По смерти Ивана Грозного русский престол занял его средний сын Федор, больше всего любивший ездить по московским церквам и трезвонить в колокола. На этом государе первая русская династия Рюриковичей пресеклась, последнего из них, десятилетнего Дмитрия Ивановича, жившего в Угличе, то ли зарезали, то ли он сам зарезался в припадке эпилепсии, а мать его Марию Нагую, последнюю жену Грозного, отравили, но у нее вследствие этого только вылезли волосы и сошли с пальцев ногти, и она еще долго жила в далеком Белозерском монастыре. Земский Собор, наш российский парламент, время от времени созывавшийся со времен Грозного царя, избрал новым монархом костромского землевладельца Бориса Федоровича Годунова, боярина, бывшего опричника, который регентствовал при царе Федоре и фактически вершил государственные дела. В отличие от Грозного царя, царь Борис иноземной медицине не доверял, и когда опасно занемог его первенец, велел напоить младенца святой водой и снести его на ночь в храм Василия Блаженного, отчего тот вскорости и скончался, так как дело было в большую стужу. Сам монарх помер 13 апреля 1605 года, в разгар очередной гражданской войны, которые вошли у нас в обычай после крушения Киевской империи, когда на западе царские войска дрались с русско-польскими отрядами Лжедмитрия I, а на востоке поднялись казаки "царя Петра", якобы сына Федора, в действительности умершего бездетным. То есть сразу два самозванца выдвинулись на Руси, и так впоследствии эта традиция привилась, что последним самозванцем был претендент на личность убиенного в Екатеринбурге цесаревича Алексея. Это вышла своего рода политическая новация, которой мы изумили бы Западную Европу, кабы ей до нас было дело; позже мы дали миру политический терроризм, научную анархию, массовую эмиграцию революционно настроенной молодежи, но творчество в этой сфере началось именно с самозванства, развившегося из недостатка почтения к новой династии, исключительной вероспособности русского общества, любви к переменам, чрезвычайной распространяемости разных нелепых слухов и еще той разновидности русского характера, которому заурядная жизнь отвратительна как нежизнь, и любой ценой требуется выйти из ряда обыкновенного, чтобы уж либо грудь в крестах, либо голова в кустах.
Сын царя Бориса – семнадцатилетний Федор II правил всего с полгода и по приближении к Москве армии Лжедмитрия I, который не смог бы продвинуться столь далеко, если бы его не поддерживала боярская оппозиция, был задушен в своих покоях. На русском престоле его сменил сын бедного галицкого дворянина, беглый монах кремлевского Чудова монастыря Григорий Отрепьев и в самое короткое время приобрел среди москвичей широкую популярность. Это был человек странного поведения и характера он держал себя как природный царь, но только не рюриковской закваски, ибо не был мстителен и жесток, – видимо, самозванец и сам в конце концов уверовал в то, что он царевич Дмитрий, избежавший смерти при углическом покушении, во всяком случае, Мария Нагая, нарочно привезенная из Белозерска, признала в нем своего несчастного сына, – он был прост, вежлив до недоумения, лично занимался обучением войск, развивал в Боярской думе отчаянные планы цивилизации России и вообще был осуждаем только за то, что не спал после обеда по национальному образцу, и если бы не разбойные деяния польских соратников, то царствовать бы ему до скончания его дней, но 17 мая 1606 года, во время восстания Москвы против разбойной шляхты, Лжедмитрий I был изрезан, забит ногами, сброшен наземь примерно с высоты четвертого этажа, и те самые москвичи, которые не так давно артельно мочились в раскрытый гроб царя Бориса Федоровича Годунова, исторгнутый из Архангельского собора, трое суток таскали труп самозванца по столичным магистралям и площадям. Затем последовала откровенная польская агрессия, I Крестьянская война, Земский собор, избравший новым царем боярина Василия Шуйского, явление Лжедмитрия II, Тушинского вора, свержение Шуйского и пострижение его в монашеский чин, боярское правительство, пригласившее на московский престол польского принца Владислава, чтобы путем русско-польского компромисса положить конец Смуте и по старинке мирно грабить трудовой люд, потом первое народное ополчение братьев Ляпуновых – одним словом, в который раз настали на Руси последние времена. Когда государство уже расшаталось до полной анемии всех политических институтов, в Нижнем Новгороде сложилось народное ополчение, возглавленное купцом Мининым и князем Пожарским: это ополчение разбило поляков под стенами Новодевичьего монастыря, выгнало их из Москвы вместе с Тушинским вором, которого вскоре умертвили в Калуге, и таким образом восстановило русскую государственность. Зимой 1613 года в столице открылся Земский собор, чтобы избрать окончательного царя; таковым стал юный Миша Романов из боярского рода Кошкиных, сына патриарха московского Филарета; выбор на него пал, во-первых, потому что он был внучатым племянником Иоанну Грозному, во-вторых, потому что отец молодого монарха был умудренный в политике человек, в-третьих, потому что новый царь был мальчик покладистый, тихий, благообразный и, следовательно, в высшей степени угодный властолюбивой московской аристократии. При этом государе, кажется, окончательно и бесповоротно сложился тот принцип отправления государственной власти, когда таковая приобретает самодовлеющее значение, то есть функционирует не в интересах нации, а ради поддержания жизни в самой себе, когда она работает в узколичных и прямо корыстных целях тупого, алчного, необразованного чиновничества, недаром говаривал император Николай I, что-де Россией правят столоначальники, а вовсе не император. Всеконечно, этот принцип отправления государственной власти не сулил благосостояния, законности и порядка, а сулил потоп злоупотреблений, бестолковщины и всякого воровства.
