"Поучитесь-ка мудрости у Шри-Шанкара-Ачарии и у Потангали!.. Что вы знаете о брахмане Веданты и о пурушах Самкхии…"
Так поучал индус спящего и отражался в волнах вверх ногами с цветком лотоса в руках.
Пришла масленица. Москвичам напекли жирных блинов.
Дни были снежные. Звенящие тройки утопали в столбах метели.
Ждали объявления священного младенца. Не знали того, кто младенец, ни того, кто облечена в солнце.
Возлагали знание на аскета.
Слишком много тот учился, слишком тосковал, слишком много снял покровов, слишком полюбил Вечность.
Вечность зажгла новую звезду для баловника и любимца своего, и теперь весь мир любовался диковинкой.
Вечность указала запечатленного младенца и жену, облеченную в солнце.
И пока он так думал и не думал, поднимались и укрощались вьюги.
Тройки, звеня бубенцами, утопали в снежной пыля.
Что-то, ласковое, шептало; "Я не забыла вас, милые мои… Скоро увидимся!"
Один сидел у другого. Оба спускались в теософскую глубину.
Один говорил другому: "Белый свет – свет утешительный, представляющий собою гармоничное смешение всех цветов…"
"Пурпурный свет – ветхозаветный и священный, а красный – символ мученичества".
"Нельзя путать красное с пурпурным. Здесь срываются".
"Пурпурный цвет нуменален, а красный феноменален".
Оба сидели в теософской глубине. Один врал другому.
Сквозь густой белый дым разгоралась заря, заливаясь розовым смехом; аскет проснулся и, зевая, потянулся к ночному столику за часами.
Вскочил с постели и, вспоминая предстоящее свидание, послал воздушный поцелуй морозной зорьке.
Смеялся, как малое дитё.
Тут ему подали письмо с севера Франции. Он разорвал конверт и читал, протирая сонные очи.
Ему писали, что Зверя постигло желудочное расстройство, и он отдал Богу душу, не достигши пяти лет, испугавшись своего страшного назначения.
В смущении теребил аскет свою золотую бородку, шептал: "А Апокалипсис?"
Надевши пенснэ, перечитывал письмо.
Наконец он быстро стал одеваться, и руки его дрожали от волнения.
А в окне над белыми снегами хохотала пунцовая зорька, безумная, взбалмошная, как малое дитё.
Белым деньком некто разговаривал со старушкой Мертваго, слушая интимные песни вьюги.
В окне был виден двор, занесенный снегом, и с края крыш свешивались массивные, ледяные сосулька.
Это был ни старый, ни молодой, но пассивный и знающий, и в разговоре со старушкой он выражал неудовольствие по поводу образа действий московских мистиков.
Он говорил, что их ждет разочарование, потому что они избрали неверный путь.
Он жалел и тосковал, следя отуманенным взором, как оледные вихри снегов, виясь, застилали от взора его ледяные сосульки.
Казалось, он говорил себе: "Так, Господи! Они не видят себя!"
Но старушка Мертваго не хотела понять его интимной сказки и советовала обратиться с жалобой.
В гостиной стояла сказка. Посмотрев на карточку, она сказала: "Проси…"
Машинально поправила свои рыжеватые волосы, машинально пошла навстречу золотобородому пророку, очаровательно улыбнувшись!
Глава неохристиан был бледен. Черные бриллианты не сверкали из-под опущенных ресниц.
Пушистое золото волос пало на задумчивое чело. В длиннополом сюртуке он казался повитым тайной.
Он воскликнул про себя: "Жена, облеченная в солнце". Он воздевал про себя свои руки, совершая мистерию.
А перед ним стояла сказка и вопросительно улыбалась, удивлялась появлению аскета, любезно приглашала садиться.
Аскет сообщал, что он явился с отказом от лекции, которую кентавр предложил ему прочесть о мистицизме на благотворительном вечере в пользу вдов и старух.
