- Чаю, чаю, сестрица! Послаще только, сестрица; Фома Фомич после сна любит чай послаще. Ведь тебе послаще, Фома?
- Не до чаю мне вашего теперь! - проговорил Фома медленно и с достоинством, с озабоченным видом махнув рукой. - Вам бы всё, что послаще!
Эти слова и смешной донельзя, по своей педантской важности, вход Фомы чрезвычайно заинтересовали меня. Мне любопытно было узнать, до чего, до какого забвения приличий дойдет наконец наглость этого зазнавшегося господчика.
- Фома! - крикнул дядя, - рекомендую: племянник мой, Сергей Александрыч! сейчас приехал.
Фома Фомич обмерил его с ног до головы.
- Удивляюсь я, что вы всегда как-то систематически любите перебивать меня, полковник, - проговорил он после значительного молчания, не обратив на меня ни малейшего внимания. - Вам о деле говорят, а вы - бог знает о чем… трактуете … Видели вы Фалалея?
- Видел, Фома…
- А, видели! Ну, так я вам его опять покажу, коли видели. Можете полюбоваться на ваше произведение… в нравственном смысле. Поди сюда, идиот! Поди сюда, голландская ты рожа! Ну же, иди, иди! Не бойся!
Фалалей подошел, всхлипывая, раскрыв рот и глотая слезы. Фома Фомич смотрел на него с наслаждением.
- С намерением назвал я его голландской рожей, Павел Семеныч, - заметил он, развалясь в кресле и слегка поворотясь к сидевшему рядом Обноскину, - да и вообще, знаете, не нахожу нужным смягчать свои выражения ни в каком случае. Правда должна быть правдой. А чем ни прикрывайте грязь, она все-таки останется грязью. Что ж и трудиться, смягчать? себя и людей обманывать! Только в глупой светской башке могла зародиться потребность таких бессмысленных приличий. Скажите - беру вас судьей, - находите вы в этой роже прекрасное? Я разумею высокое, прекрасное, возвышенное, а не какую-нибудь красную харю?
Фома Фомич говорил тихо, мерно и с каким-то величавым равнодушием.
- В нем прекрасное? - отвечал Обноскин с какою-то нахальною небрежностью. - Мне кажется, это просто порядочный кусок ростбифа - и ничего больше…
- Подхожу сегодня к зеркалу и смотрюсь в него, - продолжал Фома, торжественно пропуская местоимение я. - Далеко не считаю себя красавцем, но поневоле пришел к заключению, что есть же что-нибудь в этом сером глазе, что отличает меня от какого-нибудь Фалалея. Это мысль, это жизнь, это ум в этом глазе! Не хвалюсь именно собой. Говорю вообще о нашем сословии. Теперь, как вы думаете: может ли быть хоть какой-нибудь клочок, хоть какой-нибудь отрывок души в этом живом бифстексе? Нет, в самом деле, заметьте, Павел Семеныч, как у этих людей, совершенно лишенных мысли и идеала и едящих одну говядину, как у них всегда отвратительно свеж цвет лица, грубо и глупо свеж! Угодно вам узнать степень его мышления? Эй, ты, статья! подойди же поближе, дай на себя полюбоваться! Что ты рот разинул? кита, что ли, проглотить хочешь? Ты прекрасен? Отвечай: ты прекрасен?
- Прек-ра-сен! - отвечал Фалалей с заглушенными рыданиями.
Обноскин покатился со смеху. Я чувствовал, что начинаю дрожать от злости.
- Вы слышали? - продолжал Фома, с торжеством обращаясь к Обноскину. - То ли еще услышите! Я пришел ему сделать экзамен. Есть, видите ли, Павел Семеныч, люди, которым желательно развратить и погубить этого жалкого идиота. Может быть, я строго сужу, ошибаюсь; но я говорю из любви к человечеству. Он плясал сейчас самый неприличный из танцев. Никому здесь до этого нет и дела. Но вот сами послушайте. Отвечай: что ты делал сейчас? отвечай же, отвечай немедленно - слышишь?
- Пля-сал… - проговорил Фалалей, усиливая рыдания.
- Что же ты плясал? какой танец? говори же!
- Комаринского…
- Комаринского! А кто этот комаринский? Что такое комаринский? Разве я могу понять что-нибудь из этого ответа? Ну же, дай нам понятие: кто такой твой комаринский?
