В тупике. Сестры - Вересаев Викентий Викентьевич 30 стр.


– Бывает, воротится герой с подвигов своих, и оказывается: ни к чертям он больше ни на что не годен. Работать не любит, выпить первый мастер. Рад при случае взятку взять. Жену бьет. К женщине отношение такое, что в лицо тебе заглянет – так бы и дала ему в рожу его… широконосую! – неожиданно прибавила она с озлоблением, поведя взглядом на Спирьку.

Спирька покраснел и отвернулся.

Шурка Щуров враждебно спросил:

– Все герои такие?

– Дурак какой! Я вовсе этого не говорю. А говорю: самый великолепный герой может оказаться таким. А для нас выше храбреца и нет никого, его мы больше всех уважаем. Пора с этим кончить. И другие есть, которых нужно гораздо больше уважать.

Юрка с интересом спросил:

– Кто такие?

– Вот кто. Кто любит и умеет трудиться, кто понимает, что в труде своем он строит самый настоящий социализм, кто весь живет в общественной работе, кто по-товарищески строит свои отношения к женщине. Кто с революционным пылом расшибает не какие-нибудь там белые банды, а все старые устои нравственности, быта. Нет, это все нам скучно! А будь он круглый болван, которому даже "Огонек" трудно осилить, – если он мчится на коне и машет шашкой, то вот он! Любуйтесь все на него!

Гриша Камышов, вошедший в комнату, с ласковой улыбкой пожал сзади руку Лельки выше локтя и весело сказал:

– Вот это – да! Это я понимаю! Тебя у нас агитпропом нужно сделать!

Заревел гудок. Помещение ячейки опустело. Спирька и Юрка работали в ночной смене, торопиться им было некуда. Юрка подсел к Лельке и горячо с нею заговорил. Подсел и Спирька. Молчал и со скрытою усмешкою слушал. Ему бойкая эта девчонка очень нравилась, но он перед нею терялся, не знал, как подступиться. И чувствовал, что, как он ей тогда заглянул в глаза, это отшибло для него всякую возможность успеха. К таким девчонкам не такой нужен подход. Но какой, – Спирька не знал.

А Лелька сурово обегала его взглядом и говорила только с Юркой.

Юрка встал, улыбнулся.

– Ну ладно, похожу в кружок, послушаю тебя. Спирька откашлялся, спросил смиренно:

– А мне можно?

Лелька ответила, не глядя:

– Никому не запрещается. Может всякий, кто хочет.

* * *

На доклад Царапкина Лелька запоздала, – попала сначала в пионерский клуб соседнего кожзавода. Пришла к самому концу доклада. Узкая комната во втором этаже бывшей купеческой дачи, облупившаяся голландская печка. На скамейках человек тридцать, – больше девчат. Председательствовала Лиза Бровкина, секретарь одной из галошных ячеек.

У Царапкина были пушистые пепельные волосы и черные брови; это было бы красиво, но вид портили прыщи на лице. Говорил он гладко и уверенно. Однако Лелька, послушав его пять минут, совсем успокоилась, и не стало страшно принять от него кружок.

Кончил. Бережно провел рукой по пушистым волосам. Лельку удивило. Он был одет не по-комсомольски щеголевато: пиджачок, крахмальный воротничок. Галстук был кричаще-яркий. Лиза Бровкина встала и спросила:

– У кого есть вопросы? Все молчали.

– Ну? Товарищи! Неужели ни у кого никаких мыслей и вопросов не родилось от доклада?

Лельке нравилась Лиза. У нее было совершенно демократическое, пролетарское лицо, очень миловидное, хотя угловатое и курносое. Вот уж сразу видно, что в ней ни капли нет какой-нибудь аристократической крови. И видно было: она изо всех сил следит, чтобы быть идеологически выдержанной, чтобы не уронить своего звания секретаря.

Лиза улыбалась и оглядывала всех.

– Кто, девчата, имеет слово? Кто смелее всех? Кириллова, решись!

Кириллова замахала руками.

– Ну, что я!