Время у него было занято, и он никак не мог обременять себя лишним трудом.
Небрежно слушала сказка его сообщение, желая поскорее его спровадить.
"А теперь мы поставим этот валик", – сказал жилистый генерал и, счистив с валика пыль мягкой кисточкой; вставил его и пустил в ход граммофон.
Из трубы вылетали гортанные звуки: "О ее-сли бы выы-скаа-заа-аать мооо-жнооо всю сии-луу стра-даааний моо-их…"
Вечерняя заря хохотала над Москвой, и Мусатов сказал в волнении: "Не удивляйтесь… Я имею сообщить вам нечто важнее… Когда я могу к вам явиться…"
Он покраснел, и удивленная сказка нетерпеливо ему заметила: "Но ведь у нас приемный час ежедневно от двух до четырех!"
В эту минуту раздвинулась портьера. Вбежал хорошенький мальчик с синими очами и кудрями по плечам.
Это, конечно, был младенец мужеского пола, которому надлежало пасти народы жезлом железным.
"Милый мальчик, – сказал Сергей Мусатов, сделав нечеловеческое усилие, чтобы не выдать себя. – Как его зовут?"
Но смеялась сказка, обратила запечатленное лицо свое к малютке, поправила его локоны и с напускной строгостью заметила:
"Нина, сколько раз я тебе говорила, чтобы ты не входила сюда без спросу".
Нина надула губки, а сказка весело заметила аскету: "Мы с мужем одеваем ее мальчиком".
Смеялась зорька, как малое дитё, вся красная, вся безумная.
Провалилось здание, построенное на шатком фундаменте; рухнули стены, поднимая пыль.
Вонзился нож в любящее сердце, и алая кровь потекла в скорбную чашу.
Свернулись небеса ненужным свитком, а сказка с очаровательной любезностью поддерживала светский разговор.
Вся кровь бросилась в голову обманутому пророку, и, еле держась на ногах, он поспешил проститься с недоумевающей сказкой.
"А вот, если я поставлю этот валик, то вы услышите Петра Невского, веселого гармониста и песенника", – выкрикивал генерал, восторженный и жилистый.
И уже из трубы неслись гортанные звуки, слова, полные плоскости, а после каждого куплета Петр Невский приговаривал под звуки гармоники: "Ккарраа-шшооо-оо, ккарраа-шшо-оо-оо, иеттаа очень ккар-рааа-шшооо-оо…"
"Первый блин, да комом", – сказал повар в белом Колпаке, глядя на неудавшийся блин.
"Ну, ничего, авось другие выйдут…" И с этими словами он бросил блин жадному псу.
В булочной Савостьянова осведомились, имелись ли Дрожжи в запасе, и, когда узнали, что дрожжи израсходованы, распорядились о закупке новых дрожжей.
Оканчивалось денное представление Художественно-Общедоступного театра… За туманным пологом седой мечтатель вел свою белую женщину к ледникам, чтобы облечь ее в солнце.
Сорвалась лавина с пылью и грохотом, унесла их в вечный покой.
А сама Вечность стояла на скале в своих черных ризах, и голос ее звучал, как чересчур натянутая струна.
Это не было действительностью, но представлением… И они быстро задернули занавес, потому что нечего было представлять.
Один сидел у другого. Оба говорили умные вещи.
Один говорил другому: "Если красный свет – синоним Бога Отца, красный и белый – синоним Христа, Бога Сына, то белый – синоним чего?"
"Мы уже прожили красный свет, видели Пришедшего не водою только, но и кровью… Теперь мы увидим третье царство, царство белое, слово новое…"
Один восторженно махал пальцем перед носом другого… Другой верил первому.
У Поповского болели зубы…
На углу стоял бродяга и указывал прохожим на свою наготу, распахнувшись перед ними.
Слева шел студент, а справа аскет… И обоим им бродяга указал перстом свою наготу, распахнувшись перед ними.
