В тупике. Сестры - Вересаев Викентий Викентьевич 28 стр.


* * *

(Красный дневничок. Почерк Нинки.) – Вчера была грусть. Вместо того чтобы пойти на лекцию, ходила в темноте по трамвайным путям и плакала о том, что есть комсомол, партия, рациональная жизнь, материалистический подход к вещам, а я тянусь быть шарлатаном-факиром, который показывает фокусы в убогом дощатом театре.

Я нищая, которая позвякивает медяками в рваном кармане и говорит, что там золото. Ну, не комична ли жизнь? Я изломанный куст, стою и качаюсь от ветра, я су-ма-сшед-ше одинока, кому повем печаль мою? – никому. Пусть лгут глаза, лгут губы, пусть ясная голова на теоретической основе строит свое счастье. А в горячее сердце бьется пепел сожженных переживаний прошлого года. "Пепел стучится в мое сердце". Де-Костер ("Тиль Уленшпигель"). Я не отношусь к своей жизни серьезно, я пробую, экспериментирую и рада хоть маленькому кусочку счастья.

Запишу уже и вот что. С Борисом кончилось – увы! – как со всеми. Я думала, он сумеет удержаться на товарищеской высоте. Но, видно, не по силам это парням. Только что завяжешь товарищеские отношения, – лезут целоваться.

Была с ним в театре. Дразнила свою чувственность тем, что прижалась к его щеке своей щекой, он обнял меня, и так стояли мы в глубине темной ложи. Чудак он, – нерешительный, робкий, опыта, должно быть, мало имеет. Может быть, думает, что люблю его. Нет, Боря, уж очень мне жизнь больные уроки преподносила, отдавалась я непосредственно, вся, а взамен получала другое. Ну, а теперь и я испортилась: нет непосредственности, взвешиваю и наблюдаю за собой, а любви нет.

Кто любил, уж тот любить не может.
Кто сгорел, того не подожжешь

С. Есенин

Глупый, а ты заговорил даже – о женитьбе. Это чепуха, я за тебя не "выйду" (мерзкое слово). Ну, а целоваться иногда можно, но при условии, чтобы ты на это серьезно не смотрел.

Конкретно: я так много страдала из-за любви, что чувствую необходимость, чтобы за меня тоже страдали, вот выпал жребий на Бориса.

* * *

(Общий дневник. Почерк Нинки.) – Месяц прошел, и ни одна из нас не раскрывала этого дневника. Должно быть, он начинает себя изживать, и мы понемножку друг от друга отходим.

Как сильно я изменилась за это время! Хорошо подошла к ребятам в ячейке, и это была не игра, – действительно, и внутри у меня была простота и глубокая серьезность. Нинка, ты ли это со своим шарлатанством и воинствующим индивидуализмом? Нет, не ты, сейчас растет другая, – комсомолка, а прежняя умирает. Я недурно вела комсомольскую работу и чувствую удовлетворенность.

Шла из ячейки и много думала. Да, тяжелые годы и шквал революции сделали из меня совсем приличного человека, я сроднилась с пролетариатом через комсомол и не мыслю себя как одиночку. Меня нет, есть мы\ когда думаю о своей судьбе, то сейчас же думаю и о судьбе развития СССР. Рост СССР – мой рост, тяжелые минуты СССР – мои тяжелые минуты. И если мне говорят о каких-нибудь недочетах в лавках, в быту, то я так чувствую, точно это моя вина, что не все у нас хорошо.

Но – я не хочу, чтобы вы видели складку горечи у моих губ, моя гордость запрещает ее показывать. Мои милые товарищи-пролетарии! Все-таки трудно интеллигенту обломать себя, перестроиться, тщательно очиститься от всякой скверны и идти в ногу с лучшими партийцами. Нет-нет, да и споткнусь, а то и упаду, а потом встаю и иду снова. Кто посмеет сказать, что я не двигаюсь? Продолжайте верить в меня как в сильную, трудоспособную ленинку, а вот цену всему этому вы не узнаете.

