Красное колесо. Узел 4. Апрель Семнадцатого. Книга 1 - Александр Солженицын 14 стр.


– Я вошёл во Временное правительство как представитель ваших интересов. На днях появится документ, что Россия отказывается от всяких завоевательных стремлений. – (Документ проталкивается через упрямого Милюкова, но по правде же усилиями и Керенского, и надо, чтоб об этом знала масса.) А голос накаляется на новую вершину, революционный инстинкт: – Товарищи, я работаю из последних сил, но пока мне доверяют. И когда появились желающие внести раздор в нашу среду – если хотите, я буду работать с вами. А если не хотите – я уйду. Я хочу знать: верите вы мне или нет, иначе я работать с вами не могу.

Не то что овация, но зал – задрожал, так хлопали, и голоса: "Просим! просим! работайте с нами! мы верим вам! вся армия вам верит!"

Как с несомненностью Керенский и ждал, и теперь в последнем расклоне с кафедры:

– Я, товарищи, приходил сюда не оправдываться. Я только приходил заявить, что не дамся быть на подозрении хотя бы всей русской демократии.

И снова – буря доверия, и оратору дурно (на высших вершинах вдохновения что-то отказывает в голове). Александра Фёдоровича подхватывают, опускают на стул, он пьёт воду. Ослабший голос возвращается:

– До последних сил я буду работать для вашего блага, товарищи! А если будут сомнения – то приходите ко мне, днём или ночью, и мы с вами всегда сговоримся.

И под гром приветствий – Керенского прямо на стуле подхватывают на руки и выносят из зала.

Нахамкис повержен. И повержен Исполнительный Комитет. Но ещё для полного их повержения: теперь миновать их комнаты, даже не зайти поздороваться, они не нужны, отрясти их прах, в Таврическом больше делать нечего! (И эти желающие внести раздор исполкомовцы настолько раздавлены, что через Соколова завязывают контакт для частной встречи: "Александр Фёдорович, нельзя же так, вы не должны так наплевательски пренебрегать Исполнительным Комитетом". – "Но, товарищи, практически и технически я не могу согласовывать с вами каждый свой шаг, а ваше давление делает моё положение в правительстве невозможным, министры могут просто отказаться и уйти". Однако не рвать: внутри правительства именно связь с Советом и укрепляет Керенского.)

* * *

Но и это – никак не всё, это – лишь часть пируэта. В этот день не успеть, но уже на следующий – ринуться в Царское! Генерал-прокурор ранен обидой: как? он недостаточно твёрд? (Тем острей, что в глубине и правда почувствовал: нет, недостаточно!) Так сейчас же ужесточить режим! Муравьёв обнадёжил Керенского, что скоро-скоро в Чрезвычайной Комиссии вот-вот обнаружатся страшные, уличающие обвинительные материалы против царя – и важно, чтобы царь с царицей не успели сговориться, и чтоб она не влияла на мужа. Идея! И ещё утром, до Царского, повидал Бьюкенена, просил: не производить давления на своё правительство ускорить отъезд царя в Англию: он никак не может выехать в течение месяца, пока не будет окончен разбор документов. (А про себя, в глубине: да так и спокойней, через месяц куда мирней будет обстановка для отъезда, если царь окажется невиновен. А если?.. А если?.. О-о!!)

Но хотя генерал-прокурор и мчался с карою – он не нарушал дворцового этикета, не врывался к царю, прежде чем лакей доложит церемониймейстеру, а государь "изъявит милость" принять посетителя. В этом красивая идея: не сажать царя в Петропавловскую крепость и не унижать его стесненьями в лачугу, в убогую жизнь бедняка. Но превратить царскую семью как бы в музейные фигуры, помещённые под стекло: оставить им их позолоченную тюрьму, и всю прислугу (но никакая прачка не сможет уволиться впредь без визы министра юстиции), и сохранить весь дворцовый распорядок, и скороходов со страусовыми перьями, – но чтобы семья была постоянно просмотрена извне, а звуки их вовне б не доносились.

И объявил им: отныне царь и царица – разделяются! Могут встречаться только за общим столом, всегда при офицерах из охраны и при том разговаривать только по-русски, и только на общие темы. (Сперва намеревался отделить от царицы и детей, но гофмейстерина Нарышкина, тайно от четы пришедшая к нему проситься отпустить её из дворца, она раскаивается, что в первую минуту вгорячах осталась, всё ж возразила, что для государыни оторваться от детей будет слишком тяжело.) А ещё при смене караулов обе царских особы должны показываться уходящему и принимающему, но можно тактично это изобразить как представление караульных начальников.