- Му-жик…
- Мужик! только мужик? Удивляюсь! Значит, замечательный мужик! значит, это какой-нибудь знаменитый мужик, если о нем уже сочиняются поэмы и танцы? Ну, отвечай же!
Тянуть жилы была потребность Фомы. Он заигрывал с своей жертвой, как кошка с мышкой; но Фалалей молчит, хнычет и не понимает вопроса.
- Отвечай же! - настаивает Фома, - тебя спрашивают: какой это мужик? Говори же!.. господский ли, казенный ли, вольный, обязанный, экономический? Много есть мужиков…
- Э-ко-но-ми-ческий…
- А, экономический! Слышите. Павел Семеныч? новый исторический факт: комаринский мужик - экономический. Гм!.. Ну, что же сделал этот экономический мужик? за какие подвиги его так воспевают и… выплясывают?
Вопрос был щекотливый, а так как относился к Фалалею, то и опасный.
- Ну… вы… однако ж… - заметил было Обноскин, взглянув на свою маменьку, которая начинала как-то особенно повертываться на диване. Но что было делать? капризы Фомы Фомича считались законами.
- Помилуйте, дядюшка, если вы не уймете этого дурака, ведь он… Слышите, до чего он добирается? Фалалей что-нибудь соврет, уверяю вас… - шепнул я дяде, который потерялся и не знал, на что решиться.
- Ты бы, однако ж, Фома… - начал он, - вот я рекомендую тебе, Фома, мой племянник, молодой человек, занимался минералогией…
- Я вас прошу, полковник, не перебивайте меня с вашей минералогией, в которой вы, сколько мне известно, ничего не знаете, а может быть, и другие тоже. Я не ребенок. Он ответит мне, что этот мужик, вместо того чтобы трудиться для блага своего семейства, напился пьян, пропил в кабаке полушубок и пьяный побежал по улице. В этом, как известно, и состоит содержание всей этой поэмы, восхваляющей пьянство. Не беспокойтесь, он теперь знает, что ему отвечать. Ну, отвечай же: что сделал этот мужик? ведь я тебе подсказал, в рот положил. Я именно от самого тебя хочу слышать, что он сделал, чем прославился, чем заслужил такую бессмертную славу, что его уже воспевают трубадуры? Ну?
Несчастный Фалалей в тоске озирался кругом и в недоумении, что сказать, открывал и закрывал рот, как карась, вытащенный из воды на песок.
- Стыдно ска-зать! - промычал он наконец в совершенном отчаянии.
- А! стыдно сказать! - подхватил Фома, торжествуя. - Вот этого-то ответа я и добивался, полковник! Стыдно сказать, а не стыдно делать? Вот нравственность, которую вы посеяли, которая взошла и которую вы теперь… поливаете. Но нечего терять слова! Ступай теперь на кухню, Фалалей. Теперь я тебе ничего не скажу из уважения к публике; но сегодня же, сегодня же ты будешь жестоко и больно наказан. Если же нет, если и в этот раз меня на тебя променяют, то ты оставайся здесь и утешай своих господ комаринским, а я сегодня же выйду из этого дома! Довольно! Я сказал. Ступай!
- Ну уж вы, кажется, строго… - промямлил Обноскин.
- Именно, именно, именно! - крикнул было дядя, но оборвался и замолчал. Фома мрачно на него покосился.
- Удивляюсь я, Павел Семеныч, - продолжал он, - что ж делают после этого все эти современные литераторы, поэты, ученые, мыслители? Как не обратят они внимания на то, какие песни поет русский народ и под какие песни пляшет русский народ? Что ж делали до сих пор все эти Пушкины, Лермонтовы, Бороздны? Удивляюсь! Народ пляшет комаринского, эту апофеозу пьянства, а они воспевают какие-то незабудочки! Зачем же не напишут они более благонравных песен для народного употребления и не бросят свои незабудочки? Это социальный вопрос! Пусть изобразят они мне мужика, но мужика облагороженного, так сказать, селянина, а не мужика. Пусть изобразят этого сельского мудреца в простоте своей, пожалуй, хоть даже в лаптях - я и на это согласен, - но преисполненного добродетелями, которым - я это смело говорю - может позавидовать даже какой-нибудь слишком прославленный Александр Македонский. Я знаю Русь, и Русь меня знает: потому и говорю это. Пусть изобразят этого мужика, пожалуй, обремененного семейством и сединою, в душной избе, пожалуй, еще голодного, но довольного, не ропщущего, но благословляющего свою бедность и равнодушного к золоту богача. Пусть сам богач, в умилении души, принесет ему наконец свое золото; пусть даже при этом случае произойдет соединение добродетели мужика с добродетелями его барина и, пожалуй, еще вельможи. Селянин и вельможа, столь разъединенные на ступенях общества, соединяются наконец в добродетелях - это высокая мысль! А то что мы видим? С одной стороны, незабудочки, а с другой - выскочил из кабака и бежит по улице в растерзанном виде! Ну, что ж, скажите, тут поэтического? чем любоваться? где ум? где грация? где нравственность? Недоумеваю!
