Автобиография. Записки добробольца - Сергей Эфрон 11 стр.


Оно топотало громче автобусов. И уже добежав до второго поворота - вспомнил: начало в семь, нужно прийти последним, нужно прийти в начале восьмого. Рано. Круто повернувшись, побежал назад. Прямо, налево, потом опять прямо, потом опять налево. Вот так. - Спокойствие. - Господин в расстегнутом пальто походил на муху, а улицы - на паутину.

Ветер налетел и брызнул холодным. Господин поднял воротник. Ветер распахнул пальто, раздул, затрепал. Господин застегнулся на все пуговицы.

- Ах, сердце!

Можно было подумать, - все переживали то же. Все бежали, не глядя по сторонам, задевая плечами и локтями, сталкиваясь. Все подняли воротники. Ветер раздувал юбки, рвал из рук пузатые зонты, срывал намокшие шляпы. Асфальт сиял сплошным озером. Стаей жирных дельфинов, беззвучно, как во сне, проплывали автомобили. Луны фонарей тонули в лужах. Лужи смеялись, защекоченные прыгающими каплями. Сердитые старики трамваи со скрежетом и дребезгом разрезали улицу надвое. Одна половина с яростью неслась навстречу другой с тем, чтобы никогда не встретиться. Сплошная встреча, сплошное расставание.

Его царапало все - насмешливые удары гудков, трамвайный скрежет, острые капли, глаза витрин, подмигивающие рекламы и тупые локти прохожих. Поманил пустынный сквер. С радостью загнанной лошади, добравшейся до воды, окунулся он в голубой сумрак сквера. Сном, тихостью и голубизной сквер походил на дно аквариума. Он один нарушал тишину, скрипя мокрым гравием.

Электрическая молния стрелою вниз приглашала прохожих. У входа, на саженном листе, мок смешной господин в продавленном котелке и с кривыми ногами. Господин смотрел с грустным удивлением на бегущих мимо, а одна рука его была содрана уличными мальчишками.

Часы показывали двадцать восьмого, когда другой господин подошел к кассе.

- Торопитесь. Представление началось давно. Вам какое место?

- Ах, все равно. Впрочем, нет - дайте первое. Со шляпы господина капала вода, а рука, принимавшая сдачу, по-стариковски дрожала. Мальчик с золотыми пуговицами, шаркнув ногой, повел по лакированному коридору. Дверь беззвучно открылась. Мягкая портьера погладила щеку. Пахло жарой, кинематографическим стрекотом и душными скрипками. Господин секунду задержался на пороге. Так задерживается перед головокружительным прыжком в далекую и холодную воду пловец. Под тонким трико вздрагивают литые мускулы, уже вымерил привычный глаз кривую полета, уж было и шагнул к роковому пределу, но… вдруг замер, вобрал прощальный глоток воздуха - уже не здесь, но еще и не там, мгновение, решился, разбежался и - стремглав!

Переступил. - Повернуть бы… Убежать бы…

Но, уже не он, - ноги, мальчик с золотыми пуговицами, судьба - несли вперед.

Мальчик вспыхнул фонариком. Мальчик забегал фонариком по рядам:

- Прыг, прыг, прыг, прыг - глаза, глаза, глаза, глаза…

- Ай! - увидел.

- Господин, ваше место дальше. Куда вы?!

Не отвечая пробивался сквозь строй колен. Хлестнуло стрекочущим снопом. Голова господина в шляпе черным силуэтом промелькнула по парку, где другой - в котелке, только что получивший беззвучную затрещину, подымался с земли, с грустным удивлением смотря на обидчика.

Те, кому так нужно бы увидеть, пропустили промелькнувший силуэт. Те вовсе и не видели экрана. Позади было место. Одно единственное, сжатое каракулевым саком и пропахшим сигарой пальто. Он втиснулся, задыхаясь от многолюдия, от безвоздушия и от близости тех двоих. Сквозь вой скрипок он вслушивался в чуть слышный шепоток. Только двое и слышали: тот, к кому он был обращен, и тот, от кого отгородились кинематографом, толпой и темнотой. Оба слушали не слухом, - бьющимися сердцами, но…

Господину стало жарко. Господин расстегнул пальто, резко двинув локтем по горделивому каракулевому бюсту. А правая утонула в кармане. Под скомканным платком, массивным портсигаром и разбуженными спичками лежал в ожидании стальной вопрос, на который никто живым не получал ответа.

Горячая волна прокатилась над черными рядами. От жаркого гогота заколебался каракулевый сак, и, откинувшись назад, всхлипывало пропахшее сигарой пальто! Господин в котелке и с кривыми ногами, получив очередную и последнюю затрещину, поднялся с земли, с печальным недоумением, поклонился обидчику и, весело размахивая тростью, скрылся в аллеях парка.

