Мазов разлепил глаза. Пробуждаясь, глядел на Ульяну, на Толика. Начал подниматься, пытаясь ухватиться руками за что-нибудь. Толик подставил ему плечо. Прадед замахнулся огромным немощным кулаком и, смрадно дыша перегорелой во рту кровью, тонко закричал:
- По-о-оп! Н-н-не ж-желаю!.. Не признаю-у! Катитесь все! Поп! Бог! Все! Все! Н-не!..
И закашлялся, зашелся так, кто кости в нем забрякали. Криком этим подавил последний вздох Мазов. Он не потянулся, не выпрямился. Видно, детская кровать не дала ему распрямиться. Грузно лежал он, будто выпиленный из лиственницы, суковатый, витой кряж, от которого отскакивает топор, а зубья пилы на нем ломаются, как орехи. Таких кряжей за ненадобностью много валяется на лесосеках и новостройках.
Какое-то время еще текла изо рта Мазова струйка крови, прожигая насквозь подушку. Потом загустела кровь. Начали западать черные губы в черный его рот.
Он еще не остыл. Но его уже понесли из сушилки. У порога со стуком уронили. Ибрагим, помогавший нести старика, закричал что-то по-своему, засверкал глазищами. Толик подскочил помочь, поддерживая шишковатую голову прадеда. Голова сламывала жилистую шею. Затверделый кадык Мазова торчал, как кремень.
Толик попытался защипнуть глаза прадеда. Но веки его уже пристыли к глазницам. Как только мальчик убрал пальцы, глаза старика снова заблуждали в темноте.
Поежился Толя, отошел к сушилке, в мерцающую тень, и прислонился спиной к стене. Мальчишка еще не понимал смерти и не боялся мертвых. Да и привык он к ним в сушилке, как привык к снегу, к пурге, ко всему, что каждодневно было вокруг него.
Прикрытый тенью стены, в заветрии, он стоял и с любопытством глядел на прадеда. В коротких полосатых исподниках старик словно бы прикорнул на искрами пересыпанном снегу и казался при этом колеблющемся сиянии, в этом морозном мире стареньким-стареньким старикашкой.
И трудно верилось во все, что рассказывала об этом старикашке тетя Уля.
- Характерный, ой характерный был суседушка! С мельницы идет - еще верста до дому, а в избе чихнуть боятся. Однова, это уж как мельницу и коней у мазовских отняли, увидел он на полосе Гошку Скоковского, пахал тот на мазовском чалом жеребце. Для выезда держал Яков Маркович жеребца-то. Сядет в кошевку и, не успей ворота отворить, вышибет, а потом материт за поруху. И вот завидел Гошка Мазова-то, а язва тоже, и ну по храпу жеребца, ну по храпу! В дыбы жеребец, ревет, к Якову Марковичу из шлеи рвется. И что ты, матушки мои, старик ведь уж был, Мазов-то, преклонный старик, а силищи в нем, силищи! Сгреб он Гошку, как кутенка, - и раз хомут на него! А потом пристегнул его к плугу и погнал. Лупит и гонит, лупит и гонит. Допахал ведь борозду-то на Гошке! Допахал и бросил, а у него кровь ротом и ушами…
А гулеванить Мазов-то как любил! Э-э-э-э, да все с куражом, все с норовом чтобы. Он ить, почитай, на всех свадьбах посаженным отцом перебывал. Не пригласи-ка! Колдуном его считали на селе. Колдуно-ом, колдуно-о-ом! И что ты, матушки мои, прибудут на мельницу к нему - уважит, хоть на тройке, хоть на одной лошаденке, не откажется. Но коли на тройке разоденется: сапоги до пахов, картуз хромовый, рубаха плисова - все честь по чести, и всю он избу свадебну червонцами забросает, ну, а коли на одной лошаденке, да без колокольцев, в мельницкой одеже явится и муки из штанов натрясет, холера… Холера…
- Вот те и Яков Маркович! Вот те и дедушка Мазов! И тебя нрав-то его коснулся, да, слава Богу, краем одним только. Ты в отца свово пошел, в Светозара Семеновича, а он ведь вылитая бабушка Антонина, из капельки в капельку прямо. И помучилась же ангелица светлая, перестрадала женщина ясная от него, большеголового, ой перестрадала, царствие ей небесное…
И вот он, и в самом деле большеголовый, тяжелый, из занюханного самохода превратившийся во властного, грозного хозяина, лежал теперь поверженный, скрюченный под чужим заполярным небом. В черный провал его рта падал снег. Толик все ждал, что прадед вот-вот сглотнет снег. Но тот ничего не сглатывал, и скоро снегом заткнуло, словно ватою, темный рот, засыпало глаза, уши, все лицо Мазова, и он сделался похожим на елочного деда мороза. И Толик решил, что напрасно он побаивался прадеда. И бороды его колючей зря боялся. У Мазова, того еще, деревенского Мазова, была такая привычка сграбастать правнука и потереться щекой об его щеку. После этого саднило лицо, будто от колючей боярки. Так прадед шутил.
