил трубку, прошелся по зале нетвердыми шагами, вошел в гостиную, посмотрел на всех нас, сел на стул и начал кусать губы, потом взглянул сердито на жену.
– Отчего вы не велели давать нам закуски? – спросил он ее, ероша себе волосы.
Лидия Николаевна не отвечала.
– Вы не велели, а я велел, – извините! – продолжал он. – Где моя сестрица?
Лидия Николаевна молчала.
– Отчего же вы со мною не хотите говорить! Я вас спрашиваю: где моя сестрица?
– Она уехала, – отвечала Лидия.
– А! Уехала, очень жаль… Петр Михайлович! Ваша mademoiselle Надина уехала, – сказал Иван Кузьмич и замолчал на несколько минут.
– Отчего ж вы не велели подавать закуску? – отнесся он опять к жене.
– Я ничего не говорила, меня дома не было… я гуляла.
– А! Вы гуляли! Вы все гуляете, и я гуляю… что же такое?
Курдюмов бледнел; я не в состоянии был взглянуть на Лидию, так мне было ее жаль.
– Вы проиграли или выиграли? – отнесся я к Ивану Кузьмичу, желая хоть как-нибудь переменить разговор.
– Проиграл-с, – отвечал Иван Кузьмич, – тысячу целковых проиграл; ничего-с, я свое проигрываю… я ни у кого ничего не беру.
Лидия встала и пошла.
– Куда же вы? Посидите с нами, мы сейчас будем ужинать, – сказал ей Иван Кузьмич.
– Я не хочу, – отвечала Лидия и проворно ушла.
– Это значит, дамы не ужинают. Покойной ночи, а мы будем ужинать и пить; а вы тоже не ужинаете? – отнесся он насмешливо к Курдюмову.
– Не ужинаю, – отвечал тот, встал и, поклонившись, ушел.
– Ну, так и вам покойной ночи, – сказал хозяин, – вы тоже дама, у вас беленькие ручки. Прощайте; я ведь глуп, я ничего не понимаю, в вас mademoiselle Надина влюблена. Знаю, я хоть и дурак, а знаю, кто в вас влюблен; я только молчу, а у меня все тут – на сердце… Мне все наплевать. Я ведь дурак, у меня жена очень умна.
Я встал и тоже хотел уйти, Иван Кузьмич тут только заметил мое присутствие.
– Нет, вы, пожалуйста, не ходите, я вас люблю; сам не знаю, а люблю; а этот Курдюмов – вот он у меня где – тут, на сердце, я его когда-нибудь поколочу. Вы останьтесь, поужинайте, я вас люблю; мне и об вас тоже говорят, я не верю.
– Что ты тут сидишь? Пора, братец, ужинать, – сказал Пионов, войдя.
– Не смею: мне жена не велит ужинать… говорит: вредно… Она боится, что я умру. Ха… ха… ха… – засмеялся Иван Кузьмич. – А я не боюсь… я хоть сейчас – умру; не хочу я жить, а хочу умереть. Поцелуй меня, толстой.
– Изволь! – проревел Пионов и, прижав голову Ивана Кузьмича к своей груди, произнес: – "Лобзай меня, твои лобзанья мне слаще мирра и вина!"
Я воспользовался этою минутою и ушел. Господи, что такое тут происходит и чем все это кончится!
IX
Как хотите, Лидия Николаевна более чем дружна с Курдюмовым. Она непременно передала ему последний мой разговор с нею о нем, потому что прежде он со мною почти не говорил ни слова, а тут вдруг начал во мне заискивать.
– У вас свободен вечер? – сказал он мне однажды, когда мы вместе с ним выходили от Ивана Кузьмича.
– Свободен, – отвечал я.
– Заедемте ко мне.
Я согласился. Мне самому хотелось хотя сколько нибудь с ним сблизиться. Он нанимал небольшую, но очень красивую по наружности дачу; внутреннее же убранство превзошло все мои ожидания. Пять комнат, которые он занимал, по одной уж чистоте походили скорей на модный магазин изящных вещей, чем на жилую квартиру: драпировка, мраморные статуйки, пейзажи масляной работы, портреты, бронзовые вещи, мебель, ковры, всего этого было пропасть, и все это, кажется, было расставлено с величайшей предусмотрительностию: так что, может быть, несколько дней обдумывалось, под каким углом повесить такую-то картинку, чтобы сохранить освещение, каким образом поставить китайскую вазу так, чтобы каждый посетитель мог ее тотчас же заметить, и где расположить какой-нибудь угловой диван, чтобы он представлял полный уют. Видеть столько лишних пустяков, расставленных с таким глубоким вниманием, в квартире мужчины, как хотите, признак мелочности. Кто не знает, как неприятно бывать в гостях, когда знаешь, что хозяин тебя в душе не любит и не уважает, но по наружности для своих видов, насилуя себя, старается в тебе заискивать. Точно в таком положении я очутился у Курдюмова. Более часу сидели мы с ним или молча, или переговаривали избитые фразы о погоде, о местоположении, наконец он, как бы желая хоть чем-нибудь занять меня, начал показывать различные свои занятия. Прежде я думал, что он только певец, но оказалось, что он и рисует, и лепит, и гальванопластикою занимается, и даже точит из дерева, кости, серебра, и точит очень хорошо. Все его работы я, разумеется, насколько доставало во мне притворства, хвалил, наконец и эти предметы истощились, и мы снова замолчали. К концу вечера, впрочем, я решился затронуть за его чувствительную, как полагал, струну и заговорил о семействе Марьи Виссарионовны. Курдюмов отвечал слегка и так же слегка спросил меня: давно ли я знаком с ними? И когда я сказал, что еще учил Леонида, и похвалил его, он проговорил покровительственным тоном:
– Oui, il a beaucoup de talent pour la musique.
