IX
Крепок и мирен был сон его, только вдруг среди этого крепкого сна он почувствовал какую-то тяжесть, открыл глаза и встретился с пристальным, недоумевающим взглядом великого розенкрейцера.
Он поднялся с дивана и улыбнулся опять-таки такой точно улыбкой, какой улыбаются дети, если их застанут заснувшими не в свое время и не на своем месте.
– Вот и ты, князь, – сказал отец Николай, – а я пришел, тебя нет, и я стал дожидаться, да притомился за день, прилег – и заснул. Если я тебе не мешаю, то останусь, благо я нынче свободен.
– Я и вернулся домой скорее, я и спешил, чтобы побыть и побеседовать с тобою, – отвечал Захарьев-Овинов. – Мы почти не видались все эти дни, но я знаю о тебе все, каждый твой шаг. Не ведая усталости, забывая требования человеческой природы, днем и ночью ты молишься с приходящими к тебе и зовущими тебя, ты исцеляешь больных, и я ведь сам был свидетелем тому, что природа, столкнувшись с твоею силою, останавливает свою работу и подчиняется твоей воле… Кто же ты?
Изумление выразилось в светлых глазах отца Николая.
– Как кто я? – сказал он. – Ты знаешь, кто я: я темный и грешный человек, служитель алтаря Господня, напрягающий все свои слабые силы к тому, чтобы служение мое было честно. Я стараюсь исполнять все обязанности моего служения, и Господь иной раз, не по заслугам моим, помогает мне.
Захарьев-Овинов видел, что иного ответа на свой вопрос он не получит, что отец Николай не даст и не может дать себе иного определения.
– Скажи мне, как ты жил, как достиг того, чем теперь владеешь, скажи мне все, не таясь, брат мой!
Опять священник как бы с некоторым недоумением взглянул на него.
– У меня ни от кого нет тайностей, – воскликнул он, – а уж перед тобой, князь, перед присным и кровным моим, зачем же мне таиться? Ты желаешь знать, как я жил? Видимо, хил, как и все живут в моем звании; но я понимаю, что не видимые обстоятельства моей жизни тебя занимают, а духовная, внутренняя жизнь моя… Видишь ли, брат мой, что я скажу тебе: если Господь мне помогает и проявляет через меня, недостойного, свою силу и благость, то это потому, что с отроческих лет моих возлюбил я Его всей моей душою, возлюбил добро и возненавидел зло.
– Добро и зло! – перебил его Захарьев-Овинов. – И ты уверен, что всегда правильно отличал добро от зла, что безошибочно знаешь, в чем добро и в чем зло?
Отец Николай отвечал спокойно и уверенно:
– Когда человек живет вдали от Бога, не освящаясь Его светом и не согреваясь Его теплом, то он окружен ночной темнотою и в этой темноте может, конечно, принять зло за добро и добро за зло. Но если он прилепится душою к Богу, то, согретый и освященный Богом, он не может ошибиться. Как бы ни был ограничен его разум, он легко отличает добро от зла. Бог есть любовь, человек же создан Творцом по Его образу и подобию, и цель земной человеческой жизни ради вечного блаженства души должна состоять лишь в том, чтобы усовершенствовать в себе образ Божий и подобие, то есть наполняться любовью…
Захарьев-Овинов ничего нового не услышал в словах этих, – они много раз звучали над ним и в нем, они были так просты и ясны. А между тем ему показалось, будто он слышит их впервые, и вместе с этим что-то смущающее, как бы неясный упрек какой-то прозвучал в них. Отец Николай продолжал:
– Да, брат мой, только понять и почувствовать это – и тогда не будет, не может быть никакой ошибки!.. Дерзай, сознавая все свое ничтожество, уподобляйся Богу!.. Люби своего ближнего – и отдай себя ему на служение. Знай, что в каждое мгновение твоей жизни ты должен любить не мыслью, а сердцем, не словом, а делом… Давай всем и каждому то добро и благо, какого у тебя просят…
– А если у тебя просят того, чего ты не можешь дать, чего у тебя нет?
При этих словах Захарьева-Овинова глаза отца Николая загорелись каким-то особенным светом. Он поднялся перед великим розенкрейцером во всем блеске своей духовной красоты и силы.
– Если у тебя чего нет! – воскликнул он. – Так проси у Бога, ибо у Бога есть все. Проси с дерзновением, взывай всею душой своей, пока Господь не услышит твоего голоса! И знай, слышишь ли, знай, что тебе непременно дано будет то, чего ты просишь, о чем неустанно взываешь для блага ближнего, ради любви к ближнему! Знай тоже и то, что если в разум твой или в сердце твое закралось хотя малейшее сомнение, если хоть на единый краткий миг ты сказал себе, что Бог может тебя не услышать, что Он может не дать тебе того, чего ты у Него просишь, – ты становишься недостоин получить просимое, ты не в силах поднять дары любви и передать его ближнему. И напрасно тогда будешь ты взывать – твой глас замрет, не поднявшись к Престолу Подателя всех благ. Вот и все, вот в чем заключается то, что ты называешь моей силой.