По черному экрану запрыгали белые буквы.

- Я не люблю видовых, - еще сотрясаясь, проговорила каракулевая дама своей соседке.

Его рука нащупала стальную округлость и в нерешительности задержалась.

- Вынуть и нажать три раза. Просто. Спокойствие. Два в них, один в себя.

Как жертва, как птица, сжатая в кулаке, судорожным движением он повернул голову направо, налево, потом вперед.

- Ведь в последний раз!

Беззвучно, словно по воде, прямо на первые ряды несся тупоносый паровоз. Он остановился вовремя, без человеческих жертв, пустив клуб белого дыма. Стадо глухонемых пассажиров и носильщиков с непостижимой быстротою протащили свои чемоданы. Захлопнулись вагонные двери, махнула повелительная ладонь кондуктора, пыхнул паровоз, и сорвался поезд, унося улыбчивые лица и треплющиеся по ветру платки.

Весь зал прицепили к последнему вагону. Весь зал беззвучно, как во сне, поплыл по убегающим рельсам. Сцепленные кресла, многоголовая черная толпа, воющие скрипки, каракулевая дама, пропахшее сигарой пальто и тот, что сидел меж ними с опущенной в карман рукою, понеслись спинами вперед по краю пропасти, проглатывая телеграфные столбы, мимо игрушечных домиков, серых гор, стеклянного озера, шипучего водопада и островерхих колоколен. Все быстрей неслись кресла, и убегала из-под ног земля, все мгновенное мелькали столбы, все пронзительнее пробегал холодок по спине. Окунулись в черноту туннеля. Светлое пятно сужилось в точку. Вынырнули и пронеслись по воздуху, по кружевному переплету моста. Потом накренились на повороте и, резко замедлив бег, подкатили к дебаркадеру крошечной горной станции. Стали.

Господин давно разжал ладонь. Когда вспыхнули люстры, он вскочил со своего кресла. Пробиваясь сквозь строй колен и наступая на ноги, он рвался к выходу, недоуменно посмотрел вслед ему мальчик с золотыми пуговицами. Господин в проломленном котелке и с оторванной рукой все так же мок на афише…

Куда идет этот поезд?

Через пять минут в Марсель.

Где касса?

Скорей, скорей - вы опоздаете.

Господин, вы забыли сдачу!

Развивались по перрону полы пальто. Хлопали вагонные дверцы. В последнюю секунду он вскочил в купе. Пронзительно свистнул кондуктор. Кто-то махал платком, кто-то плакал. Стучали колеса. Дама со строгим лицом удивленно смотрела на господина. Он открыл окно в дождь и ветер, потом закрыл лицо руками, и даме показалось, что он плачет. В открытое окно врывался ветер.

О ДОБРОВОЛЬЧЕСТВЕ

Добровольчество. "Добрая воля к смерти" (слова поэта), тысячи и тысячи могил, оставшихся там, позади, в России, тысячи изувеченных инвалидов, рассеянных по всему миру, цепь подвигов и подвижничеств и… "белогвардейщина", к<онтр>разведки, погромы, расстрелы, сожженные деревни, грабежи, мародерства, взятки, пьянство, кокаин и пр., и пр. Где же правда? Кто же они или, вернее, кем были - героями-подвижниками или разбойниками-душегубами? Одни называют их "Георгиями", другие - "Жоржиками".

Я был добровольцем с первого дня и, если бы чудо перенесло меня снова в октябрь 17 года, я бы и с теперешним моим опытом снова стал добровольцем. Позвольте же мне - добровольцу, на вопрос "где правда?", дать попытку ответа.

Как зародилось добровольчество?

Незабываемая осень 17-го года. Думаю, вряд ли в истории России был год страшнее. Не по физическим испытаниям (тогда еще только начинались), а по непередаваемому чувству распада, расползания, умирания, которое охватило нас всех. Дуновение тлена становилось все явственнее. Дорастерзывали и допродавали. Говорить разучились, вопили.

В ушах - грохот, визг, вопли, перед глазами - ураган, обернувшийся каруселью, а в сердце - смертное томление: не умираю, а умирает.

Это и было началом. Десятки, потом сотни, впоследствии тысячи, с переполнившим душу "не могу", решили взять в руки меч. Это "не могу" и было истоком, основой нарождающегося добровольчества. - Не могу выносить зла, не могу видеть предательства, не могу соучаствовать, - лучше смерть. Зло олицетворялось большевиками. Борьба с ними стала первым лозунгом и негативной основой добровольчества.