- Сто рублей я тебе должен, Фома Фомич, за такие слова! - проговорил Ежевикин с восхищенным видом.
- А ведь черта лысого с меня и получит, - прошептал он мне потихоньку. - Польсти, польсти!
- Ну, да… это вы хорошо изобразили, - промямлил Обноскин.
- Именно, именно, именно! - вскрикнул дядя, слушавший с глубочайшим вниманием и глядевший на меня с торжеством.
- Тема-то какая завязалась! - шепнул он, потирая руки. - Многосторонний разговор, черт возьми! Фома Фомич, вот мой племянник, - прибавил он от избытка чувств. - Он тоже занимался литературой, - рекомендую.
Фома Фомич, как и прежде, не обратил ни малейшего внимания на рекомендацию дяди.
- Ради бога, не рекомендуйте меня более! я вас серьезно прошу, - шепнул я дяде с решительным видом.
- Иван Иваныч! - начал вдруг Фома, обращаясь к Мизинчикову и пристально смотря на него, - вот мы теперь говорили: какого вы мнения?
- Я? вы меня спрашиваете? - с удивлением отозвался Мизинчиков, с таким видом, как будто его только что разбудили.
- Да, вы-с. Спрашиваю вас потому, что дорожу мнением истинно умных людей, а не каких-нибудь проблематических умников, которые умны потому только, что их беспрестанно рекомендуют за умников, за ученых, а иной раз и нарочно выписывают, чтоб показывать их в балагане или вроде того.
Камень был пущен прямо в мой огород. И, однако ж, не было сомнения, что Фома Фомич, не обращавший на меня никакого внимания, завел весь этот разговор о литературе единственно для меня, чтоб ослепить, уничтожить, раздавить с первого шага петербургского ученого, умника. Я. по крайней мере, не сомневался в этом.
- Если вы хотите знать мое мнение, то я… я с вашим мнением согласен, - отвечал Мизинчиков вяло и нехотя.
- Вы всё со мной согласны! даже тошно становится, - заметил Фома. - Скажу вам откровенно, Павел Семеныч, - продолжал он после некоторого молчания, снова обращаясь к Обноскину, - если я и уважаю за что бессмертного Карамзина, то это не за историю, не за "Марфу Посадницу", не за "Старую и новую Россию", а именно за то, что он написал "Фрола Силина": это высокий эпос! это произведение чисто народное и не умрет во веки веков! Высочайший эпос!
- Именно, именно, именно! высокая эпоха! Фрол Силин, благодетельный человек! Помню, читал; еще выкупил двух девок, а потом смотрел на небо и плакал. Возвышенная черта, - поддакнул дядя, сияя от удовольствия.
Бедный дядя! Он никак не мог удержаться, чтоб не ввязаться в ученый разговор. Фома злобно улыбнулся, но промолчал.
- Впрочем, и теперь пишут занимательно, - осторожно вмешалась Анфиса Петровна. - Вот, например, "Брюссельские тайны".
- Не скажу-с, - заметил Фома, как бы с сожалением. - Читал я недавно одну из поэм… Ну, что! "Незабудочки"! А если хотите, из новейших мне более всех нравится "Переписчик" - легкое перо!
- "Переписчик"! - вскрикнула Анфиса Петровна, - это тот, который пишет в журнал письма? Ах, как это восхитительно! какая игра слов.
- Именно, игра слов. Он, так сказать, играет пером. Необыкновенная легкость пера!