Отец Николай замолк.
– Да, это так, – зазвучал металлический голос розенкрейцера, – дело не в словах… ты развил в себе волю, ты победил в себе материальную природу, и, освобожденный от уз ее, ты умеешь хотеть, а потому твое хотение исполняется. Да, я приветствую тебя вдвойне, брат мой! Хоть разными путями, но мы стремимся к одной цели – и достигаем ее…
– Погоди, – спокойно и решительно перебил его отец Николай, – ты говоришь, что мы стремимся к одной цели разными путями. К моей цели ведет только один путь, тот путь, о котором я сказал… другого пути нет и быть не может. Брат мой, страшусь, что ты находишься в заблуждении. Если б ты верным путем шел к единой святой цели, ты был бы счастлив и блажен, а я уже говорил тебе, что ты несчастлив, а в сей час ты еще несчастнее, чем когда-либо. Юрий, открой мне свою душу, ведь я здесь, перед тобою, затем, чтобы помочь тебе – не своею, а Божьею силой.
Он устремил свой светлый взгляд в глаза Захарьева-Овинова.
– Юрий, скажи мне, веришь ли ты в Бога?
И при этом слове он невольно содрогнулся сам, испугавшись своего вопроса.
Захарьев-Овинов ответил:
– Верю, только не так, как веришь ты. И моя вера даже не позволяет мне говорить о Боге, ибо как могу я говорить и судить о Непостижимом?
Отец Николай побледнел. Он хотел возразить – и не мог, хотел попросить – и не был в состоянии сделать вопроса, даже мгновенно забыл о своем вопросе. На него в первый раз в жизни действовала какая-то неведомая ему сила. То не была сила зла, ибо со злыми влияниями он давно умел бороться и умел распознавать их. Тут же он не знал с чем и как бороться. Он поддался неведомой силе. Но ведь он не мог не исполнить того, зачем пришел сюда.
– Теперь и ты расскажи мне, как ты жил, – спросил он брата, – и розенкрейцер в свою очередь поддался его силе и без сопротивления передал ему в общих чертах рассказ о своей внутренней жизни, о своей борьбе, о своих работах, о той великой науке, которую он изучал и изучил…
Отец Николай слушал внимательно; многое для него было непонятно в рассказе брата, но с каждой минутой выражение его лица становилось тревожнее и тревожнее.
– Я человек мало ученый, – наконец сказал он, – и та премудрость, о которой ты говоришь, для меня темна. Не знаю, так ли я тебя понял: твоя наука должна была научить тебя творить чудеса. Скажи мне, пробовал ли ты облегчить страдания твоего родителя, пробовал ли исцелить его?
– Да, пробовал! – с невольной тоскою в душе ответил Захарьев-Овинов.
– Пробовал и не мог… а всякий темный и неученый человек с Божьей помощью, с верой и любовью может исполнить то, чего ты не в силах был исполнить.
И вдруг как бы внутренний свет озарил его, теперь он все понял.
– Так вот отчего ты так несчастлив!.. Ты живешь без любви, ты живешь без Бога!
X
Захарьев-Овинов ничего не возразил на слова эти. Он сидел неподвижно; ни одна черта его как бы застывшего лица не дрогнула; прекрасные и холодные глаза глядели прямо в глаза священника. Этот взгляд, полный притягательной силы и власти, смутил бы всякого своей загадочностью, чем-то особенным, неизъяснимым, что в нем заключалось. Самый смелый и самоуверенный человек вряд ли бы его вынес.
Между тем отец Николай не только не смутился, но даже все пристальнее, все глубже всматривался в глаза брата и, казалось, начинал все яснее читать в них братнюю душу.
Сам он преображался с каждым мгновением. Простые и добрые черты его лица озарялись теперь высоким вдохновением, и в то же время в них разлита была большая скорбь и жалость.
– Да, Юрий, – повторил он с непоколебимой уверенностью. – Ты живешь без любви, а стало быть, без Бога! Ты ходишь в непроглядной, погибельной темноте, и обуянный себялюбием и гордостью мнишь, что поднялся на светлую высоту… Но то, что ты принимаешь за свет, не есть свет истины, ибо истинный свет и освещает, и согревает, а тебе холодно… Твой свет только слепит и повергает в холод вечного мрака и отчаяния… И ты уже ослеплен!.. Но милосердие Божие безгранично – ты можешь прозреть снова!..
Захарьев-Овинов положил свою холодную, бестрепетную руку на плечо священника.