Положительным началом, ради чего и поднималось оружие, была Родина. Родина, как идея - бесформенная, безликая, не завтрашний день ее, не "федеративная", или "самодержавная", или "республиканская", или еще какая, а как неопределимая ни одной формулой, и необъемлемая ни одной формой. Та, за которую умирали русские на Калке, на Куликовом, под Полтавой, на Сенатской площади 14 декабря, в каторжной Сибири и во все времена на границах и внутри Державы Российской, - мужики и баре, монархисты и революционеры, благонадежные и Разины.

Итак - "За родину, против большевиков!" - было начертано на нашем знамени, и за это знамя тысячи и тысячи положили душу свою и "имена их, Господи, ты един веси!"

О завтрашнем дне мы не думали. Всякое оформление, уточнение казались профанацией. И потом, можно ли было думать о будущем благоустройстве дома, когда все усилия были направлены на преодоление крышки гробовой. Жизнетворчество и формотворчество казались такими далекими во времени, что об этом мы, добровольцы, просто и не говорили.

С этим знаменем было легко умирать, - и добровольцы это доказали, - но победить было трудно.

Прежде всего и с самого начала, мы не обрели народного сочувствия. Добровольчество ни одного дня и часа не было движением народным. С московских кровавых октябрьских дней до последнего Крыма мы ратоборствовали, либо окруженные равнодушием, либо, и гораздо чаще, - нелюбовью и ненавистью (исключение казаки, но на то были причины особые).

Народ требовал достоверностей, мы же от достоверностей отворачивались. Мы предлагали умирать за Родину, народ вожделел землю. Отсюда большая народность даже "Махновщины" с лозунгом - "За землю, за мужиков, против большевиков, буржуев, помещиков", и ненародность Добровольчества с нашей "Единой и Неделимой".

О помещиках мы забыли, но они не забыли нас. Белая идея начала обрастать черной плотью. Мы бежали достоверностей, - достоверность гналась за нами. В то время как добровольцы прорывались, истекая кровью, вперед к "Единой", за их спинами и могилами жизнь оформлялась и направлялась не народом, а наросшей черной плотью добровольчества. Эта плоть также требовала достоверностей, но противоположных тем, что требовала революционная народная стихия. Тоже земля, но возвращенная прежним владельцам.

А мы назад не оглядывались. До этого ли? Вчера бой, сегодня бой, завтра бой. Вчера ~ смерть, сегодня - смерть, завтра - смерть. Противник дрогнул, отступает - скорей добить, скорей вперед, - туда, к Москве, там все решится, там все устроится к общей радости, к общему благу, к общему счастию.

А сзади - борьба с крестьянами, карательные отряды, порка, виселица, отбирание награбленного. В ответ - стихийная, растущая с каждым часом, ненависть к нам:

- Помещики! - Баре! - Офицерьё! - Золотопогонники!

От того, что ползло сзади, мы отмахивались.

- Не важно! - Временные меры! - A la guerre, comme a la guerre.

- Всегда так бывает! - В белых перчатках не воюют! - Вот в Москве, там… Скорей в Москву!

Разложение пошло с хвоста. Мы были окружены ненавистью. Оторванные от народа, мы принимали его равнодушие, его недоброжелательство и, наконец, его злобу, как темное непонимание нашей белой цели. Мы за них, а они на нас. Черная плоть приросла крепко, мы к ней привыкли, перестали замечать ее, в ответ на равнодушие, недоброжелательство, злобу, ~ равнодушие, недоброжелательство и злоба же. Кто не с нами, тот против нас, - кто против нас, тот против Родины, а потому…

Идея отрывалась от земли все выше. Земля наваливалась на нас всей своею тяжестью.

И опять дух тлена, но уже над нами. С каждым днем черная плоть удушала все теснее, все сильнее захлестывало чувство злобы, мстительности, отчаяния, усталости. Мы изнывали от язв, внутренних и внешних. Малодушные отставали и опускались, сильных косила смерть, а наша цель ~ Москва, приблизилась, как никогда. Еще одно последнее усилие, еще раз, последний раз, напрячь мускулы духа - и мы обретем "Единую и Неделимую". Но яд проник чересчур глубоко. Гангрена с хвоста через центр доползла до действующих полков. Нужный мускул не напрягся, а только судорожно вздрагивал. Удар и… сначала поползла, а потом понесла назад разложившаяся. Мародерствующая, изъязвленная, озлобленная лавина. Орел, Курск, Обоянь, Белгород, Харьков, и дальше, дальше ~ к Ростову. Последний удар, - за Дон зализывать раны.

И странно, чем хуже, чем чернее, тем сильнее гордыня. Пьяный мародер бил себя кулаком в грудь и кричал, что он доброволец; взяточник - к<онтр>-разведчик, вымогатель, кокаинист, преступник, проповедывал "Единую и Неделимую"; Начальник государственной стражи, бывший пристав или становой, от которого стонала вверенная ему округа, призывал к исполнению долга и принесению всевозможных жертв на "алтарь отечества".