Зина Хуторецкая, растерянно смеясь, спросила:

– Можно сказать два слова?

– Можно пять.

– Хочу спросить докладчика, что такое значит слово "оппортунизм".

Лиза Бровкина обрадовалась.

– Ну вот! Вот и хорошо!

Вася Царапкин провел рукою по волосам и толково объяснил. Потом задал еще вопрос невысокий парень в очень большой кепке с квадратным козырьком, рамочник Ромка:

– Вот ты говоришь: Бухарин и некоторые другие личности. Теперь эти личности правого уклона, – как они, раскаялись? Отказываются от своей паники?

Царапкин ответил. Больше вопросов не было, как ни вызывала Лиза. Девчата мялись и молчали.

У Лизы стало строгое лицо. Она встала и сказала.

– Предлагаю резолюцию.

В резолюции говорилось, что комсомольская ячейка галошного цеха одобряет взятый партией курс на усиленную индустриализацию и коллективизацию страны и требует применения самых жестких мер в отношении к правооппортунистическим примиренцам и паникерам.

Лиза спросила:

– Будут дополнения?

– Чего там! И так хорошо.

– Кто за резолюцию, поднимите руки. Кто – против? Кто воздержался? Принято единогласно.

По окончании заседания Лелька подошла к Царапкину.

– Ты – Царапкин?

Он почему-то передернулся при этом вопросе и с неудовольствием ответил.

– Скажем, Царапкин. Что дальше?

– Мне ячейка передает кружок, который ты ведешь.

– А-а! – обрадовался Царапкин.

Сговорились, что она придет в клуб во вторник, и он передаст ей свой кружок.

С собрания Лелька шла с Лизой Бровкиной. Лелька с огорчением говорила:

– Ой, как у нас плохо с девчатами! Робкие какие, – мнутся, молчат. Большую нужно работу развернуть. И не с докладами. Доклады что, – скука! Всего больше пользы дают вопросы и прения. А они боятся. Ты больно скоро перестала их тянуть, нужно было подольше приставать, пока не раскачаются. Знаешь, что? Давай так будем делать. Я нарочно стану задавать разные вопросы, как будто сама не понимаю. Один задам, другой, третий. И буду стараться втягивать девчат.

Лиза в восхищении вскричала:

– Вот это бы было здорово! – Вздохнула и прибавила: – Помогай мне, Лелька! Очень уж мне трудно. Секретарь наш – рохля, от него никакой помощи.

Они долго ходили взад и вперед вдоль завода, от Яузского моста до Миллионной, держались рука за руку. Лиза рассказывала, как ей трудно, какие отсталые девчата – галошницы. Потом еще ближе разговорились, совсем по душам. Лелька рассказывала Лизе, как постепенно впала в разложение, как из-за этого ушла из вуза на производство. Лиза жаловалась на свою необразованность, как ей приходится одновременно и работать, и руководить ячейкой, и самой учиться, и как боится она, чтоб в чем-нибудь не сказалось, что она думает не так, как надо. И прибавила с довольной улыбкой:

– Очень ты нынче хорошо в ячейке накрутила хвост нашим хулиганам!

Лелька шла домой с веселым шумом в голове. Один корешок за другим она начинает запускать в гущу пролетарской жизни. Эх, как хорошо и интересно!

* * *

Лелька нанимала комнату неподалеку от завода, у рабочего мелового цеха Буеракова. По краю соснового леса была проложена новая улица, на ней в ранжир стояли стандартные домики-коттеджи, белые и веселые, по четыре квартиры в каждом. Домики эти были построены специально для рабочих. Буераков с семьей занимал квартиру в три комнаты, и вот одну из них, с большим итальянским окном, сдал за двадцать пять рублей Лельке. Вся семья, – Буераков, его жена, взрослый парень-сын и двое подростков, – все спали в маленькой задней комнате, на кроватях, на сундуках, на тюфяках, расстеленных на полу. Девушка-домработница спала в кухне. Большая же средняя комната была парадная; здесь стоял хороший ореховый буфет, блестел никелированный самовар, в середине большой стол обеденный, венские стулья вдоль стен. Здесь ели и пили только в торжественных случаях. Обычно это делали на кухне. Было совершенно непонятно, что делать еще с третьей комнатой, и ее сдали Лельке.