Царь Михаил Федорович сидел на престоле тридцать два года, и восемь месяцев. За это время он проиграл войну шведам, которые отобрали у нас прибалтийские земли, и полякам, которые отторгли Смоленск и приднепровские территории, учредил министерство финансов, повесил двух казацких старшин, заточил в монастырь Марину Мнишек, приказал отравить сына Дмитрия, чтобы ему ненароком не достался престол, так как характером он слишком пошел в Иоанна Грозного, закрепил рабовладельческую систему, сослал князя Хворостинина в Кирилловский монастырь за чтение латинских книг, опыты в стихах и прозе, критическое направление ума и еще за то, что он без просыпу пил всю Страстную неделю, наконец, первый Романов распространил на Руси чайное зелье – больше в это царствование ничего заметного не случилось. И вот около того времени, что был изобретен микроскоп, умер Уильям Шекспир и родился Барух Спиноза, уже были совершены первые кругосветные путешествия, в Голландии сложилась буржуазная республика, а Францией заправлял утонченный поп Ришелье – Россия представляла собой огромную, едва управляемую страну, вывозившую за рубеж продукты деятельности природы и ввозившую продукты человеческого труда, употреблявшую на нужды царского двора чуть ли не пятую часть бюджета, а все прочее – на войну, монополизировавшую продажу спиртных напитков и под страхом торговой казни запрещавшую антиалкогольную пропаганду; это была единственная, так сказать, недоевропейская держава на всю Европу, которая платила дань крымскому хану и каждую весну с тревогой вглядывалась в треклятый Муравский шлях, избранный крымчаками для кровавых своих набегов, которая всякий десятый год страдала от страшных неурожаев, которую настолько обкорнали воинственные соседи, что западная граница шла уже за Можайском, а южная – за Ельцом, и все же она по-прежнему жила идеей Третьего Рима, последнего пристанища чистого христианства на всей земле. Причем народ, как водится, безмолвствовал, правительство, видимо, полагало, что прискорбное состояние России – это так уж от бога дадено, и пытаться ее устроить, подвести под общеевропейский знаменатель – только лукавого тешить, а русский монарх, как ни в чем не бывало, принародно выдавал себя за живого бога, но в узком кругу вельмож оставался смирным молодым человеком, не претендующим ни на что. Любимым его занятием называют разбор доносов; поди, каждый день сиживал молодой царь в жарко натопленной горенке и внимал…
– Из Архангельска пишут, де, пристав Курицын присвоил пятнадцать рублей и тридцать копеек с полушкой, отпущенные казной на корм посольству голштинского государя, отчего твоей царской милости вышло перед послами бесчестье, а тот пристав Курицын в воровстве своем не сознался даже и на дыбе, битый кнутом нещадно. Доподлинно известно, что означенный пристав передал те деньги на хранение пономарю Богоявленского прихода. Это ум расступается, до чего бесстрашный у нас народ! Далее… На Москве объявился слух, будто бы некая ворожея именем Ульяна, а родом невесть откуда, наводит по воздуху и прочими воровскими приемами порчу на всякого человека, и будто бы твоей царской милости конюх Иван Петров подговаривал ту ворожею вынуть из земли след твоей царской милости для учинения тебе порчи, как ты, государь, на прошлой неделе велел выпороть означенного конюха за то что он по будням таскает рубаху из кумача…
Из Зарайска сообщают: тамошний воевода боярский сын Пенков запер в погребе старшину гостинной сотни Емельяна Синькова, а сам каждый день ездит к жене того старшины Варваре и склоняет ее к блудному беззаконию…
– А сакмы нынче не видно на рубежах? – может быть, поинтересуется государь.