– Остановись, Николай! – сказал он спокойным, как-то чересчур спокойным голосом. – Не предавайся чувству, ибо чувство весьма часто бывает склонно к заблуждению и мешает правильной работе разума… Не предавайся преждевременным сожалениям и не обрекай меня на погибель… Ложный свет, конечно, только ослепляет и губит, но разберем спокойно – ложен ли тот свет, к которому я стремился всю жизнь и который меня теперь окружает. Если я пришел к погибели – значит, шел неверным путем. А между тем путь мой был единственным путем спасения. Для того чтобы возвысить и очистить свою душу, человек должен как можно выше подняться над грубой материей, победить все страсти, вожделения, телесные потребности, уничтожить, вырвать с корнем из своего сердца злобу, зависть… Ведь все это и есть именно то, что было совершено людьми, которых ты признаешь святыми, приблизившись к Богу, ставшими наследниками вечного блаженства… Или это не так?
– Нет, это так! – сказал отец Николай с глубокой печалью в голосе.
– А если это так – мой путь был путем правым. Я победил в себе грубую материю, возвысился над нею. Если я говорю тебе это – ты должен мне верить. Я овладел своим телом – и оно мне послушно. Ничем земным нельзя соблазнить меня. Я не знаю, что такое злоба, месть, зависть…
– О, Боже! – воскликнул отец Николай. – Да лучше почувствуй злобу, месть и зависть! Ты будешь тогда ближе к спасению!
Захарьев-Овинов слабо улыбнулся.
– Но ведь я не только не злобствую и не завидую, а всему миру, всем людям желаю добра и блага…
– Желаешь добра и блага! – и голос священника дрогнул слабой надеждой, когда он говорил это. – Скажи мне, Юрий, как ты желаешь, что делаешь для добра и блага своих ближних?
– Что могу…
– Да, я знаю… еще у нас в деревне знал я, что ты подумал о бедном крестьянстве… знаю все твои распоряжения… Ты приказал управляющим и приказчикам быть милостивыми с народом, не взыскивать с бедных недоимок… Все я знаю… Но скажи мне, страдаешь ли ты страданиями твоих ближних, плачешь ли о них, думаешь ли о них непрестанно, отдаешь ли им жизнь свою, свою плоть и кровь, свою силу?
Захарьев-Овинов покачал головою.
– Ты снова поддаешься чувству и сам себе противоречишь, – сказал он, – если высшее благо человека, с чем ты согласен, состоит в уничтожении материи и освобождении духа, если материя – зло, а земная жизнь – лишь миг перед вечностью, лишь кратковременная темница духа, если земные беды – одно ничтожество, то как же я могу страдать и плакать от того, что людям, быть может, холодно и голодно? Ведь я хорошо знаю, что телесный холод и голод – ничто, вовсе не беда, не горе, а спасение… Я понимаю, что люди, не зная истины, могут поддаваться земным страданиям и сильно их чувствовать, но, зная, как посредством этих страданий и только ими душа человеческая развивается и приближается к совершенству, именно любя людей, не должен страдать с ними, а только радоваться, глядя на мудрую и неизбежную работу совершенствования души…
Отец Николай с ужасом всплеснул руками.
– Боже мой! – воскликнул он. – Так вот до чего довела тебя твоя мудрость! Ты мнил достигнуть света, а ныне окутан беспросветной темнотою… За великую твою гордость у тебя отнимается разум. Твоя мудрость вместо того, чтобы просветить и согреть твое сердце, иссушила его, превратила в камень! Ты мог служить Богу, а служишь духу зла! Ты можешь знать все тайны, недоступные другим людям, можешь читать в прошедшем и будущем, но к чему тебе все эти знания, когда ты не знаешь единственного, что потребно душе твоей и при чем твои знания могли бы принести драгоценный плод?.. Ты можешь переставлять горы, но к чему тебе это, когда ты одинок и мир представляется тебе пустыней?.. Для кого и для чего ты будешь переставлять горы?.. Для своей забавы?.. Ты жил и работал, и боролся… много в тебе сил… но вся жизнь твоя – пустоцвет, ибо ты не осушил ни одной слезы, не сделал счастливым ни одного Божьего создания… Вокруг тебя мрак и холод… и только несчастье можешь ты принести с собою… На тебе проклятие – ты сам несчастлив, и несчастлив всякий, кто близок к тебе, кто тебя любит!.. Но Господь поможет мне снять с тебя это проклятие!..