ОСОБО НЕРВНЫМ ЛЮДЯМ

ВХОД ЗАПРЕЩЕН!

* * *

(Почерк Лельки.) – Как все это уже становится далеко от меня! Как будто сон какой-то отлетает от мозга, в душе крепнут решения…

Мой тебе совет, Нинка: наметь себе конкретные задачи, вернее – цели, к которым ты будешь стремиться, – хотя бы в продолжение года. Не старайся быть "великим", будь такою, как все. Я уверена, что ленинский дух в тебе достаточно силен, вылечишься от "детской болезни левизны", и все пойдет "как надоть". Еще одно пожелание: никогда не ищи одиночества, будь всегда среди массы, в среде хороших пролетарских ребят. Порви, если знаешься, с нена-шей, беспартийной молодежью. Последнее – полюби хорошего рабочего-пролетария с одного из московских заводов, – и залог победы у тебя.

* * *

(Почерк Нинки.) – К-а-к-о-й т-о-н! Милая тетушка, тронута до дна души вашими поучениями.

Скромное примите поздравление,
Тетушка, с днем ангела от нас!

Обязательно постараюсь последовать вашим мудрым советам.

* * *

(Почерк Лельки.) – Не умно.

* * *

(Почерк Лельки.) – Ну,

РЕШИЛА ОКОНЧАТЕЛЬНО!

Ухожу на производство. С осени поступаю на резиновый завод "Красный витязь", где Бася. Почему я ухожу из вуза? Скажу прямо: бытие определяет сознание. А в постановке нынешнего студенческого "бытия" что-то есть очень ненормальное: даже бывшие рабочие ребята, коренные пролетарии, постепенно перерабатываются в типичнейших интеллигентов. Как-то должны перестроиться вузы, неотрывнее связаться с производством. О себе же я прямо чувствую: если не соприкоснусь с живой пролетарской стихией, если не очутюсь в кипящей гуще здоровой заводской общественности, то совершенно разложусь, погибну в интеллигентском самоковырянии и в порывах к беспринципному, анархическому индивидуализму, который гордо, как Нинка, буду именовать "свободой".

Это – основная причина. А был еще повод. Что ж, не буду скрываться. На съезде встретилась с Володькой Черноваловым, обрадовалась ему, не скрывая; после заседания затащила к себе. С болью чувствовала: еще горит в нем пламя ко мне, глаза еще смотрят с лаской и страданием, – но уже не так высоко полыхает пламя, и чувствуется, что освобождается он от меня. И вот, когда я это последнее почувствовала, я вдруг стала робкой, как девочка-подросток. Нужно было именно теперь, чтобы он стал дерзок, предприимчив. Но этого не случилось. Должно быть, слишком больно и горько он помнит о том "подаянии", которое я ему когда-то протянула, подставив лоб под прощальный поцелуй… Я опять отъехала куда-то совсем в сторону. Ну так вот: он мне много и с упоением рассказывал о своей работе на Украине, – видимо, весь горит в ней. А потом, мешая ложечкой чай, спросил с серьезной любознательностью, – но я под нею почувствовала легкое пренебрежение, – спросил:

– Ну, а ты что? Всё – учишься?

Скоро, Володя, скоро я встречусь с тобою твердой и выдержанной ленинкой, достойной стоять в рядах пролетариев, – тогда и говорить мы с тобою начнем иначе, и… и, может быть, опять полюбим друг друга, уж по-настоящему, как равноправные товарищи-партийцы.