– Про сакму ничего не пишут…
В прихожей опять зазвенел звонок, причем на этот раз так настойчиво и тревожно, что стало предельно ясно: явился-таки бывший Ольгин супруг вершить кровавое свое дело; Ольга бесстрашно отправилась в прихожую открывать, но слышно было, что она не впустила грозного гостя, и только минуты две доносилось как бы восторженное бубнение. Затем Ольга вернулась к нам в кухню и сообщила.
– Пришел, сукин сын, чтоб ему пусто было!
– Очень пьяный? – спросила Вера.
– Не то слово, подруга, – в дым!
Тараканий Бог поинтересовался у наших хозяек, кто пожаловал и зачем, а я, спустя некоторое время, спросил пересохшим горлом:
– Этот тип как-то вооружен?
– А вот мы сейчас узнаем, – ответила Ольга и сделала выжидательное лицо.
Не прошло и минуты, как выяснилось, что Ольгин разбойник вооружен, и, по всей видимости, именно топором, поскольку на входную дверь посыпались удары то глухие, наверное, обухом, то, если так можно выразиться, острые, гадательно, острием, и с потолка посыпалась штукатурка.
– Дверь-то выдержит? – нервно спросил Оценщик.
Вера сказала:
– Дверь-то выдержит, а вот за потолок я, граждане, не ручаюсь.
И все с опаской посмотрели на потолок.
Бывший Ольгин супруг еще довольно продолжительное время бодро рушил входную дверь, но постепенно удары топора становились все перебойчивее и реже, а вскоре мы настолько к ним притерпелись, что как-то невзначай возобновился давешний разговор.
– В общем, так оно, по всей видимости, и есть, – рассуждал Тараканий Бог, – именно что христианство с коммунизмом находятся в самой тесной связи и, безусловно, обеспечивают друг друга, вернее, обеспечивали бы, если бы имели место чистое христианство и истинный коммунизм. Конкретнее говоря: человеку, сознательно либо бессознательно стремящемуся исполнять заветы Иисуса Христа, и в голову не придет расправиться, скажем, с эсерами путем физического воздействия; с другой стороны, коммунист, вольно или невольно сознающий вторичность руководящей идеи, всегда будет действовать, опираясь на изначальные христианские ориентиры. Вот только хорошо бы лозунги поменять. "С Христом в башке, с наганом в руке" – разумеется, не годится. "С Христом в башке" – это бесспорно, однако что в руке-то, в руке-то что?!
– Да ничего, кроме нагана, и быть не может, – с недоброй улыбкой сказала Вера. – Как только у нас начинается борьба за правое дело, то сразу подай наган. А, вообще говоря, вы уже третий час пытаетесь соединить то, что, хоть тресни, несоединимо.
– Эх, голубка, – сказал Оценщик, – все-то соединимо, вплоть до гения с злодейством.
– Совершенно справедливо! – поддакнула ему Ольга. – Наполеон соединил "Свободу, равенство и братство" с завоевательными походами, шведы – частное предпринимательство и социализм, Фидель Кастро – бедность и первоклассную медицину.
– Во всяком случае, в России все абсолютно соединимо, – уточнил я; – например, непроходимая глупость и пылкая любовь к родине, высокие идеалы и терроризм. Наконец, в наше мрачное безвременье прекрасно соединились повальное, я бы сказал, всенародное воровство и та стилистика истинно русской жизни, которой только приходится изумляться. Ведь у нас, у русских и не совсем, что ли, русских, давно образовался внематериальный пласт жизни, совершенно особое бытие, практически недоступное прочим нациям, и оно прекрасно, оно до того прекрасно, что им следует гордиться, как гордятся курсом английского фунта стерлинга, канадскими урожаями зерновых, головокружительной карьерой и дворянским происхождением. У нас же женщины целыми днями поют под гитару, им нечего на ноги обуть, а они поют! У нас с полчаса поговоришь с каким-нибудь оборванцем, и можно со спокойной душой подниматься на эшафот! У нас тертые мужики способны плакать по пустякам, женщины стоять насмерть за своих "олухов царя небесного", нищие подавать милостыню, мотористы оспаривать Фейербаха! И все оттого, что мы люди, мы слишком люди, даже до неудобного, и душа-то у нас такова, что можно ее пощупать, и болит она кстати и некстати натурально, как голова.
– Ну, я прямо сейчас, как это говорят… прослезюсь, – ядовито сказала Вера и вдруг, действительно, прослезилась.