Слева шел студент, а справа аскет… И обоим им бродяга указал перстом свою наготу.
Студент презирал частную благотворительность, а Мусатов не заметил бродяги.
Вечность шептала баловнику и любимцу своему: "Я пошутила… Ну, и ты пошути… Все мы шутим…"
На заигрыванья Вечности обманутый пророк горделиво отмалчивался. Поднимал бобровый воротник.
Это не была жена, облеченная в солнце; это была обманная сказка. Но отчего ее образ жёг огнем Сергея Мусатова?..
Он шептал: "Не надо, не надо!" А за ним тащился бродяга и, затаив смрадное дыхание свое, старался запустить руку в карман Мусатова.
Десять лет боролся бродяга с капиталом; регулировал собственность и неоднократно побывал в кутузке.
А уже был вечер. Москвичи безобразничали вовсю.
В ночлежных домах толклись хитровцы и золоторотцы.
В балаганах бряцали бубны, и размалеванный паяц выбегал на холод корячиться перед собравшимся людом, зазывая в притон ломанья.
Это веселье отличалось от истинного, которое гармонично, как настроенный оркестр… Здесь же попались сухие щепки.
Кто-то бил в турецкий барабан, и карусель дико вертелась, сверкая огненными полосами кумача, мишурным золотом и цветными лампочками.
Деревянные львы раздирали свои рты, а на них сидели верхом картузники, грызущие подсолнухи.
Загородные рестораны мерцали зловещими сотнями, стараясь газом и электричеством прикрыть свою мертвенность.
В театре Омона обнаженные певицы выкрикивали непристойности.
Ужасное омертвление повисло над городом. Факелы ужаса и бреда мерцали по обеим сторонам тротуаров.
Лихорадочное движение не закрывало ужаса, еще более обнаруживая язвы.
Казалось, мстители шумели над городом своими невидимыми крыльями.
Ждали утешителя, а надвигался мститель…
Озаренный фонарными огнями пророк все еще шатался по улицам.
Он зашел в ресторан, чтобы потопить в вине сосущее горе.
Это он делал в первый раз. Вспоминал брата Павла. Глотая замороженное шампанское, он восклицал в отдельном кабинете: "Не надо… Не надо… Куда мы летим? "Не пора ли остановиться?.."
Был концерт. Пел Шляпин. Он пел о судьбе, как она грозит.
Вызывали Шляпина. Говорили о Шляпные. Выходил Шляпин на вызов.
Закручивая каштановые бакенбарды, выступал в антрактах багровый Небаринов, раскланиваясь с присутствующими, припоминая отсутствующих.
Аристократическому старичку улыбалась очаровательная сказка, словно была она ангелом, а зала – царствием небесным.
Так стоял высокий, седой Кандиславский, с черными усами, а здесь толстый кентавр вел под руку изящного брюнета с закрученными усами сквозь культурные толпы, а кругом шептали: "Смотрите, вот идет известный писатель Дрожжиковский!"
Шелестели шелковые платья.
Но все уселись по местам, и вышла певунья, осыпанная бриллиантами.
Слушала сказка певунью, утомлялась жизненной суетой.
Сегодня был официальный обед, а вчера приемное утро, а вот сейчас она могла не улыбаться, но фантазировать.
Певица, сверкая бриллиантами, в пении вытягивала шею и выводила: "Гдее жее тыы, раа-даасть быы-лаааа-аа-ааа-аа-аая?.. Ах, иистаа-мии-лааась устааа-лаа-яя".
Неподвижная, как изваяние, она стояла в черном клобуке, и в воздетых руках виднелись вечные четки.
Бледно-мраморное личико застыло в бесслезном рыданьи. Как и сказка, она скучала под безлунным небом.
Обе томились, обе скучали, обе ткнулись к безмирному.
У обеих было одно горе.