За сушилкой послышались говор и кашель. По простуженному и оттого резкому голосу Толя узнал Ступинского. Он каждую ночь обходил бараки.
- Староста! Где староста?
Староста негромко и мрачно отозвался. Ступинский шагнул в отсвет, падающий из окна. Не заметив Толю. съежившегося у стены, нагнулся над Мазовым, смахнул перчаткою снег с его лица, дождался яркого всполоха сияния, должно быть, узнал старика и достал из кармана носовой платок. Закрыв платком лицо Мазова, Ступинский вынул портсигар, размял папиросу.
- Остался у Мазовых кто-нибудь еще? - спросил он, прикуривая.
- Малец остался, Толька, - ответил староста.
- Сберег прадед, - задумчиво сказал Ступинский. - Не хотел, видно, чтобы род его с земли исчез. Овощи из нашей столовки тайком брал. Это Мазов-то! - Ступинский наклонился, сложил руки Мазова на груди, почти ломая их - руки уже схватились от мороза в локтях, - и сказал: - Да-а, целая эпоха ушла с этим матерым дедом!
Толик, близко стоявший от Ступинского, услышал все, что он говорил, и ждал, не скажет ли он еще что-нибудь. Но Ступинский задумался, сжег папиросу до мундштука и не заметил, как глотнул горячего дыма. Отплевываясь, он кинул папиросу в снег. Брызнули по косогору искры.
- Заберите покойного, - приказал Ступинский следовавшему за ним военному. - Схороните как следует.
Где мальчик?
- Здесь я, дяденька, - отделился от стены Толик.
- Жалко дедушку?
- Жалко, дяденька. Всех жалко.
Ступинский взглянул на мальчика, поднял воротник его шубейки.
- Та-ак, значит, жалко? - И тут же встряхнулся, натянул перчатки. Придется тебе, Анатолий Мазов, со мной идти. В другом месте жить придется. - Взяв Толика за руку, он повел его за собой и уже издали, почти из-за угла, крикнул старосте сушилки: - Вычеркните его из своих списков!
Староста что-то мрачно буркнул в ответ и, поеживаясь, вернулся в сушилку, а военные подогнали подводу и закатили на нее мерзлое тело старика Мазова. Подвода скрипнула. Тронулась лошадь. Быстро побежала вниз по глубоко занесенному снегом откосу.
Толя приостановился, провожая прадеда взглядом, а потом перевел взгляд на тусклые, залепленные снегом окна сушилки, как-то ушибленно сгорбился, быстро-быстро побежал впереди Ступинского, потому что тропка была узкая и рядом идти им было невозможно.
Следом за мальчиком шагал хозяин города. Оступаясь в заносах, он начерпал в валенки снега, но не чувствовал ногами холода. Он думал и, думая, не отрывал взгляда от маленькой фигурки, которая рябила в плотной пряже снега, и снег ему казался черным, а мальчик все высветлялся, высветлялся.
Ступинский нагнал мальчика, стряхнул с его шапки и со спины снег, положил ему руку на плечо и шел сзади, уже не отпуская мальчика от себя далеко; и если бы кто-то увидел их, то принял бы мальчишку за поводыря, который вел за собою слепого человека.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Толя был первым беспризорником, приведенным в холостяцкую комнату Ступинского. Оттого и назвал Ступинский "крестником" мальчишку. Впрочем, "крестников" у него быстро набралось больше десятка, и они-то и оказались первыми жильцами детприемника, а после - костяком детдома, "старожилами", как их в шутку и всерьез называл Валериан Иванович.