Сейчас все сидели в большой комнате за блестящим самоваром. Были гости. Шумно разговаривали, смеялись и выпивали.

Только что Лелька прошла к себе, как Буераков постучался к ней в дверь. Вошел.

– Здравствуйте, товарищ Ратникова. Не зайдете ли ко мне выпить чашечку чаю?

И выжидающе-самолюбиво уставился на нее острыми, глубоко сидящими глазками.

– Что это у вас, торжество какое?

– Так, знаете… Рождение мое. Конечно, это все одно, когда родился, а нужно времем и повеселиться. Больше по этой причине. И все-таки – рождение. Не то чтобы там какой-нибудь глупый ангел, которого не существует.

Лелька пошла. У сына Буеракова была забинтована голова марлей (это он со Спирькой и Юркой подвизался вчера в Черкизове). Лелька выпила рюмку водки, стала есть. Буераков острыми глазками наблюдающе выщупывал ее. И вдруг сказал:

– Как вы скажете, товарищ? Желаю вам предложить один вопросец. Разрешите?

– Пожалуйста.

– Вот какой вам будет вопрос. Коммунизм, – идет ли он супротив советской власти, или нет?

– Какой вздор! Не только не идет против…

– А я вот говорю: идет против.

– Как это?

– Вот так.

– Ну, именно? Объясните.

– Вот именно! Позвоните в ГПУ, велите меня арестовать, а я заявляю категорически: коммунизм идет против советской власти!

– Не понимаю вас.

– Не понимаете? Подумайте вкратце.

– Ну уж говорите.

– Во-от! – Он помолчал. – Как вы скажете, когда коммунизм придет, уничтожит он советскую власть или оставит?

– Вот вы о чем! Конечно, тогда вообще никакого государства уже не будет.

– А-а, вот видите!.. Х-ха! Я всегда верно скажу! Лелька спросила:

– Вы партийный?

Буераков кашлянул и сурово нахмурил брови.

– Был партийный. Но! Теперь нет. Пострадал за свою замечательную ненависть к религии. Лелька улыбнулась.

– За это у нас нельзя пострадать. Как же это случилось?

– А так.

– Ну, ну – как?

– Вот именно, – так.

Но не стал рассказывать. Разговоры становились шумнее. Бу-ераков-сын с забинтованной головой подсел к Лельке и пытался завести кавалерский разговор.

Пришла Дарья Андреевна, жена Буеракова. Портфель в руках, усталое лицо. Буераков взглянул сердитыми глазами и стремительно отвернулся. Она усмехнулась про себя. Поздоровалась с гостями, села есть.

Гости расспрашивали, чего запоздала, где сейчас была. Дарья Андреевна неохотно ответила, что делала общественную работу.

Буераков хмыкнул.

– Общественная работа, а, между прочим, мужу – рождение. И жены даже для такого случаю нет дома! Х-хе! Называется – общественная работа, ничего не поделаешь!

Вошла женщина с очень толстой шеей, выпученными глазами и огромным бюстом. Неприятное лицо. Ей навстречу радостно пошла Дарья Андреевна. Усадила пить чай.

Толстая спросила вполголоса:

– Ходила к Картавовой на обследование?

– Ходила. Сейчас только пришла. Все так и есть, как она заявила. Живет с ребенком в коридоре, квартирная съемщица над ее постелью сушит белье. Я говорю: "Как же вы это так?" – "У меня, говорит, ребенок". – "У вас ребенок? А у нее щененок?"

Толстая сказала:

– Завтра пойдем вместе с тобою в Руни. Ты утром свободна? Старик Буераков ядовито поглядывал на них.