И поразился, как государь спокойно принял всё. Непостижимое самообладание! А Керенский, чувствуя стеснение, объяснял ему, что это всё делается не в серьёзных целях, а лишь умиротворить Совет рабочих депутатов, давление левых элементов просто невыносимо. И опять сбивался на "ваше величество". Но и припугнул: есть уличающие документы на сановников. Государь спокойно ответил: "А может быть, эти документы подложны?" Поговорил Керенский и отдельно с царицей, в виде полудопроса: как она влияла на мужа и вмешивалась в управление Россией? Но ощущенье, что отвечала вполне правдиво, – и ничего обвинительного из ответов не вылавливалось. А дети – очень милые. Испытывал Керенский противоречивое конфузное чувство: и нужен бы грозный революционный суд – и жалко их.

* * *

Но и это не всё: гений революции должен чувствовать натяжения во все стороны. Из Царского – сразу в кипящий Кронштадт. (Там какие-то убийства?.. затянувшийся мятеж?) Там – выступить на совете матросских депутатов: "На Кронштадте лежит ответственность за свободу!" Всей-то грозы – милый студент Рошаль? психоневролог, но уже в морских брюках, – обменялся с ним поцелуем. И молниеносно назад в Петроград. Прессе: "Я только что из Кронштадта. Все попытки поссорить нас с ними разобьются о сознание выросшего народа. Балтийский флот возродился и не выдаст Россию!" И правительству доложить: в Кронштадте – полное успокоение, полное единство матросов с офицерами, это ложные слухи об издевательствах (и совсем не так много убили). – И ещё же во все газеты: "Министр юстиции поручил Чрезвычайной Следственной Комиссии обратить особенное внимание на дело царя". И ещё же во все газеты: опровергнуть, будто сам допрашивал Вырубову, какая чушь, тоже пущено злостно. (Тоже могут трактовать как форму сговора.) И теперь, кометой – на вокзал, наконец приехала любимая Бабушка – вот только когда! На вокзале поднести ей букет красных роз: "Вы – царица русской свободы!" Вести её в царские комнаты вокзала – и речь. И везти её в Таврический, и перед оттеснённым ИК – ещё речь: "Три года назад, когда я был на Лене (в адвокатской командировке) – и Бабушка была там, под охраной жандармов. И вот я горд, что сегодня встречаю безценную Бабушку!" И вместе с Чхеидзе выносить её из зала на кресле. И днём у себя в министерстве – дать завтрак Бабушке и Вере Фигнер. (Символ!) И сюда же является кроткий князь Львов, приветствовать Бабушку. И снова метнуться в Таврический на Совещание Советов, войти сквозь оратора, во взмыве аплодисментов (это эффектней всего, когда прерываются и аплодируют), и снова с речью: "Низкий поклон всей демократии – от правительства. Я не мог войти в очередь ораторов, при всей потребности находиться в вашей среде. Мы – все здесь вместе старые товарищи по борьбе со старым режимом".

И только так закончен трёхдневный пируэт. И генерал-прокурор – не уязвим ни с какой стороны.

И в тот же вечер, о, как безумно уплотнено время, – от князя Львова, уезжающего в Ставку, перенять перо: "за председателя Совета министров". ("За" – именно он, заложник демократии! никто другой, он – на верном пути к председательству, он звезда восходящая.) И уже на следующее утро от имени правительства принимать, принимать фронтовые делегации. (Это – очень подходит Керенскому.) И лобызаться с делегацией Георгиевского батальона, уже знакомого ему по Ставке.

А вечером, у себя в министерстве, ещё раз принять депутатов Совещания Советов, чтобы прочней им себя запечатлить. (И так – не удалось ИК провести это Совещание стороной от Керенского. На Совещании вот как сказали о нём: "Мы не должны нашими нападками сжигать то сердце, которое горит за народное дело. Его оскорблять – преступление, товарищи!")