– Вот я вам сейчас расскажу один интересный случай, – вступила Ольга, – который свидетельствует о том, что у нас и вправду захватывающая жизнь, в том смысле, что она может захватить даже человека с дипломом Гарвардского университета. Подружка моя, Маринка Кухаревская, познакомилась на какой-то выставке с послом небольшой островной державы. Удивляться тут, в общем, нечему, потому что, во-первых, Маринка живет в Москве, во-вторых, этот посол ни одной выставки не пропускал, в-третьих, девка она – атас. Ну, значит, познакомились они, и завязался у них роман. Но что-то по дипломатическим приемам он ее особенно не водил, а все больше таскался к Маринке в гости. И как он к ней ни зайдет, вечно у нее на кухне торчат бородатые мужики, которые поют сугубую ектению, налегают на водку и толкуют о мировом значении русской мысли. Хотите верьте, хотите нет, а мало-помалу втянулся посол в это времяпрепровождение и водку пил безудержно, и сугубую ектению вместе со всеми пел – ему даже отдельную партию отвели, – и рассуждал о мировом значении русской мысли. И что особенно приятно, он необидчивый был мужик. Маринка ему говорит: "Всем ты, парень, хорош, одеваешься, упакован, как шах персидский, а души в тебе с гулькин нос. Сравнительно с русским бичем, тобой гвозди полагается забивать". "По-моему, – говорит посол, – это у вас белая горячка, а не душа". Маринка в ответ: "По-вашему, может быть, и белая горячка, а по-нашему – нормальное утонченное существо". В общем, дело дошло до того, что он у Маринки неделями пропадал, и даже через какое-то время его можно было встретить в пивном баре на улице Богдана Хмельницкого, и даже он один раз угодил в вытрезвитель – вот до чего дошло, то есть он фактически сбичевался. Мужики ему уже прямо предлагали попросить политическое убежище…
– Ну, и чем кончилось это дело, – спросил Оценщик, – поженились они потом?
– Какой там, поженились!… В конце концов этого посла объявили персоной нон грата и с позором выдворили из страны.
– Печальная история, – сказал я.
– Уж куда печальней, – согласился со мной Оценщик. – Только меня смущает этот, образно говоря, индифферентизм. Ведь нужно было как-то бороться за свое чувство!
– Ну что ты с ними будешь делать! – вскричала Вера. – И тут у них не обходится без борьбы! Да поймите вы, наконец, остолопы, что как только у нас начинается борьба – хоть за урожай, хоть за мир, хоть за всеобщую грамотность – то сразу пиши пропало! До семнадцатого года народ худо-бедно питался, судака за рыбу не считал, про очереди понятия не имел, но как только началась борьба за светлое будущее, то тут вам сразу и продовольственные карточки, и смертный голод на Украине, и спецраспределители, и торгсин!…
– Я уже не касаюсь того, – сказал Тараканий Бог, – что ради светлого будущего народа большевики вырезали его лучшую половину. Ну вот зачем они в январе восемнадцатого года расстреляли рабочую демонстрацию?!
– Тут-то большевиков как раз можно понять, – задумчиво сказал я, – ибо исходили они из мирового опыта революций. С прекраснодушной Парижской коммуной что сделали в 1871 году? А перестреляли на кладбище Пер-Лашез всех до последнего человека!
– Странно только, – вмешалась Ольга, – что большевиков ничему не научила диктатура Робеспьера, который – то есть Робеспьер – поплатился головой за свои варварские ухватки.
– Как раз диктатура Робеспьера их многому научила, – заметил я. – Робеспьер казнил по сто человек в день, и поскольку это число привело его к краху, большевики решили, что нужно казнить по тысяче. Интересно: а вообще, в принципе может обойтись революция без этой азиатчины и прочих кавалерийских выходок против элементарного чувства меры?!
Оценщик сказал:
– С точки зрения научного коммунизма, это уже получается, образно говоря, вредный идеализм, гнилая интеллигентщина получается, а не учение о победе пролетариата. Научный коммунист нам скажет: где же это видано, чтобы эксплуататоры без боя отдали власть? Дескать, ничем не улестишь буржуазию, никакими заповедями господа нашего Иисуса Христа, дескать, тут лишь на слово товарища маузера приходится полагаться…
– Да ведь в том-то вся и штука, – продолжал я, – что гражданскую войну начали не обобранные эксплуататоры, они-то по неизвестной причине почти смирились…
– Они, наверное, потому смирились, – перебила Ольга, – что сто лет ждали эту самую революцию, с восстания декабристов, да и сами, как это ни чудно, на нее работали, кто делом, кто словом, кто просто неприязнью к российскому бардаку.