– Товарищ Ногаева! У меня есть к вам один вопросец. Может быть, вы мне вкратце ответите. Вы вот все ей толкуете: женщина, общественная работа… Нешто это называется общественная работа, когда дома непорядок, за ребятами приглядеть некому, растут они шарлатанами, а ее дома никогда нету? Вот, мужу ее рождение, и то – когда пришла! Это что? Общественная работа?

Женщина с толстой шеей спокойно ответила:

– Мещанство разводишь, товарищ Буераков. А еще в партии состоял. Жена из дому уходит, – подумаешь! А ты – дома. Вот и посиди заместо ее, пригляди за ребятами. Новое, брат, дело. Ты по-старому брось глядеть.

Голос у нее был очень уверенный, идущий из души. Она вдруг понравилась Лельке. Буераков разозлился, стал нападать на женщин, говорить о развале семьи. Только мужу и остается, что уходить.

– Ну и уходи. Другого не найдет? Сколько вас угодно, только выбирай.

– Да-а, уж вы теперь… "выбираете"! Через кажный месяц!

– Это не ваше дело.

– Как – не наше дело? Срамотитесь с мужчинами, а мужу твоему не будет дела?

– Не будет никакого. На той неделе засиделся у меня товарищ по общественному делу до поздней ночи. Полетели по коридору сплЕтки: с мужчинами ночует! А я им только смеюсь: "Это касается меня одной, если бы я даже оставалась с мужчиною на половой почве. Это даже мужа моего не касается".

Лелька легла спать с рядом новых, больших ощущений.

* * *

Про хозяев своих Лелька узнала вот что.

Жили они себе, как все. И муж и жена работали на заводе. Придя с работы, жена стояла над примусом, бегала по очередям, слушала ворчания мужа за поздний обед, по воскресеньям стирала с домработницей белье. И вот наметилась на нее женорганизатор из ячейки, товарищ Ногаева. Беседовала с нею на работе, приходила на дом и сидела с нею за примусом. И не ждал товарищ Буераков, какой она ему готовила сюрприз. Вдруг выбрали его жену женделе-гаткой. Дарья Андреевна испугалась, уверяла, что неспособна, но на это не посмотрели. Сначала боялась, волновалась, постепенно втянулась. И увидела она, что есть широкая, деятельная жизнь не за примусами и корытами. Дома все пошло вверх дном. Товарищ Буераков скандалил, что нет надзора за домработницей, что ни с кого он ничего не может спросить, что жена и к обеду даже не приходит. А где ей было приходить? Работала она в жилищной комиссии, – осматривала жилища рабочих, следила за распределением комнат. Утром поест наскоро и – на работу в мазильную. В обеденный перерыв принимает народ в завкоме, вечером – на обследовании, и приходит домой в одиннадцать-двенадцать часов ночи. Как хватало сил выдержать такую жизнь! Дарья Андреевна осунулась, побледнела, но прежде вялые глаза стали живые, быстрые, голос сделался уверенным. Неподвижный серый гроб раскалывался, и из него выходил живой человек.

А насчет самого Буеракова оказалось верно: вылетел из партии, как и сказал, за свою замечательную ненависть к религии. Дело было так. Пригласил он к себе на квартиру весь клир окрестить ребенка. Пришел священник, принесли купель. "Где же ребенок?" – "А вот, батюшка, сюда пожалуйте. Не один, а пятеро". И подвел его к кошелке со щенятами. Священник пожаловался в ячейку. И вот – Буеракова – за это – исключили из партии! Совершенно казалось невероятным, но – да, исключили! Это была самая большая боль в жизни Буеракова. Так он и не мог понять, за что с ним так поступили. И в душе он все это ощущал, что как бы не партия его исключила, а он, со скорбью и горечью, исключил из своего сердца не оценившую его партию. Однако председателем заводской ячейки воинствующих безбожников он остался. Иногда что-нибудь сморозит. Вдруг заявит: "Папа, сволочь этакая, был у нас лишенцем, а как выслали его из Союза, то теперь проповедует против нас крестовый поход". Поговаривали, что следовало бы его снять, но слишком мало было на заводе людей, а ненависть его к религии была, правда, очень велика.