- Да; но он педант, - небрежно заметил Обноскин.
- Педант, педант - не спорю; но милый педант, но грациозный педант! Конечно, ни одна из идей его не выдержит основательной критики; но увлекаешься легкостью! Пустослов - согласен; но милый пустослов, но грациозный пустослов! Помните, например, он объявляет в литературной статье, что у него есть свои поместья?
- Поместья? - подхватил дядя, - это хорошо! Которой губернии?
Фома остановился, пристально посмотрел на дядю и продолжал тем же тоном:
- Ну, скажите ради здравого смысла: для чего мне, читателю, знать, что у него есть поместья? Есть - так поздравляю вас с этим! Но как мило, как это шутливо описано! Он блещет остроумием, он брызжет остроумием, он кипит! Это какой-то Нарзан остроумия! Да, вот как надо писать! Мне кажется, я бы именно так писал, если б согласился писать в журналах…
- Может, и лучше еще-с, - почтительно заметил Ежевикин.
- Даже что-то мелодическое в слоге! - поддакнул дядя.
Фома Фомич наконец не вытерпел.
- Полковник, - сказал он, - нельзя ли вас попросить - конечно, со всевозможною деликатностью - не мешать нам и позволить нам в покое докончить наш разговор. Вы не можете судить в нашем разговоре, не можете! Не расстроивайте же нашей приятной литературной беседы. Занимайтесь хозяйством, пейте чай, но… оставьте литературу в покое. Она от этого не проиграет, уверяю вас!
Это уже превышало верх всякой дерзости! Я не знал, что подумать.
- Да ведь ты же сам, Фома, говорил, что мелодическое, - с тоскою произнес сконфуженный дядя.
- Так-с. Но я говорил с знанием дела, я говорил кстати; а вы?
- Да-с, мы-то с умом говорили-с, - подхватил Ежевикин, увиваясь около Фомы Фомича. - Ума-то у нас так немножко-с, занимать приходится, разве-разве что на два министерства хватит, а нет, так мы и с третьим управимся, - вот как у нас!
- Ну, значит, опять соврал! - заключил дядя и улыбнулся своей добродушной улыбкою.
- По крайней мере, сознаетесь, - заметил Фома.
- Ничего, ничего, Фома, я не сержусь. Я знаю, что ты, как друг, меня останавливаешь, как родной, как брат. Это я сам позволил тебе, даже просил об этом! Это дельно, дельно! Это для моей же пользы! Благодарю и воспользуюсь!
Терпение мое истощалось. Всё, что я до сих пор по слухам знал о Фоме Фомиче, казалось мне несколько преувеличенным. Теперь же, когда я увидел всё сам, на деле, изумлению моему не было пределов. Я не верил себе; я понять не мог такой дерзости, такого нахального самовластия, с одной стороны, и такого добровольного рабства, такого легковерного добродушия - с другой. Впрочем, даже и дядя был смущен такою дерзостью. Это было видно… Я горел желанием как-нибудь связаться с Фомой, сразиться с ним, как-нибудь нагрубить ему поазартнее, - а там что бы ни было! Эта мысль одушевила меня. Я искал случая и в ожидании совершенно обломал поля моей шляпы. Но случай не представлялся: Фома решительно не хотел замечать меня.
- Правду, правду ты говоришь, Фома, - продолжал дядя, всеми силами стараясь понравиться и хоть чем-нибудь замять неприятность предыдущего разговора. - Это ты правду режешь, Фома, благодарю. Надо знать дело, а потом уж и рассуждать о нем. Каюсь! Я уже не раз бывал в таком положении. Представь себе, Сергей, я один раз даже экзаменовал… Вы смеетесь! Ну вот, подите! Ей-богу, экзаменовал, да и только. Пригласили меня в одно заведение на экзамен, да и посадили вместе с экзаминаторами, так, для почету, лишнее место было. Так я, признаюсь тебе, даже струсил, страх какой-то напал: решительно ни одной науки не знаю! Что делать! Вот-вот, думаю, самого к доске потянут! Ну, а потом - ничего, обошлось; даже сам вопросы задавал, спросил: кто был Ной? Вообще превосходно отвечали; потом завтракали и за процветание пили шампанское. Отличное заведение!
Фома Фомич и Обноскин покатились со смеху.