* * *

(Красный дневничок. Почерк Нинки.) – Буду писать откровенно, как уж не могу писать в общем дневнике. Вот Лелька за несколько месяцев обкорнать себя успела; или она другая натура, или… И сейчас она много играет, в надежде, что вскоре игра воплотится в жизнь. Лелька обкорнала себя окончательно, я еще не совсем, но в значительной мере становлюсь куцой. Вот я уже не тоскую, "не стремятся к дымке все мои мечты", мало шарлатаню, все более и более уважаю "ту" идеологию. Довольна ли я? Нет. Чтоб оставаться с тем взглядом на жизнь, какой у меня есть, нужно быть почти сверхчеловеком, а я только – глупая комсомолка, напрасно ждавшая от людей ответов не таких, какие можно купить за пять копеек в любом книжном киоске. Был один, до сих пор неизменно любимый. Он поманил сладким ответом о праве ищущего человека ошибаться и возникать на собственный манер. Но оказалось, это были безответственно брошенные на ветер слова, а нужны ему были только свежие поцелуи девочки.

Хорошо бы – поплакать, и легче станет. У меня слез нет и не будет. Когда-то был сильный пожар и высушил лужицу до дна, теперь сухо. К черту!

* * *

(Общий дневник. Почерк Лельки.) – Как легко стало дышать, как весело стало кругом, как радостно смотрю в синие глаза идущего лета! Окончательно – даешь завод! В августе этого 1928 года я – работница галошного цеха завода "Красный витязь". Прощай, вуз, прощай, интеллигентщина, прощай, самоковыряние, нытье и игра в шарлатанство! Только тебе, Нинка, не говорю "прощай". Тебя я все-таки очень люблю. Некоммунистического во мне теперь осталось только – ты.

* * *

(Почерк Нинки.} – Вот уж как! "Некоммунистического"… Что ж, Лелька, исключай меня из партии, оставайся коммунисткой, как ты понимаешь это слово. А я пойду в дорогу одна, буду тосковать, буду биться головой об стену, но прошибу ее, найду "мой коммунизм". Да, Леля, и я приду к компартии, но приду позже тебя, постучусь в другую дверь, но, право же, буду богаче тебя, я не убью искусственно, как ты, живую мою "душу". Сначала мы шли вместе, я и ты, обе убивали в себе все многое, как ты знаешь это так же хорошо, как я. Во мне много еще шарлатанства, но оно отходит от меня, и я знаю, – я его изживу. Однако, во всяком случае, если я не смогу почему-нибудь идти по своему пути, – знай, Лелька, я убью себя скорей, чем перейду на твой. Он мне чужд, неприятен.

* * *

(Почерк Нинки.) – Август месяц. В жизни Лельки большой перелом, – бросила вуз, поступила на завод.

Да. Вот. У нас с Лелькой появился "идеологический уклон". Они бывают оттого, что человек попал в несоответствующую обстановку, поэтому ему нужно создать другую, более "здоровую" среду. А потом – бытие определяет сознание. Ну, например, у человека появляются взгляды, не соответствующие партийцу, или просто даже настроения. Он, как Лелька, уходит на производство и там получает то, что ему нужно. Как с-м-е-ш-н-о! Неужели жизнь и среда – парикмахеры, которые сидят в разных комнатах, и вот человек, который хочет свою "душу" подстричь известным образом, идет к определенному парикмахеру. "Бриться пожалуйте". Часто бритье бывает с болью, иногда люди наиболее "слабые" не выдерживают и уходят от жизни, ведь "несчастные случаи" так часто бывают.

В чем моя неугасающая боль? В том, что я не получила окраски своей среды, в том, что внешне я, может быть, и подхожу, но не дальше, и не могу я срастись с ними, н-е м-о-г-у. Хочу, сильно хочу, и не могу. И я хожу иногда к парикмахеру, только это меня оскорбляет, иногда просто хочется разразиться безудержным смехом: "Ах, если я по этому вопросу думаю не так, как нужно комсомолке, так ведите скорее к парикмахеру, и я начну думать по-другому".

Эх, найти бы мне великого шарлатана и скептика, разучиться так жгуче тосковать и – заплечный мешок, короткая юбка, курточка, в карманы которой так удобно засовывать руки, и идти по широким путям и нехоженым тропинкам, рассматривать жизнь и людей, а главное – научиться смеяться весело и задорно.