В общем, был он старикашка вздорный и кляузный, полный личной и классовой самовлюбленности. Везде он скандалил, отстаивая свои права и достоинство.

Придет в заводский универмаг. На огромном блюде копченые сомы и карточка: "1 кило – 1 р. 25 к."

– Отрежьте-ка мне двести граммов.

– Двести граммов нельзя, продается только целыми рыбами. Товарищ Буераков грозно глядит:

– Как это так – целыми рыбами? На кой мне черт целая рыба, я объемся, в ней три кило, вопрос исчерпан, режь двести граммов.

– Не могу, гражданин.

– Что-о? Вы знаете, с кем вы разговариваете? Я рабочий!

– Это все равно.

– Как – все равно? Вам все равно, что рабочий, что какой-нибудь буржуй или поп? Вы издеваетесь над рабочим покупателем!

Голос его зычно звучит по всему магазину, собирается народ. Буераков объясняется с заведующим отделением, потом с заведующим магазином, опять слышится: "Да вы понимаете, с кем вы разговариваете? Я – рабочий! Поняли вы это дело?"

И он уже сидит за жалобной книгой и строчит пространней-шую жалобу, в которой решительно ничего невозможно понять.

* * *

Лелька была ловкая на руки. Не так страшно оказалось и не так трудно работать на конвейере. Она скоро обучилась всем нехитрым операциям сборки галоши. Ее сняли с "номеров" и посадили на конвейер начинающих. На бордюр. Из чувства спорта, из желания достигнуть совершенства Лелька все силы вкладывала в работу. Скоро она обогнала соработниц в быстроте исполнения своей операции. Торжествующе сложив руки на кожаном нагруднике, Лелька ждала, пока к ней подплывет на ленте следующая колодка.

Вскоре ее перевели на обычный конвейер. Здесь Лельку сначала нервировала мысль о неуклонно подползающей на ленте колодке, но вскоре страх исчез, как у кровельщика исчезает страх перед высотой. Создалась автоматичность работы, – самое сладкое в ней, когда руки сами уверенно делают всю работу, не нуждаясь в контроле сознания.

К бензину Лелька до некоторой меры привыкла, да и было его тут, в воздухе вокруг конвейера, раза в два-три меньше, – тут банка с резиновым клеем не стояла перед каждой работницей. Противно-сладкий запах бензина по-прежнему неотгонимо стоял в волосах и белье, но он воспринимался не с таким уже отвращением. О, Лелька знала: тяжелы последствия хронического вдыхания бензина. Уже через два-три года работы исчезал самый яркий румянец со щек девушек, все были раздражительны и нервны, в тридцать лет начинали походить на старух. Но об этом сейчас не думалось, как не думается человеку о неизбежной смерти. Лелька была в упоении от тех новых чувств, которые она переживала в конвейерной работе.

Не было ощущения одиночества и отделенности, какое она переживала, когда работала на "номерах". Тут была большая, общая жизнь, бурно кипевшая и целиком втягивавшая в себя. Все были неразрывно связаны друг с другом. Начинала одна какая-нибудь работница работать медленнее, – и весь конвейер дальше начинал давать перебои. Заминка на одном конце отдавалась заминкой на другом. Одна общая жизнь сосредоточенно билась во всем конвейере и властно требовала отдачи себе всего внимания, всех сил. Сладко было отдавать этой общей жизни силы и внимание, и безумно-сладко было ощущать тесное свое слияние с этой жизнью.

И вот еще что заметила в себе Лелька. Какая-то внутренняя организованность вырабатывалась от конвейерной работы. Все движения – быстрые, точные и размеренные, ни одного движения лишнего. Исчезала из тела всякая расхлябанность и вялость, мускулы как будто превращались в стальные пружины.

Однажды утром Лелька убирала у себя комнату – подметала, вытирала пыль, чистила щеткою пальто. И вдруг радостно ощутила и тут во всем – ту же приобретенную ею быструю и размеренную точность всех движений.

Назад Дальше