* * *

И продолжал бы дальше вращаться феерическою звездой, выдерживал. Но тут подкатила – Пасха, несколько дней естественного перерыва даже и революции. А Керенский и правда нуждался же в отдыхе – от правительства, от Совета, от речей, от семьи – и хотел на несколько дней закатиться анонимно в подмосковную санаторию (были проспекты на интересную встречу). Но едва сказал кому-то неосторожно – и на следующий день уже в газетах. Испортили. Да под Москву и ехать далеко. Тогда – в Финляндию. А если так – о, революционное сердце, тогда почему не заглянуть в Гельсингфорс и не выступить там на сейме? (Финляндия не совсем хорошо себя повела относительно русской демократии.) Поднесли букет – поцеловать: "Это самое ценное, что я получил в Финляндии".

Воротясь с пасхального отдыха (тут узнал, что приехали Плеханов и Ленин, а Чернов и Савинков ждутся на днях) – сразу опять втянулся в затягивающий вихрь, совершенно некогда перевести вздох, а взмывает и взмывает тебя всё выше! И в чём же ключ такого невероятного успеха? А конечно в том, что Керенский уникально совмещает в себе: гениальное революционное чутьё – отчётливое социалистическое сознание – и глубокое же патриотическое чувство. А поэтому очаровывает – всех со всех сторон, круговращательно. (Удивительная у него судьба!)

Ещё в начале он эпизоды не смешивал: например, на обратном пути из Финляндии, на станции Белоостров, был обидно задержан пограничными властями: при нём не оказалось никаких документов, ха-ха! (И этот эпизод, как каждый его шаг, тоже попал в газеты, вот и скройся для интересных встреч! Ленина не задержали, а Керенского задержали, ха-ха!) Чины пограничной стражи сносились телефонно с Петроградом, потом усиленно извинялись перед министром за причинённое безпокойство, а он, напротив, хвалил их за бдительность. (Но из-за этого опоздал на конференцию эсеров – а ему важно было показаться среди эсеров, как он и называл себя с марта.) А затем многое путалось. Зачем-то был в петроградской городской управе – и там произносил речь. И на учительском съезде – тоже речь. И как-то попал на съезд железнодорожников. А с ними – что вспомнить? Как в февральские дни ловили на дорогах бывшего царя. Но и (глядя вперёд! против истерии советских): "Нас пугают – но контрреволюции нечего бояться, и нет надобности принимать какие-то особенные меры против представителей старой власти и старого режима. Мы боролись с режимом, а не с отдельными личностями, уже достаточно пострадавшими, униженными и брошенными в грязь презрения". И он правда так чувствовал, особенно вспоминая царя с его детьми. И, задрожав голосом: "Как министр юстиции я хочу, чтобы русская революция показала, что торжество демократических идеалов не связано с насилием!" (И тогда к нему кинулись родители Вырубовой освободить её по болезни – но он отклонил. И прислала челобитную из Кисловодска великая княгиня Мария Павловна – вот ещё с этой связались.)

* * *

И успевал написать письмо в эсеровскую газету: чтобы помнили завет Николая Тургенева и воздвигали бы статую декабристам не где-нибудь, а на стене Петропавловской крепости. И что утерял с эсерами – навёрстывать на съезде трудовиков, в зале Армии и Флота, – и кажется, съезд довольно был скучный – но! как гром в удушливую атмосферу! – в зал вбежал Керенский! – почётный председатель съезда. И – тотчас выступил! – "Я приехал от своего имени поблагодарить вас за то отношение ко мне, какое окружало меня". И объяснил, почему он 5 лет назад согласился избираться от трудовиков, хотя чувствует себя ближе к эсерам: потому что все течения социалистов должны теперь объединиться в один блок партий. "Товарищи трудовики! – и вибрировал голос. – Эти 5 лет останутся неизгладимым следом в моей жизни! Наш с вами совместный опыт знаменателен для всего дела русской и мировой демократии". И даже (это он тонко подвёл, пожалуй для Ленина) "мы и социал-демократы были все годы последовательно верней незахватнической политике, чем некоторые социалисты Европы. Сейчас куются судьбы страны, и может быть, на столетия… Величайшая идея социализма – это абсолютное преклонение перед человеком и его личностью. Мы создадим государство на принципах: труд и человек. Нам предстоит величайшая задача оправдать социализм как государственное устройство…" – А пока фактический там председатель что-то договаривает – а Керенский уже уходит быстро, боковой колоннадой к выходу – и все вскакивают, и разражается новый гром аплодисментов, прерывая председателя, – и из зала, и из соседних комнат бросаются на помпезную мраморную лестницу живые группы восторгом объятых людей и машут с боковых галерей, а юноши и девицы без шапок и пальто выскакивают на улицу, провожать своего Керенского. (Для молодёжи – он особенно кумир.)