Ветер, проносясь над тихой обителью, колыхал металлические венки на засыпанных снегом могилах. И венки шелестели: "Где же тыы, раа-даасть быы-лааа-аа-ааа-аа-яяя?.. Ах, иистаа-мии-лааась устааа-лаа-яя!.."
Пьяный и красный, он уплатил по счету и, слегка пошатываясь, вышел из ресторана.
Образ жены, облеченной в солнце, смеялся ему в лицо. Он слышал знакомое слово: "Мы с мужем одеваем ее мальчиком…"
Тут поскользнулся пьяный Мусатов и полетел вверх пятами, пародируя европейскую цивилизацию.
Поднимаясь, отряхивался от снега и шептал: "Куда мы летим… Не надо, не надо!"
Поднимал бобровый воротник.
А над ним нависала мертвенность, раздавался шум невидимых крыльев.
Раздавались мстительные крики.
Они указали ему на открытую дверь. Он внял их совету.
Не вините его, почтеннейшие! Они сами ему нашептывали: "Здесь разрешишь свое недоразумение".
И он вошел в проклятое место, и задремавший швейцар не осведомился, что ему нужно.
Они указали на дверь, а на двери они приколотили дощечку с надписью.
Над столом спускалась висячая лампа, какие бывают во всяком казенном заведении.
На столе стоял графин и стакан.
На полу сидел красноносый, рыжий толстяк в белом колпаке и нижнем белье.
Он поднимал указательный палец и внятно читал лекцию невидимым.
"Положим, у меня в распоряжении металлическая труба.
"Я вбиваю ее в землю, покрыв печной заслонкой отверстие. Я привожу болванов и, сняв перед их носом печную заслонку, обнаруживаю дыру".
Безбровый толстяк, окончив свою лекцию, самодовольно осматривался. Но тут с шумом распахнулась дверь. Оттуда выскочил худой кривляка с нависшими, черными бровями, грозовым взором и всклокоченной шевелюрой.
Он был в нижнем белье и на босу ногу. Он закашлялся, как чахоточный, увидав вошедшего Мусатова. Он подскочил к кряхтящему толстячку и шепотом велел ему молчать.
На что босоногий лектор возопил гласом велиим: "Петруша, разреши мне выкрикнуть еще только один ужасик!"
"Вы, вероятно, явились выведывать тайны, милейший мой: я к вашим услугам". С этими словами он усадил Мусатова и сам уселся перед ним, прижимая руку к груди, чтобы сдержать свой сухой кашель…
"Сюда редко заходят. Я нахожу это непростительным легкомыслием: то обстоятельство, что вы видите нас, делает вам, сударь, честь…
"Ну-с?.. Что скажете?"
К тому времени оторопелый Мусатов, понявший, в чем суть, вопросил: "Какие величайшие истины в мире?"
"Все утончается, дифференцируясь…"
"Я это сам хорошо знаю", – заметил разочарованный Мусатов, отчего кривляка вдруг пришел в неописанный восторг.
"Неужели? – кричал он, – вы дошли до этого!"
"Конечно: у нас это знает любой гимназист четвертого класса".
"Уж не знаете ли вы и того, что все возвращается?" – вопил ломака с пояснительными жестами.
"Как же, знаю и это, – досадовал Мусатов, – и не за этим пришел…"
"В таком случае мне больше нечему учить вас, ученейший", – визжал Петенька, корча злорадную гримасу, всплеснув руками в притворном изумлении…
"Пожалуй, сообщу вам тайну тайн, чтобы вы успокоились: тайн нет".
Висячая лампа коптила, как во всяком казенном заведении. Смрадная копоть заставляла чихать Мусатова.
Мусатов окончательно огорчился ломакиной ложью и, ударив по столу кулаком, неожиданно для себя громыхнул: "Не проведете, голубчики!"
Пьяный и наглый, он напоминал теперь своего брата, Павла.
"Ты не смеешь не верить, – зашелестел Петр, как осенний ветер, наклоняя грозное лицо свое к лицу Мусатова, обрызгивая его слюной, как дождем: – Потому что я – сущность, вещь сама по себе!"