Но этого я никогда не сделаю, все-таки среда в меня кое-что вложила, и вот в этой среде я буду тосковать о свободной и дикой воле, а если уйду шарлатанить, то будет тяжело, что я не строитель жизни, потому что я страстно рвусь строить жизнь. Какой выход? Окончательно обкорнать себя, как Лелька, я не могу. Умереть? Жаль ведь, жизнь так интересна! Уйти в другую среду? Н-и-к-о-г-д-а! Все-таки эта среда – лучшая из лучших. Вот и тяжело мне.

* * *

(Почерк Лельки.) – Если бы я верила во всякие сверхъестественности, то я сказала бы, Нинка, что ты – дьявол. Ты два года с лишним стояла над моим сознанием и искушала его. Но теперь это кончилось. И мне только жалко тебя, что ты мотаешься по нехоженым тропинкам, что можешь смеяться над глубокою материалистичностью положения о "бытии, определяющем сознание". Да, ухожу в производство, чтобы выпрямить сознание и "душу", – чтобы не оставаться такою, как ты.

КОНЕЦ.

Больше мне писать в этом дневнике нечего.

* * *

(Почерк Нинки.) – Мне тоже нечего. Большая полоса жизни твоей и моей кончилась. Для обеих нас начинается новая. Больше трех лет мы были друзьями. Счастливого тебе пути!

* * *

(Почерк Лельки.) – Да, Нинка, и тебе – счастливого, а главное же – хорошего пути!

Эх, а портретов-то наших на первой странице так и не наклеили! Содрать, что ли, с зачетных книжек? Теперь уж, пожалуй, не стоит.

Часть вторая

Медицинский пункт. За стеклянной стенкой – грохот работающих цехов. Вошли два парня-рабочих: лакировщик Спирька и вальцовщик Юрка. Спирька – крепкий, широкоплечий, у него низкий лоб и очень широкая переносица, ресницы густые и пушистые.

– Доктор, посмотрите ноги у меня. Очень чтой-то нехорошие.

– Что у вас с ногами?

– Просто сказать, как говядина. Очень преют и болят.

– Разуйтесь.

Вонь пошла, как от самого острого сыра. Ступни Спирьки были влажные, сизо-розовые, с полосами черной грязи. Старик доктор взглянул парню в лицо и неожиданно спросил:

– Что это у тебя с бровями? – Приблизил лицо, вгляделся. – Подбрил себе, что ли?

Брови Спирьки были тонко подбриты в стрелку. Он самодовольно ухмыльнулся:

– Культурно.

– Культурно? А ноги в такой грязи держать – тоже культурно? Какое тебе тут лечение! Мой ноги каждый день, держи их в чистоте, все и пройдет. Ну, как самому не стыдно? Куль-тур-но!..

Спирька сконфуженно обувался.

Вошла девушка-галошница в кожаном нагруднике. Она шаталась, как пьяная, прекрасные глаза были полны слез, грудь судорожно дергалась от всхлипывающих вздохов. Доктор улыбнулся.

– Опять, Ратникова, к нам. Ну, ну, ничего! Лелька Ратникова кусала губы, чтобы не прорваться истерическими рыданиями.

– Ложитесь.

Это было острое отравление бензином новенькой работницы. Широко открыли фрамуги, положили Лельку на кушетку, лекарская помощница расстегнула у девушки бюстгальтер, давала ей нюхать нашатырный спирт.

Парни стояли, прислонившись плечами друг к другу, и смотрели. Доктор сурово спросил:

– Нужно еще что?

Юрка сверкнул улыбкой, обнажившей белые зубы до самых десен.

– Н-нет…

– Ну и идите. Вздохнули.

– Вот! И отсюда гонят! Куда ни придем, везде выставляют. Пойдем, Спиря!

Парни вышли и, держась под ручку, двинулись среди вагонеток с колодками. Спирька сказал:

– Вот так девчоночка! Ну и ну! Юрка отозвался:

– Раньше чтой-то не видать было. Надо быть, из новеньких.

– Поглядим, где работает.