И сразу же гнать в какое-то другое место, где тоже нужно выступить, кажется в поддержку Займа Свободы: "Хозяин положения в стране – демократия, то есть весь народ, и я глубоко убеждён, что он отзывчиво отнесётся к займу. Я верю в разум народа! В народных массах – неисчерпаемый кладезь мудрости! Русский народ займёт подобающее место среди демократий мира!" – И ещё сразу куда-то в другое место: "Да я ещё в июле Четырнадцатого года заявил в Государственной Думе о вере своей, что русская демократия завоюет себе свободу! И я верю, что весь мир будет уважать наши принципы. Сбросим с наших душ остатки старого рабства и боязнь какой-то мифической контрреволюции". – И ещё куда-то: "Не только все свои мысли и чувства, но всю свою жизнь мы положили к ногам рабочих и крестьянских масс России". – Ба, проясняется в глазах: да это он в Мариинском дворце приветствует какую-то очередную воинскую делегацию: "Вам, одетым в солдатскую и матросскую форму, принадлежит наша жизнь. Передайте всем, что я – не вошёл бы во Временное правительство, если бы земельный вопрос не стоял на первой очереди. Но я – вошёл, и не раскаиваюсь в этом, потому что встретился тут с честными людьми, и мы исполним свой долг, доведём страну до Учредительного Собрания, подготовим её к восприятию самого свободного строя в мире. Пока мы на местах и пока я в министерстве – ничто не грозит свободе русского народа!" – А то – целует депутатов гвардейской Особой армии (они "безпредельно верят ему"): "Теперь русская армия получила свободы, каких не имеет ни одна армия в мире". А вот – от гвардейского гусарского полка ему приносят 500 золотых и серебряных Георгиевских крестов и медалей. А вот – с персидской границы кубанский есаул передаёт привет от казачьих частей.

* * *

Но – и сколько ж ещё дел по министерству юстиции! – за сорок дней он подписал сорок законодательных актов и приказов, и всё исключительно гуманных. Сверх всех амнистий – ещё об отмене наказуемости лиц Земгора за признаки подлога, мздоимства, лихоимства и злоупотреблений по поставкам; и о приостановлении мер взыскания по векселям; и исков о платеже денежных сумм; и об отмене чрезвычайной и усиленной охраны, – однако же и об учреждении революционных курсов тюремного надзора. (Да каждый день успевал он снять по нескольку судебных деятелей, не дожидаясь громоздких решений Сената.) А депутация солдат – и сюда к нему, оказывается, насчёт земли: чтобы помещики пока не могли её продавать, и особенно иностранцам. – "Хорошо, я передам этот вопрос министру земледелия, вы получите справку". – "А что это, вы – эсер, а принимаете в зале, где со стен цари глядят?" Оглянулся Керенский – побагровел, сконфузился: из этого зала его нерадивые служители не сняли Александра II. – "Да-да, вынесем завтра же! Сегодня же!" Как за всем углядеть, как успеть? Надо мчаться на ночное заседание Временного правительства. (Гонишь ночью по Петрограду скорей – обстреляли милиционеры на ходу.) Нет Львова? – подписать указ о топливе или о чём ещё. Прекратить оплату содержания правым членам Государственного Совета (левым – нельзя не платить). А начальник контрразведки просит защитить её от Совета: хотят распустить её, как будто борьба с немцами неактуальна? – Восстановить! – А тут узнаёт, что во многие учреждения являются какие-то лица и добиваются своих нужд, ссылаясь на мнения или словесные распоряжения Керенского. Мерзавцы! Дать опровержение в газеты: пусть предъявляют письменные документы. А тут подворачивают просьбу адмирала Максимова: какого-то финна-капитана в Кронштадте освободить. Пожалуйста, подписал. Проходит два дня – и в Кронштадте новый взрыв: того капитана освобождённого вновь схватили, а посланного прокурора Переверзева едва не повесили. А, чёрт с этим Кронштадтом, Рошалем! С Кронштадтом никак не управиться, потому что его боится и сам петроградский Совет.

Назад Дальше