Залпом выпил Мусатов несколько стаканов воды, схватил себя за голову и горел, как в лихорадке; в ушах его раздавались слова заговорившего толстячка: "Положим – стоит африканская жара… Я раздеваюсь донага и валяюсь на муравьиной куче… Множество маленьких насекомых впиваются в мое тело!"
Толстяк ползал по полу и хохотал, хохотал до упаду.
"Неужели мне открылся мир четвертого измерения?" – думал Мусатов, ужасаясь устройством этого мира, а сущность вещей в образе Петрушки подсказывала: "Да, да, да, да, да! Миллион раз да! Это – так называемый мир четвертого измерения!.. Дело в том, что его не существует вовсе… Люди исколесили три измерения вдоль и поперек. Они все узнали, но не угомонились, узнавши. Подобно горьким пьяницам, им нужно все больше и больше водки, хотя водка-то вышла и бутылка пуста… Ну, вот они и придумали у себя за стеной какое-то четвертое измерение… Ну, вот они и колотят в стену, желая пробить брешь в это четвертое измерение… Пусть поберегутся! – орал он так, что стены дрогнули, и при этом блеснули белые зубы его и белки глаз. Пусть поберегутся, сотому что Мститель жив… Чу! Над нами шум зловещих крыльев, точно над Гоморрой в день ее гибели!"
"Но за стеной есть что-нибудь?" – шептал Мусатов, помертвев.
"Такая же комната, с такими же обоями, как во всяком казенном заведении, с таким же чудаком, который, бия кулаком в стену, воображает, что за стеной есть что-то иное… Пусть побережется, потому что Мучитель, как огромный, мохнатый паук, расставляет сети безумцу, чтобы насладиться воспламененной кровью его!"
Так сказав, Петр нахмурил свои нависшие брови, и зеленые молнии с ужасающей яростью заблистали в диких очах. Но он быстро погасил эти огоньки, закатил глаза и казался потухшим вулканом.
Мертвенно-бледный, сидел в глубоком безмолвии.
"Ну, а смерть?" – вопрошал Мусатов.
"Смерть – это перевод жильца из комнаты № 10000 в комнату № 10001, если на то имеются надлежащие бумаги", – сказал грозовой Петр, очнувшись, восстав из мертвых.
Висячая лампа медленно потухала, когда лакей во фраке принес господам по стакану чаю с баранками.
"Может быть соединение между Западом и Востоком?"
И ему в ответ Петр-Гроза: "Какое тут соединение: ведь Запад смердит разложением, а Восток не смердит только потому, что уже давным-давно разложился!"
"Но кому же улыбается будущее?"
Тут произошло маленькое затруднение: сущность вещей схватилась руками за свои сползающие кальсоны и присела от изумления; потом, стуча рукой по высокому лбу, качала укоризненно головой: "Эхма!.. Что ж ты, батенька?.. Проник в наши тайны, а не знаешь азбучной истины!"
Потом она вылила графин холодной воды на голову Мусатову, приговаривая: "А негр?.. А негр?"
"Так негр", – сказал пророк совершенно упавшим голосом, оправляя волосы, мокрые от воды.
"Негр, негр! Конечно, негр!.. Черномазый, красногубый негр – вот грядущий владыка мира!"
Тут Мусатов уронил голову на стол и замер в порыве пьяного отчаяния.
Забавный толстяк читал новую лекцию невидимым.
"Я разрезаю живот… Вытаскиваю и прочищаю кишки… Отрезав нужный мне кусок кишки, я сшиваю отрезанные концы,
и дело в шляпе", – восторженно закончил он свою лекцию, а уже его попирал босоногий Петр, шепча лихорадочно: "Опять за старое, седой греховодник!"
Но толстяк жалобно умолял: "Голубчик Pierre, разрешите мне выкрикнуть еще только один ужасик!"