- Да я и сам потом смеялся, - крикнул дядя, смеясь добродушнейшим образом и радуясь, что все развеселились. - Нет, Фома, уж куда ни шло! распотешу я вас всех, расскажу, как я один раз срезался… Вообрази, Сергей, стояли мы в Красногорске…
- Позвольте вас спросить, полковник: долго вы будете рассказывать вашу историю? - перебил Фома.
- Ах, Фома! да ведь это чудеснейшая история; просто лопнуть со смеху можно. Ты только послушай: это хорошо, ей-богу хорошо. Я расскажу, как я срезался.
- Я всегда с удовольствием слушаю ваши истории, когда они в этом роде, - проговорил Обноскин, зевая.
- Нечего делать, приходится слушать, - решил Фома.
- Да ведь, ей-богу же, будет хорошо, Фома. Я хочу рассказать, как я один раз срезался, Анфиса Петровна. Послушай и ты, Сергей: это поучительно даже. Стояли мы в Красногорске (начал дядя, сияя от удовольствия, скороговоркой и торопясь, с бесчисленными вводными предложениями, что было с ним всегда, когда он начинал что-нибудь рассказывать для удовольствия публики). Только что пришли, в тот же вечер отправляюсь в спектакль. Превосходнейшая актриса была Куропаткина; потом еще с штаб-ротмистром Зверковым бежала и пьесы не доиграла: так занавес и опустили… То есть бестия был этот Зверков, и попить и в картины заняться, и не то чтобы пьяница, а так, готов с товарищами разделить минуту. Но как запьет настоящим образом, так уж тут всё забыл: где живет, в каком государстве, как самого зовут? - словом, решительно всё; но в сущности превосходнейший малый… Ну-с, сижу я в театре. В антракте встаю и сталкиваюсь с прежним товарищем, Корноуховым… Я вам скажу, единственный малый. Лет, правда, шесть мы уж не видались. Ну, был в кампании, увешан крестами; теперь, слышал недавно, - уже действительный статский; в статскую службу перешел, до больших чинов дослужился… Ну, разумеется, обрадовались. То да се. A рядом с нами в ложе сидят три дамы; та, которая слева, рожа, каких свет не производил… После узнал: превосходнейшая женщина, мать семейства, осчастливила мужа… Ну-с, вот я, как дурак, и бряк Корноухову: "Скажи, брат, не знаешь ли, что это за чучело выехала?" - "Которая это?" - "Да эта". - "Да это моя двоюродная сестра". Тьфу, черт! Судите о моем положении! Я, чтоб поправиться: "Да нет, говорю, не эта. Эк у тебя глаза! Вот та, которая оттуда сидит: кто эта?" - "Это моя сестра". Тьфу ты пропасть! А сестра его, как нарочно, розанчик-розанчиком, премилушка; так разодета: брошки, перчаточки, браслетики, - словом сказать, сидит херувимчиком; после вышла замуж за превосходнейшего человека, Пыхтина; она с ним бежала, обвенчались без спросу; ну, а теперь всё это как следует: и богато живут; отцы не нарадуются!.. Ну-с, вот. "Да нет! - кричу, а сам не знаю, куда провалиться, - не эта!" - "Вот в середине-то которая?" - "Да, в середине". - "Ну, брат, это жена моя"… Между нами: объедение, а не дамочка! то есть так бы и проглотил ее всю целиком от удовольствия… "Ну, говорю, видал ты когда-нибудь дурака? Так вот он перед тобой, и голова его тут же: руби, не жалей!" Смеется. После спектакля меня познакомил и, должно быть, рассказал, проказник. Что-то очень смеялись! И, признаюсь, никогда еще так весело не проводил время. Так вот как иногда, брат Фома, можно срезаться! Ха-ха-ха-ха!
Но напрасно смеялся бедный дядя; тщетно обводил он кругом свой веселый и добрый взгляд: мертвое молчание было ответом на его веселую историю. Фома Фомич сидел в мрачном безмолвии, а за ним и все; только Обноскин слегка улыбался, предвидя гонку, которую зададут дяде. Дядя сконфузился и покраснел. Того-то и желалось Фоме.
- Кончили ль вы? - спросил он наконец с важностью, обращаясь к сконфуженному рассказчику.
- Кончил, Фома.
- И рады?
- То есть как это рад, Фома? - с тоскою отвечал бедный дядя.