Как-то так уж получилось, что Репнин вынужден был отдавать Толе Мазову времени и внимания больше, чем другим ребятам, хотя он ничем не хотел выделять его.
Началось все с того, что Толя, катаясь на лыжах, сиганул с дровяника, точно с трамплина, и поломал ногу. Больное дите что в семье, что в детдоме балуют и ублажают. Парнишка изнежился малость, начал увиливать от уроков и, если бы не Зина Кондакова, остался бы на второй год.
Зина была мастерица на все руки. Зашивала дыры на рубахах и штанах ребятишек, гладила к празднику суконные брюки, погладит и не спалит, даже стрелку сделает. И как-то так уж получалось, что, играя в прятки или в мегки, она нет-нет да и оказывалась в паре с Толей. И если надо было что-нибудь заштопать, или платочек пометить, или брюки погладить - Зина делала это для Толи с особым усердием.
Однажды, играя в прятки, Толя с Зиной забежали в полутемную раздевалку, спрятались за вешалкой и замолкли. Толя помялся, помялся и начал прокашливаться.
- Давай будем дружить, - сказал он совсем осипшим голосом.
Зина шепотом же ответила:
- Давай.
Вот и все, что они сказали друг другу. Но как это повернуло их жизнь! Если раньше Зинка, дежуря на кухне, не разбиралась, когда подать Толе тарелку - первому или последнему, как скорее и ловчее, так и подавала, - то теперь ставила Толе тарелку непременно последнему, чтобы не "заметили". Играть в прятки они с ней перестали, оставаться наедине избегали, из школы идти вместе не смели.
И все-таки их дразнили женихом и невестой. Раньше не дразнили, а вот когда они начали таиться друг от друга, проходу не стали давать. Проведи ребятню! Песню ребята сложили про Толю и Зину такую, что ее никакая бумага не выдержит.
Кончилось все это дело тем, что Толя заманил снова в раздевалку Зину и, откручивая на своей рубахе пуговицу, сказал:
- Зинка, давай не будем дружить.
- Давай, - согласилась Зина и поковыряла стенку ногтем.
Толя еще что-то хотел прибавить, но лишь быстро глянул на нее, смутился и удрал из раздевалки.
Жить стало легче. Опять вместе играли, не таились от ребят, и, когда Толя поломал ногу, Зина первая пришла в больницу, принесла ему в кульке конфеты "Мишка на Севере" да еще тети Улины постряпушки.
Теребя косу пальцами, покусывая воротник халата зубами, она рассказывала о детдоме и обо всем, что было интересного в школе и на белом свете. Сначала она сбивалась от смущения, но потом пообвыкла в палате, и они весело разболтались. Но перед уходом Зины им стало не о чем говорить. Они сидели просто так, и Зина смотрела в окно, а Толя закручивал жгутом одеяло на груди и раскручивал его.
- Ты приходи… еще, - напоследок выдавил он, и Зина быстро-быстро закивала головой: обязательно, мол, обязательно.
Толя понимал, что она и так бы пришла, но это как-то само собой вырвалось.
В следующее свидание Зина приволокла с собой кипу учебников, тетрадки, чернилку и ручку.
- Вот! - строго и важно сказала она. - Будешь заниматься. Нечего дурака валять. Останешься на второй год, так узнаешь!
Вид у Зины был строгий, как у преподавателя старших классов, а халат на ней большой, и, когда она садилась, халат доставал до пола и девочка походила на безногую куклу-матрешку. Коса ее тяжелая все спадала на грудь, и Зина время от времени кивком головы перебрасывала ее за правое плечо. "Воображуля!" - усмехнулся Толя и спросил:
- Это Валериан Иванович посоветовал тебе взять меня на буксир или ты сама вылезла?
- Ничего я не "вылезла"!
Зина обиженно отвернулась, и Толя решил: вылезла.
- Ладно уж, говори, чего проходили, - снисходительно согласился он. Только задачки по алгебре и физике сама решать будешь, а я списывать.
- Там видно будет.