На Дону не удержались. От нас отвернулись кубанцы. Ордой переплыли в Крым. Последняя отчаянная попытка. Вчерашний мародер снова пошел умирать, уже не помышляя о грабежах, к<онтр>-разведчик сжался и спрятался, нач<альник> государственной стражи присмирел. Землю крестьянам решили отдать за небольшой выкуп.

Но время было упущено. Там, в России, нам уже не верили. Отступающая лавина оставила после себя незабываемый след. Да и от черной плоти мы отделались лишь наполовину. Она не была изничтожена, а лишь притихла, припрягалась по углам до лучшего для себя времени.

Четырехмесячная неравная борьба. Опять тысячи и тысячи могил. Смерти, смерти, смерти и… сброшенные в море, изрыгнутые Россией, добровольцы очутились на пустынном Галлиполийском побережьи.

Год голодного томления, переезд в Болгарию, Сербию, распыление, постепенное превращение армии в "во рассеянии сущих".

Таков крут добровольчества. Я с умыслом сделал этот краткий обзор пути. Без него нельзя было бы дать ответа, чем же были добровольцы - "Георгиями" или "Жоржиками"?

Мой ответ: "Георгий" продвинул Добровольческую Армию до Орла, "Жоржик" разбил, разложил и оттянул ее до Крыма и дальше, "Георгий" похоронен в русских степях и полях, "положив душу свою за други своя", "Жоржик" жив, здравствует, политиканствует, проповедует злобу и мщение, источает хулу, брань и бешеную слюну, стреляет в Милюкова, убивает Набокова, кричит на всех перекрестках о долге, любви к Родине, национализме. Первый - лик добровольчества, второй - образина его.

Но не все добровольцы "не-Жоржики" убиты. Тысячи и тысячи их рассеяны по рудникам Болгарии, по полям Сербии, по всем просторам земным не только Европы, но и Африки, Азии, Америки. Многие, может быть большинство из них, после гражданской войны научившись умирать, разучились жить, потеряли вкус к жизни. Святое дело, которому служил, провалилось; жизнь, которую отдавал, осталась; Родина, ради которой шел на подвиг, - отвернулась и отвергла. И вот, вместо жизни - прозябание, вместо надежды и веры - равнодушие.

Что делать и в чем дело?

Должен оговориться: я делю добровольчество на "Георгия" и на "Жоржика". Но отсюда не следует, что каждый данный доброволец является либо тем, либо другим. Два начала перемешались, переплелись. Часто бывает невозможно установить, где кончается один и начинается другой.

И первейший наш долг, долг и перед Родиной, и перед теми, кто похоронен тысячами в России, и перед самими нами, освободиться, наконец, в себе и во вне, от этого тупого, злого, бездарного Жоржика, застилающего нам глаза запоздавшими на столетия прописями, затыкающего нам уши своими надсадными воплями, - всеми способами мешающего нам всматриваться и вслушиваться в то, что нарождается там, в России.

И первое, что все мы, не желающие порывать связи с Россией, верящие в нее, должны сделать, это отбросить, избавиться от гордыни и злобы. Не будем бояться язв своих. Чтобы от них избавиться, нужно их обнаружить. А чтобы их обнаружить, нужно обрести смирение. Не скрыть, а вскрыть. Мы потерпели поражение, и поражение это не случайно, оно в нас самих.

Почувствовать собственную вину, собственные ошибки, собственные преступления мы обязаны, если не хотим порвать окончательно связи с Россией, не хотим сделаться духовными изгоями.

Мы не должны самообеляться, взваливая ответственность на вождей. Язвы наши носили общий и стихийный характер. Мы все виноваты: черная плоть, наросшая при нашем попустительстве, сделалась частью нас самих. Мы поддерживали друг друга, питались друг другом, заражались друг от друга. Мы оказались не обладающими необходимым иммунитетом.

А народ?

Возненавидев большевиков, он не принял и нас, хотя и жаждал власти, порядка и мира. Он пошел своей дорогой, - не большевицкой и не белой. И сейчас в России со страшным трудом и жертвами он пробивает себе путь, путь жизни от сжавших его кольцом большевиков.

Мы, научившиеся умирать и разучившиеся жить, должны, освободившись от язв и не устыдившись их, - ибо не ошибается только тот, кто сидит сложа руки (а сколько таких!), - мы должны ожить и напитаться духом живым, обратившись к Родине, к России, к тому началу, что давало нам силу на смерть.

Наш стяг остался прежним. "Все для Родины" должно пребыть, но с добавлением, которое уже не дает повторения старых ошибок:

- "С народом, за Родину!" - Ибо одно от другого неотделимо.

Назад Дальше