Отец Николай порывисто положил руки на плечи Захарьева-Овинова, и в первый раз в жизни человеческое прикосновение заставило содрогнуться великого розенкрейцера. В первый раз в жизни он испытывал странное, непонятное ощущение: неведомая сила действовала на него, охватывая его каким-то теплым туманом и в то же время обессиливая его. Он оставался неподвижен, с опущенными глазами и забывал действительность. Только каждое слово священника повторялось в нем, входило в него как нечто имеющее над ним власть и неизбежное. И теперь у него не было никакого желания оправдываться и возражать, у него было одно только желание – слушать. Зачем же этот негодующий и страдающий, полный силы и боли голос вдруг замер?.. Но вот он слышит снова:
– Раньше или позже ты должен прозреть и спастись. Ты должен отойти навсегда от гордости, от самопоклонения и смиренно, с верой, надеждой и любовью принести все дары свои Тому, кто Один может указать тебе истинный свет и спасение… Раньше или позже ты повергнешься во прах, сознав все свое ничтожество, и душа твоя скажет: Кресту Твоему поклоняемся, Владыко, и святое воскресение Твое славим!.. А теперь я оставлю тебя, но не покину и буду непрестанно о тебе молиться…
Проговорив это, отец Николай осенил Захарьева-Овинова крестным знамением и быстро вышел из комнаты.
Прошло несколько минут, а великий розенкрейцер оставался неподвижным. Наконец он поднял голову и движением руки как бы отогнал от себя туман, на него наплывший. Глаза его блеснули глубоким огнем, и никогда еще прекрасное лицо его не выражало столько гордости, столько безжалостного презрения.
"Видно, трудна была моя последняя борьба, – думал он, – если я так ослабел, если слова брата так смутили меня и показались мне новыми… Как будто я не знал всего этого прежде… Как будто этот соблазн уже не являлся и уже не побежден мною!.. Любовь!.. Какая любовь?.. От этой любви недалеко до слабости, до падения…"
Но одна мысль стояла перед ним.
"Он говорит, что я несчастлив!.. Я не могу быть несчастливым, не могу… Я достиг всего!.." А между тем он чувствовал свое несчастье и вместе с этим знал, что брат его Николай – счастлив…
Он выдвинул один из ящиков своего стола, вынул оттуда небольшую склянку с какой-то темной жидкостью и проглотил несколько капель. Его голова медленно склонилась на спинку кресла, в котором он сидел, и он заснул крепким сном, без грез и без сновидений.
XI
Граф Феникс добился своего. Он внезапно сделался самым модным, самым известным человеком в Петербурге. Всюду, начиная с придворных сфер и кончая самыми низшими слоями населения, шли толки об удивительном иностранце.
Молва, с необыкновенной быстротой облетавшая город, преувеличивала действительность и придавала деятельности графа Феникса окончательно фантастический характер. О нем говорилось уже как о сверхъестественном существе, для которого нет ровно ничего невозможного. Для многих он являлся чудотворцем, добрым гением человечества. Он не только исцеляет всевозможные болезни, немых заставляет говорить, хромых – ходить, слепых – видеть, умалишенным возвращает рассудок, но может даже воскресить мертвого, лишь бы тот не успел еще совершенно застыть. Его одновременно видели во многих местах. Он обладает способностью становиться невидимым и в одно мгновение переноситься через какое угодно пространство. При этом у него столько золота, что он мог бы им вымостить все улицы Петербурга. И он щедр: стоит обратиться к нему с просьбою – и он засыплет деньгами.
В бедных домиках теперь можно было подслушать такие разговоры:
– Вот пойду завтра к итальянскому графу – и конец всем нашим бедствиям, выручит он нас, озолотит…
И действительно, к нему ходили за деньгами, и с каждым днем у сомоновского дома собиралось столько народу, что уже должна была вмешиваться полиция и разгонять толпу.
Однако далеко не все признавали графа Феникса благодетелем человечества; весьма многие, никогда его не видав и не имея о нем понятия, чувствовали к нему ненависть и ужас.
– Какой там чудотворец, какой благодетель! – просто еретик, колдун, действует он дьявольской силою, и всякий, кто к нему обращается, всякий, до кого он коснется, погибает. Он и приехал только для того, чтобы губить православные души. Может, болезни какие и вылечит на недолгое время, а душу-то и погубит! Едва коснулся человека – и на человеке том уже клеймо дьявольское…
Наконец, немало было людей, смотревших на приезжего иностранца просто как на обманщика, шарлатана, морочащего легковерных, отводящего глаза. В особенности все петербургские медики били тревогу.
Но как бы там ни было, о графе Фениксе говорили все, и защитников у него было более, чем врагов, и защитниками его являлись люди сильные. Египетская ложа Изиды разрасталась не по дням, а по часам. Ежедневно в нее прибывали новые члены.
Если до последнего времени Великий Копт только сыпал деньгами и упорно отказывался от всяких подарков и благодарностей своих состоятельных пациентов, теперь египетская ложа давала ему возможность принимать от членов ее богатые взносы. Эти взносы являлись как раз вовремя, так как крупные суммы, привезенные с собою, истощились, а делать золото посредством философского камня, очевидно, было еще некогда.