Зина же принесла Толе одежду, и он, слабый, бледный, впервые в жизни узнавший, какое это счастье подняться с постели и вернуться домой, выйдя на крыльцо больницы, едва не упал, захлебнувшись струистым северным воздухом.
Ребятня, встречавшая его, радовалась так, будто он с того света явился или с первого парохода сошел. Когда шли мимо школы, высыпали ученики первой смены, как раз большая перемена была, тоже шуму было и толкотни, как в праздник. Толя враз ровно бы знаменитостью какой сделался, и о нем узнала вся школа.
Еще издали он увидел приклеившееся к детдомовскому кухонному окну лицо тети Ули. На крыльце стоял Валериан Иванович и хмурился, пытаясь спрятать приветливую улыбку. Зина помогла Толе подняться на крыльцо, и он, весь сияя, предстал перед Валерианом Ивановичем:
- Вот… домой пришел… сам, на костылях.
- Здравствуй, раз пришел! - шевельнул морщины у глаз Валериан Иванович и подал Толе руку, как большому, а потом притиснул его к себе, тут же отпустил и подтолкнул к двери дома.
Толя первым делом зашел на кухню к тете Уле. Она, конечно, всплакнула, поругала его, а потом дала стакан компота, полный урючных косточек, и, пока он колол их на столе гирей от весов, курила и глядела на него.
С этих пор тетя Уля наталкивала больного чем только могла. Екатерина Федоровна сшила ему новую белую рубашку с карманом на груди. Маргарита Савельевна подарила книгу "Байрон". Ребята завидовали такому Толькиному положению. Некоторым захотелось тоже поломать ногу, но чтоб небольно поломать. Зинку уже не дразнили и относились к ней и к Толе по-доброму. Правда, ребята же устраивали скачки на Толиных костылях, одолевая детдомовский коридор в четыре прыжка, и поломали костыли. И кто их разберет, этих ребят? У Паралитика никогда не брали костыль, а Толины так моментально пустили в ход.
Сделали Толе палочку с набалдашником. Парнишку уверяли, что с нею даже "красивше". И хорошо, что врач больницы углядел в городе Толю с этой форсистой палочкой, отнял ее и выписал новые костыли. А то бы снова попал Толя на койку или охромел бы на всю жизнь.
Зина и Маргарита Савельевна приступом взяли "больного", и он, к удивлению учителей, не остался на второй год и даже переэкзаменовку по математике на осень не получил.
Еще в ту пору, когда ходил Толя на костылях, вздумал он учиться музыке. Стал мало-мало тренькать на балалайке "Сербиянку" и бросил. Взялся за гитару. Осилил "Соколовский хор у "Яра"". Тоже бросил. Переметнулся на мандолину, потом на гармошку. Прошел все инструменты, какие были в детдоме, быстро, легко, и… ни на одном играть как следует не умел.
Привезли бильярд. Толя гонял шары день-деньской, пока не сделался первым игроком в детдоме. Закинул и эту игру. Перешел на чику.
Чика давалась труднее. Среди ребят были невиданные мастера по чике, и они обчистили Толю как липку. И оказался он весь в долгах, и ничего другого ему не оставалось, как сойтись с карманниками, никогда не переводившимися в детдоме. Они охотно и бескорыстно обучали Толю тонкому ремеслу.
У Толи длинные, гибкие пальцы. Тихий парнишка Женька Шорников с ангельским взглядом и неряшливо заштопанной шеей после операции, мальчик, на которого и не подумаешь, что он способен залезть в карман, позавидовал Толиным пальцам:
- С таким клепками озолотеть можно!
Женька ошибся. Кроме пальцев, карманнику полагается имегь и крепкую "гайку", как говорят ребята. С "гайкой" у Толи дела обстояли неважно… "Теорию" он освоил быстро. Дома, среди своих, делал классные "наколки". Но стоило ему войти в магазин и прислониться к карману, в котором таились деньги, как он вспыхивал, словно брался за горячую железяку, а потом бледнел, а потом дрожал, а потом попадался.
Но долги по чике Толя все-таки погасил. Он подрядился к одному водовозу черпать воду из проруби, и тот выдавал ему процент с каждой бочки.
Зато книжки читать Толе никогда не надоедало. Читал он что попало и где попало: в школе, на уроках, ночью, зажигая тайком свет, и даже в уборной умудрялся читать. чем приводил в изумление ребятишек и в негодование учителей.