Стали расхаживать меж вагонеток, перед дверями врачебного пункта.

Минут через десять Лелька вышла и, понурив голову, медленно пошла к столовке. Парни в отдалении за нею. За столовкою повернула по лестнице вверх и мимо грохочущих конвейеров прошла в угол, где, за длинными столами с номерами на прутьях, недавно поступившие работницы обучались сборке галош.

– Ну да! Новенькая! На номерах еще.

Спирька обогнал девушку, наклонился и близко заглянул в лицо наглыми глазами. Лелька отшатнулась. В полузатемненном сознании отпечаталось круглое лицо с широким носом и с противно красивыми ресницами.

Курносая, со старообразным лицом мастерица укоризненно покачала головой.

– Бесстыдники! Разве это сознательно – так приставать к девушке? А еще комсомольцы называетесь! Халюганы вы, а не комсомольцы.

Высокий Юрка улыбнулся быстрой своей улыбкой.

– Спасибо за то, что хуже не сказала!

– Вам нужно бы и похуже сказать.

– Ну скажи похуже, – веселей тебе станет.

Парни повернули назад. Спирька сказал значительно:

– Возьмем на замечание. Девочка на ять.

Лелька подошла к своему месту у стола, начала роликом прикатывать на колодке черную стельку, а крупные слезы падали на колодку.

Подошла мастерица Матюхина, шутливо сказала:

– Не плачь над колодкой – брак будет! – И прибавила: – Халюганы, так они и будут халюганы. Не обращай внимания. Лелька презрительно ответила:

– Стану я об этом! – И, не сдержав отчаяния, вдруг сказала: – Никогда, должно быть, не привыкну к бензину!

– Привыкнешь. Потерпи. Спервоначалу всем так кажется. Две недели пройдет – и замечать перестанешь.

Так ей все говорили. Но больше не было сил терпеть. Вторую неделю Лелька работала на заводе "Красный витязь", – обучалась в галошницы. От резинового клея шел сладковатый запах бензина. О, этот бензин! Противно-сладким дурманом он пьянил голову. Сперва становилось весело. Очень смешно почему-то было глядеть, как соседка зубами отдирала тесемку от пачки или кончиком пальца чесала нос. Лелька начинала посмеиваться, смех переходил в неудержимый плач, – и, шатаясь, пряча под носовым платком рыдания, она шла на медпункт дохнуть чистым воздухом и нюхать аммиак. Одежда, белье, волосы – все надолго пропитывалось тошнотным запахом бензина. Голова болела нестерпимо, – как будто железный обруч сдавливал мозг. Приходила домой, – одного только хотелось: спать, спать, – спать все двадцать четыре часа в сутки. А жить совсем не хотелось. Хотелось убить себя. И мысль о самоубийстве приходила все чаще.

Лелька окончила сборку галоши, поставила колодку на шпенек рамки и вдруг почувствовала – опять тяжелый, дурманный смех подступает к горлу. Она пошла прочь.

Пошла по большим залам, где, по два с каждой стороны, гремели работою длинные конвейеры. Здесь тоже шла сборка галош. Но у них, у начинающих, каждая работница собирала всю галошу. За конвейером же сидело по сорок две работницы, и каждая исполняла только одну операцию. Колодка плыла на двигающейся ленте, ее снимала работница, быстро накладывала цветную стельку, задник или шпору, ставила опять на ленту, и колодка плыла дальше. Так, медленно двигаясь, колодка постепенно обрастала одною деталью за другой и минут через двадцать выходила из-под прижимной машины, одетая в цельную, готовую галошу.

Работали с бешеной быстротой. Только что работница кончала одну колодку, уже на ленте подплывала к ней новая колодка. Малейшее промедление – и получался завал. Лелька стояла и смотрела. Перед нею, наклонившись, толстая девушка с рыжими завитками на веснущатой шее обтягивала "рожицею" перед колодки. С каждым разом дивчина отставала все больше, все дальше уходила каждая колодка. Дивчина нервничала.

Назад Дальше