В отношении Лидии Николаевны больше отмалчивался и только назвал ее милою дамою, а Надину умною девушкою; говоря же об Иване Кузьмиче, сделал гримасу.
Возвратившись домой, я застал у себя нечаянного гостя. Леонид возвратился в Москву и уже часа два дожидался меня на моей квартире. Он приехал ко мне тотчас, как вышел из дорожного экипажа, не заходя даже домой, но, здороваясь со мною, не обнаружил большой радости, а только проговорил:
– Хорошо, что приехали, а то все это время была такая скука.
– Кончили курс? – спросил я.
– Да.
– Кандидатом?
– Да.
– Много занимаетесь?
– Нет; все было не до того… У сестры бываете?
– Как же.
– Что она, здорова?
– Не совсем, кажется.
– А что благоверный ее?
– Тоже прихварывает, только своего рода болезнию.
– Опять разрешил, – проговорил Леонид и потом, помолчав, прибавил: – Курдюмов часто там бывает?
– Каждый день, – отвечал я.
Он нахмурился.
– Я познакомился там еще с новым лицом, с сестрою Ивана Кузьмича, – сказал я.
– Она еще все гостит? – проговорил Леонид.
– Гостит и не думает уезжать.
– Что ж она тут делает?
– Ничего: пламенеет страстию к Курдюмову.
Леонид ничего не отвечал, но еще более нахмурился и несколько времени ходил взад и вперед по комнате.
– Вы говорили с сестрою? – спросил он вдруг меня.
Я догадался, о чем он спрашивает.
– Говорил один раз.
– А что именно?
Я передал ему слово в слово разговор мой с Лидиею Николаевною: спор наш об Курдюмове и визит к сему последнему.
– Курдюмов какой-то всеобщий художник! – заметил я.
Леонид вышел из себя.
– О черт, художник! – воскликнул он. – У человека недостает душонки, чтобы с толком спеть романс, а вы называете его художником… Токарь он, может быть, хороший, но никак не художник.
Я не возражал Леониду, потому что был совершенно согласен с ним. Он у меня ночевал, а на другой день мы оба пошли обедать к Лидии Николаевне. Она только что приехала от матери и очень обрадовалась брату, бросилась к нему на шею и разрыдалась. Иван Кузьмич болен. Сначала я думал, что это последствия похмелья, но оказалось, что он болен серьезнее. Вместе почти с нами приехал к нему доктор, которого я знал еще по университету, старик добрый и простой. Когда он вышел от больного, я нагнал его в передней и спросил:
– Какого рода болезнь у Ивана Кузьмича?
– А что, батенька, – отвечал старик, – подагрица разыгралась и завалы в печени нажил. Алкоголю много глотал.
– И в сильном развитии?
– Будет с него, если нашего снадобья не покушает да диеты не подержит, так на осень, пожалуй, и водянка разыграется.
– У меня есть к вам просьба, Семен Матвеич, – начал я, – семейство здешнее я очень люблю и хорошо знаю.
– Ну, что же такое?
– И потому я просил бы вас Лидии Николаевне ничего не говорить о состоянии болезни Ивана Кузьмича, а ему скажите и объясните, какие могут быть последствия, если он не будет воздерживаться.
– Напугаешь, батенька; ты сам, может, знаешь, в чем вся наша медицина состоит: нож, теплецо, голодок и душевное спокойствие.
– Напугать необходимо; иначе он не будет ни лечиться, ни воздерживаться.
– Эко какой человек-то; спасибо, что сказал. Я его мало знаю, вижу, что пьяница. Ох, уж эти мне желудочные болезни, хуже грудных; те хотя от бога, а эти от себя, – проговорил доктор и уехал.
Обед и время после обеда прошли у нас невесело: Леонид был скучен, Лидия Николаевна, как и при первой встрече со мною, старалась притворяться веселою и беспечною, но не выдерживала роли, часто задумывалась и уходила по временам к мужу. Надина переходила от окна к окну; я догадался, кого она ждет.
В шесть часов вечера приехала Марья Виссарионовна с двумя младшими дочерьми и с Пионовою, которая у Лиды не бывала более года, но, поздоровавшись, сейчас объяснила:
– Ах, chere Лидия Николаевна! Я давным-давно сбиралась быть у вас, да все это время была нездорова. Несколько раз просила Сережу взять меня с собою, не берет. Полно, говорит, mon ange, ты едва ноги таскаешь, где тебе ехать в Сокольники за такую даль. Так скучала, так скучала все это время. Сегодня говорят: Марья Виссарионовна приехала, а я и не верю; раза три переспрашивала человека, правду ли он говорит. Сейчас собралась и поехала; думаю, насмотрюсь на мою милую Марью Виссарионовну и повидаюсь с Лидиею Николаевною.
"Что это за бесстыдная женщина, – подумал я, – как ей не совестно говорить, что едва бродит, когда у ней здоровье брызжет из лица и она вдвое растолстела с тех пор, как я ее видел. Видно уж, у ней общая с мужем привычка ссылаться на болезнь". Страсть ее к Леониду еще не угасла, потому что, когда тот вошел в гостиную из другой комнаты, она, поздоровавшись с ним, завернулась в шаль и придала своему лицу грустное и сентиментальное выражение.