Школьную и детдомовскую библиотеки Толя "проглотил", просился в городскую библиотеку, но там сказали, чтоб принес табель. Толя не пошел за табелем - худой у него табель, даже не худой, а чудной: по литературе, географии и истории в табеле отличные отметки. А по математике и тому подобным наукам у него лишь изредка "песики" провертываются. Остальные же "плохо" и "оч. плохо". И ничего Толя с собой поделать не мог. Другой раз заставит себя слушать и слушает, а его куда-то уводит, уводит, и окажется он в джунглях Африки либо на Северном полюсе…
Очнется - учитель по прозвищу Изжога формулы объясняет. При чем тут формулы?! К чему вся эта надсадная наука? Он станет путешественником или еще кем-нибудь поинтересней, и чихать ему на дроби и на Изжогу вместе с ними.
Не будь у Толи сломана нога, сроду бы не попасть ему в хорошую библиотеку. Валериан Иванович - мягкая душа - не смог отказать больному мальчишке, сходил, записался в библиотеку отделения Севморпути - лучшую в городе - и попросил в свою карточку вписать и Мазова Анатолия.
Библиотекарь, не снимавший картуза с "капустой" даже здесь, в "храме книг", замялся:
- Вы знаете, ребят мы не записываем.
- А почему?
- Видите ли, - еще раз замялся библиотекарь с "капустой" на картузе, эти книги собраны со всех концов страны в дар нашему городу, и мы стараемся сохранить их, а дети, знаете…
- Знаю. Рвут книги, треплют. Но разве те, что прислали сюда книги, Репнин кивнул на стеллажи, - рассчитывали, что тома сии будут стоять свидетельством их добродетели?
- Ну зачем же? Мы выдаем книги летчикам, населению, у нас даже есть передвижные библиотеки, в том числе на Хатанге даже…
- Книги будут в сохранности. В крайнем случае, утрату возмещу.
- Тогда залог пожалуйте, - потупился парень с "капустой".
- Какой залог?
- Десять рублей.
- Хорошо, я пришлю с мальчишкой десять рублей.
- Ну не сердитесь. Такой порядок. Я извиняюсь, конечно… Простите…
- Порядок есть порядок. Против него я возражать отучен, - пробубнил Валериан Иванович.
Именно в те дни и свалилось как снег на голову письмо Толиного отца Светозара Семеновича. Толя и не подозревал даже, что сам навел отца на свой след.
В больнице Толя познакомился с двумя беженцами из северного лагеря. Больница в Краесветске одна, и в нее направляли всех больных без разбора. Два эти арестанта бежали слишком рано, в апреле, и обморозили ноги. Их вылечили, вернули обратно, добавив по пять лет сроку.
В больнице от нечего делать Толя, должно быть, все рассказал этим беженцам о себе, а они в тесной лагерной жизни натолкнулись на Толиного отца - Светозара Семеновича Мазова.
Письмо было написано на полоске бумаги, снятой с банки от сгущенного молока. Конверт из оберточной бумаги, склеенной хлебным мякишем.
Валериан Иванович с недоумением начал читать письмо, адресованное на Краесветский детдом.
"Уважаемый тов.!" Слово "тов." было исправлено на "гражданин". "В нашу местность, где мы строимся, привезли из Краесветска беженцев. Они поознобились и лежали в больнице вместе с парнишкой по фамилии Мазов, по имени Анатолий, по отчеству Светозарович. Все сходится с моим сыном, возраст тоже сходится. Он остался маленький, когда меня изолировали. Я слышал, всех наших сослали в Краесветск, и что с ними - неизвестно. Может, поумерли, а мой сын попал в приют? Уж очень все сходится. Вот почему беспокою вас своим письмом. Напишите, правда или нет? Очень я переживаю. Пока ничего не знал, спокойней был. Может, нам никогда и не свидеться. Но уж одно знать - живой - радостно, и смысл бы в жизни стал. Сообщите, Христа ради, гражданин начальник. Очень я переживаю. Я не убегу отсюдова. Пусть был бы только живой да человеком бы стал. Извиняюсь за беспокойство. С низким поклоном Мазов Светозар Семенович".